СТИХОТВОРЕНИЯ " И вот однажды ночью " И вот однажды ночью Я вышел. Пело море. Деревья тоже пели. Я шел без всякой цели. Каким-то тайным звуком Я был в ту пору позван. И к облакам и звездам Я шел без всякой цели. Я слышал, как кипели В садах большие липы. Я шел без всякой цели Вдоль луга и вдоль моря. Я шел без всякой цели, И мне казались странны Текучие туманы. И спали карусели. Я шел без всякой цели Вдоль детских развлечений — Качелей, каруселей, Вдоль луга и вдоль моря, Я шел в толпе видений, Я шел без всякой цели. БАЛЛАДА — Ты моей никогда не будешь, Ты моей никогда не станешь, Наяву меня не полюбишь И во сне меня не обманешь… На юру загорятся листья, За горой загорится море. По дороге промчатся рысью Черноперых всадников двое. Кони их пробегут меж холмами По лесам в осеннем уборе, И исчезнут они в тумане, А за ними погаснет море. Будут терпкие листья зыбки На дубах старинного бора. И останутся лишь обрывки Их неясного разговора: — Ты моим никогда не будешь, Ты моим никогда не станешь. Наяву меня не погубишь И во сне меня не приманишь. ВДОХНОВЕНЬЕ Жду, как заваленный в забое, Что стих пробьется в жизнь мою. Бью в это темное, рябое, В слепое, в каменное бью. Прислушиваюсь: не слыхать ли, Что пробиваются ко мне. Но это только капли, капли Скользят по каменной стене. Жду, как заваленный в забое, Долблю железную руду, — Не пробивается ль живое Навстречу моему труду?.. Жду исступленно и устало, Бью в камень медленно и зло… О, только бы оно пришло! О, только бы не опоздало! " Извечно покорны слепому труду, " Извечно покорны слепому труду, Небесные звезды несутся в кругу. Беззвучно вращаясь на тонких осях, Плывут по вселенной, как рыбий косяк. В раздумье стоит на земле человек, И звезды на щеки ложатся, как снег. И в тесном его человечьем мозгу Такие же звезды метутся в кругу. И в нас мир отражен, как в воде и стекле, То щеки уколет, подобно игле. То шоркнет по коже, как мерзлый рукав, То скользкою рыбкой трепещет в руках. Но разум людской — не вода и стекло, В нем наше дыханье и наше тепло. К нам в ноги летит, как птенец из гнезда, Продрогшая маленькая звезда. Берем ее в руки. Над нею стоим, И греем, и греем дыханьем своим. СОРОКОВЫЕ Сороковые, роковые, Военные и фронтовые, Где извещенья похоронные И перестуки эшелонные. Гудят накатанные рельсы. Просторно. Холодно. Высоко. И погорельцы, погорельцы Кочуют с запада к востоку… А это я на полустанке В своей замурзанной ушанке, Где звездочка не уставная, А вырезанная из банки. Да, это я на белом свете, Худой, веселый и задорный. И у меня табак в кисете, И у меня мундштук наборный. И я с девчонкой балагурю, И больше нужного хромаю, И пайку надвое ломаю, И все на свете понимаю. Как это было! Как совпало — Война, беда, мечта и юность! И это все в меня запало И лишь потом во мне очнулось!.. Сороковые, роковые, Свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, А мы такие молодые! 1961 " Повтори, воссоздай, возверни " Повтори, воссоздай, возверни Жизнь мою, но острей и короче. Слей в единую ночь мои ночи И в единственный день мои дни. День единственный, долгий, единый, Ночь одна, что прожить мне дано. А под утро отлет лебединый — Крик один и прощанье одно. ДУЭТ ДЛЯ СКРИПКИ И АЛЬТА М.П. Моцарт в легком опьяненье                 Шел домой. Было дивное волненье,                 День шальной. И глядел веселым оком                 На людей Композитор Моцарт Вольфганг                 Амадей. Вкруг него был листьев липы                 Легкий звон. "Тара-тара, тили-тики, —                 Думал он. — Да! Компания, напитки,                 Суета. Но зато дуэт для скрипки                 И альта". Пусть берут его искусство                 Задарма. Сколько требуется чувства                 И ума! Композитор Моцарт Вольфганг,                 Он горазд, — Сколько требуется, столько                 И отдаст… Ox, и будет Амадею                 Дома влет. И на целую неделю —                 Черный лед. Ни словечка, ни улыбки.                 Немота. Но зато дуэт для скрипки                 И альта. Да! Расплачиваться надо                 На миру За веселье и отраду                 На пиру, За вино и за ошибки —                 Дочиста! Но зато дуэт для скрипки                 И альта! ЗА ГОРОДОМ Тот запах вымытых волос, Благоуханье свежей кожи! И поцелуй в глаза, от слез Соленые, и в губы тоже. И кучевые облака, Курчавящиеся над чащей. И спящая твоя рука, И спящий лоб, и локон спящий. Повремени, певец разлук! Мы скоро разойдемся сами. Не разнимай сплетенных рук. Не разлучай уста с устами. " Я вышел ночью на Ордынку. " А.А. Я вышел ночью на Ордынку. Играла скрипка под сурдинку. Откуда скрипка в этот час — Далеко за полночь, далеко От запада и от востока — Откуда музыка у нас? " Упущенных побед немало, " Упущенных побед немало, Одержанных побед немного, Но если можно бы сначала Жизнь эту вымолить у бога, Хотелось бы, чтоб было снова Упущенных побед немало, Одержанных побед немного. 1975 ПЕРЕД СНЕГОМ И начинает уставать вода. И это означает близость снега. Вода устала быть ручьями, быть дождем, По корню подниматься, падать с неба. Вода устала петь, устала течь, Сиять, струиться и переливаться. Ей хочется утратить речь, залечь И там, где залегла, там оставаться. Под низким небом, тяжелей свинца, Усталая вода сияет тускло. Она устала быть самой собой, Но предстоит еще утратить чувства, Но предстоит еще заледенеть И уж не петь, а, как броня, звенеть. Ну а покуда — в мире тишина. Торчат кустов безлиственные прутья. Распутица кончается. Распутья Подмерзли. Но земля еще черна. Вот-вот повалит первый снег. 1964 " Не торопи пережитого, " Не торопи пережитого, Утаивай его от глаз. Для посторонних глухо слово И утомителен рассказ. А ежели назреет очень И сдерживаться тяжело, Скажи, как будто между прочим И не с тобой произошло. А ночью слушай — дождь лопочет Под водосточною трубой. И, как безумная, хохочет И плачет память над тобой. " Город ночью прост и вечен, " Город ночью прост и вечен, Светит трепетный неон. Где-то над Замоскворечьем Низкий месяц наклонен. Где-то новые районы, Непочатые снега. Там лишь месяц наклоненный И не видно ни следа, Ни прохожих. Спит столица, В снег уткнувшись головой, Окольцована, как птица, Автострадой кольцевой. БЕЛЫЕ СТИХИ (Рембо в Париже) Рано утром приходят в скверы Одинокие злые старухи, И скучающие рантьеры На скамейках читают газеты. Здесь тепло, розовато, влажно, Город заспан, как детские щеки. На кирпично-красных площадках Бьют пожарные струи фонтанов, И подстриженные газоны Размалеваны тенью и солнцем. В это утро по главной дорожке Шел веселый и рыжий парень В желтовато-зеленой ковбойке. А за парнем шагала лошадь. Эта лошадь была прекрасна, Как бывает прекрасна лошадь — Лошадь розовая и голубая, Как дессу незамужней дамы, Шея — словно рука балерины, Уши — словно чуткие листья, Ноздри — словно из серой замши, И глаза азиатской рабыни. Парень шел и у всех газировщиц Покупал воду с сиропом, А его белоснежная лошадь Наблюдала, как на стакане Оседает озон с сиропом. Но, наверно, ей надоело Наблюдать за веселым парнем, И она отошла к газону И, ступив копытом на клумбу, Стала кушать цветы и листья, Выбирая, какие получше. — Кыш! — воскликнули все рантьеры. — Брысь! — вскричали злые старухи. — Что такое — шляется лошадь, Нарушая общий порядок! — Лошадь им ничего не сказала, Поглядела долго и грустно И последовала за парнем. Вот и все — ничего не случилось, Просто шел по улице парень, Пил повсюду воду с сиропом, А за парнем шагала лошадь… Это странное стихотворенье Посвящается нам с тобою. Мы с тобой в чудеса не верим, Оттого их у нас не бывает… 1958 " Мы не меняемся совсем. " И.К. Мы не меняемся совсем. Мы те же, что и в детстве раннем. Мы лишь живем. И только тем Кору грубеющую раним. Живем взахлеб, живем вовсю, Не зная, где поставим точку. И все хоронимся в свою Ветшающую оболочку. " Как я живу? Без ожиданий. " Как я живу? Без ожиданий. В себе накапливая речь. А между тем на крыши зданий Ребристый снег успел прилечь. И мы, как пчелы трудовые, Питаем сонную детву, Осуществленный день России Не мысля видеть наяву. " Я недругов своих прощаю " Я недругов своих прощаю И даже иногда жалею. А спорить с ними не желаю, Поскольку в споре одолею. Но мне не надо одолеть их, Мои победы не крылаты. Ведь будем в дальних тех столетьях Они и я не виноваты. Они и мы не виноваты, Так говорят большие дни. И потому условны даты, И правы мы или они… " Мне выпало счастье быть русским поэтом " Мне выпало счастье быть русским поэтом. Мне выпала честь прикасаться к победам. Мне выпало горе родиться в двадцатом, В проклятом году и в столетье проклятом. Мне выпало все. И при этом я выпал, Как пьяный из фуры, в походе великом. Как валенок мерзлый, валяюсь в кювете. Добро на Руси ничего не имети. " Да, мне повезло в этом мире " Да, мне повезло в этом мире Прийти и обняться с людьми И быть тамадою на пире Ума, благородства, любви. А злобы и хитросплетений Почти что и не замечать. И только высоких мгновений На жизни увидеть печать. " Все реже думаю о том, " Все реже думаю о том, Кому понравлюсь, как понравлюсь. Все чаще думаю о том, Куда пойду, куда направлюсь. Пусть те, кто каменно-тверды, Своим всезнанием гордятся. Стою. Потеряны следы. Куда пойти? Куда податься? Где путь меж добротой и злобой? И где граничат свет и тьма? И где он, этот мир особый Успокоенья и ума? Когда обманчивая внешность Обескураживает всех, Где эти мужество и нежность, Вернейшие из наших вех? И нет священной злобы, нет, Не может быть священной злобы. Зачем, губительный стилет, Тебе уподобляют слово! Кто прикасается к словам, Не должен прикасаться к стали. На верность добрым божествам Не надо клясться на кинжале! Отдай кинжал тому, кто слаб, Чье слово лживо или слабо. У нас иной и лад, и склад. И все. И большего не надо. " И всех, кого любил, " И всех, кого любил, Я разлюбить уже не в силах! А легкая любовь Вдруг тяжелеет И опускается на дно. И там, на дне души, загустевает, Как в погребе зарытое вино. Не смей, не смей из глуби доставать Все то, что там скопилось и окрепло! Пускай хранится глухо, немо, слепо, Пускай! А если вырвется из склепа, Я предпочел бы не существовать, Не быть… ПРОЩАНИЕ Убившему себя рукой Своею собственной, тоской Своею собственной — покой                 И мир навеки! Однажды он ушел от нас, Тогда и свет его погас. Но навсегда на этот раз                 Сомкнулись веки. Не веря в праведность судьи, Он предпочел без похвальбы Жестокость собственной судьбы,                 Свою усталость. Он думал, что свое унес, Ведь не остался даже пес. Но здесь не дым от папирос —                 Душа осталась. Не зря веревочка вилась В его руках, не зря плелась. Ведь знала, что придет ей час                 В петлю завиться. Незнамо где — в жаре, в песке, В святой земле, в глухой тоске, Она повисла на крюке                 Самоубийцы. А память вьет иной шнурок, Шнурок, который как зарок — Вернуться в мир или в мирок                 Тот, бесшабашный, — К опалихинским галдежам, Чтобы он снова в дом вбежал, Внося с собой мороз и жар,                 И дым табачный. Своей нечесаной башкой В шапчонке чисто бунтовской Он вламывался со строкой                 Заместо клича — В застолье и с налета — в спор, И доводам наперекор Напропалую пер, в прибор                 Окурки тыча. Он мчался, голову сломя, Врезаясь в рифмы и в слова, И словно молния со лба                 Его слетала. Он был порывом к мятежу, Но все-таки, как я сужу, Наверно не про ту дежу                 Была опара. Он создан был не восставать, Он был назначен воздавать, Он был назначен целовать                 Плечо пророка. Меньшой при снятии с креста, Он должен был разжать уста, Чтоб явной стала простота                 Сего урока. Сам знал он, перед чем в долгу! Но в толчее и на торгу Бессмертием назвал молву.                 (Однако, в скобках!) И тут уж надо вспомнить, как В его мозгу клубился мрак И как он взял судьбу в кулак                 И бросил, скомкав. Убившему себя рукой Своею собственной, тоской Своею собственной — покой                 И мир навеки. За все, чем был он — исполать. А остальному отпылать Помог застенчивый палач —                 Очкарь в аптеке. За подвиг чести нет наград. А уж небесный вертоград Сужден лишь тем, чья плоть, сквозь ад                 Пройдя, окрепла. Но кто б ему наколдовал Баланду и лесоповал, Чтобы он голову совал                 В родное пекло. И все-таки страшней теперь Жалеть невольника потерь! Ведь за его плечами тень                 Страшней неволи Стояла. И лечить недуг Брались окно, и нож, и крюк, И, ощетинившись вокруг,                 Глаза кололи. Он в шахматы сыграл. С людьми В последний раз сыграл в ладьи. Партнера выпроводил. И                 Без колебанья, Без индульгенций — канул вниз, Где все веревочки сплелись И затянулись в узел близ                 Его дыханья… В стране, где каждый на счету, Познав судьбы своей тщету, Он из столпов ушел в щепу.                 Но без обмана. Оттуда не тянул руки, Чтобы спасать нас, вопреки Евангелию от Лухи                 И Иоанна. Когда преодолен рубеж, Без преувеличенья, без Превозношенья до небес                 Хочу проститься. Ведь я не о своей туге, Не о талантах и т. п. — Я плачу просто о тебе,                 Самоубийца. ДНЕВНИК Листаю жизнь свою, Где радуюсь и пью, Люблю и негодую. И в ус себе не дую. Листаю жизнь свою, Где плачу и пою, Счастливый по природе При всяческой погоде. Листаю жизнь свою, Где говорю шутейно И с залетейской тенью, И с ангелом в раю. РЕАНИМАЦИЯ Я слышал так: когда в бессильном теле Порвутся стропы и отпустят дух, Он будет плавать около постели И воплотится в зрение и слух. (А врач бессильно разведет руками. И даже слова не проговорит. И глянет близорукими очками Туда, в окно, где желтый свет горит.) И нашу плоть увидит наше зренье, И чуткий слух услышит голоса. Но все, что есть в больничном отделенье, Нас будет мучить только полчаса. Страшней всего свое существованье Увидеть в освещенье неземном. И это будет первое познапье, Где времени не молкнет метроном. Но вдруг начнет гудеть легко и ровно, Уже не в нас, а где-то по себе, И нашу душу засосет, подобно Аэродинамической трубе. И там, вдали, у гробового входа, Какой-то вещий свет на нас лия, Забрезжит вдруг всезнанье, и свобода, И вечность, и полет небытия. Но молодой реаниматор Саня Решит бороться с бездной и судьбой И примется, над мертвецом шаманя, Приманивать обратно дух живой. Из капельниц он в нас вольет мирское, Введет нам в жилы животворный яд. Зачем из сфер всезнанья и покоя Мы все же возвращаемся назад? Какой-то ужас есть в познанье света, В существованье без мирских забот. Какой-то страх в познании завета. И этот ужас к жизни призовет. …Но если не захочет возвратиться Душа, усилье медиков — ничто. Она куда-то улетит, как птица, На дальнее, на новое гнездо. И молодой реаниматор Саня Устало скажет: "Не произошло!" И глянет в окна, где под небесами Заря горит свободно и светло. БЕССОННИЦА Я разлюбил себя. Тоскую От неприязни к бытию. Кляну и плоть свою людскую, И душу бренную свою. Когда-то погружался в сон Я, словно в воду, бед не чая. Теперь рассветный час встречаю, Бессонницею обнесен. Она стоит вокруг, стоглаза, И сыплет в очи горсть песка. От смутного ее рассказа На сердце смертная тоска. И я не сплю — не от боязни, Что утром не открою глаз. Лишь чувством острой неприязни К себе — встречаю ранний час. " Пусть нас увидят без возни, " Пусть нас увидят без возни, Без козней, розни и надсады, Тогда и скажется: "Они Из поздней пушкинской плеяды". Я нас возвысить не хочу. Мы — послушники ясновидца… Пока в России Пушкин длится, Метелям не задуть свечу. " Зачем за жалкие слова " Зачем за жалкие слова Я отдал все без колебаний — И золотые острова, И вольность молодости ранней! А лучше — взял бы я на плечи Иную ношу наших дней: Я, может быть, любил бы крепче, Страдал бы слаще и сильней. ПЯРНУСКИЕ ЭЛЕГИИ Г.М.                 I Когда-нибудь и мы расскажем, Как мы живем иным пейзажем, Где море озаряет нас, Где пишет на песке, как гений, Волна следы своих волнений И вдруг стирает, осердясь.                 II Красота пустынной рощи И ноябрьский слабый свет — Ничего на свете проще И мучительнее нет. Так недвижны, углублённы Среди этой немоты Сосен грубые колонны, Вязов нежные персты. Но под ветром встрепенется Нетекучая вода… Скоро время распадется На сейчас и "никогда".                 III Круг любви распался вдруг. День какой-то полупьяный. У рябины окаянной Покраснели кисти рук. Не маши мне, не маши, Окаянная рябина, Мне на свете все едино, Коль распался круг души.                 IV И жалко всех и вся. И жалко Закушенного полушалка, Когда одна, вдоль дюн, бегом — Душа — несчастная гречанка… А перед ней взлетает чайка. И больше никого кругом.                 V Здесь великие сны не снятся, А в ночном сознанье теснятся Лица полузабытых людей — Прежних ненавистей и любвей. Но томителен сон про обманы, Он болит, как старые раны, От него проснуться нельзя. А проснешься — еще больнее, Словно слышал зов Лорелеи И навек распалась стезя.                 VI Деревья прянули от моря, Как я хочу бежать от горя — Хочу бежать, но не могу, Ведь корни держат на бегу.                 VII Когда замрут на зиму Растения в садах, То невообразимо, Что превратишься в прах. Ведь можно жить при снеге, При холоде зимы. Как голые побеги, Лишь замираем мы. И очень долго снится — Не годы, а века — Морозная ресница И юная щека.                 VIII Как эти дали хороши! Залива снежная излука. Какая холодность души К тому, что не любовь и мука! О, как я мог так низко пасть, Чтобы забыть о милосердье!.. Какое равнодушье к смерти И утомительная страсть!                 IX Любить не умею. Любить не желаю. Я глохну, немею И зренье теряю. И жизнью своею Уже не играю. Любить не умею — И я умираю.                 Х Пройти вдоль нашего квартала, Где из тяжелого металла Излиты снежные кусты, Как при рождественском гаданье, Зачем печаль? Зачем страданье, Когда так много красоты? Но внешний мир — он так же хрупок, Как мир души. И стоит лишь Невольный совершить проступок: Задел — и ветку оголишь.                 XI В Пярну легкие снега. Так свободно и счастливо! Ни одна еще нога Не ступала вдоль залива. Быстрый лыжник пробежит Синей вспышкою мгновенной. А у моря снег лежит Свежим берегом вселенной.                 XII Когда тайком колдует плоть, Поэзия — служанка праха. Не может стих перебороть Тщеславья, зависти и страха. Но чистой высоты ума Достичь нам тоже невозможно. И все тревожит. Все тревожно. Дождь. Ветер. Запах моря. Тьма.                 XIII Утраченное мне дороже, Чем обретенное. Оно Так безмятежно, так погоже, Но прожитому не равно. Хотел мне дать забвенье Боже, И дал мне чувство рубежа Преодоленного. Но все же Томится и болит душа.                 XIV Вдруг март на берегу залива. Стал постепенно таять снег. И то, что было несчастливо, Приобрело иной разбег. О, этот месяц непогожий! О, эти сумрачные дни! Я в ожидании… О Боже, Спаси меня и сохрани…                 XV Расположенье на листе Печальной строчки стихотворной. И слезы на твоем лице, Как на иконе чудотворной. И не умею передать То, что со мною происходит: Вдруг горний свет в меня нисходит, Вдруг покидает благодать.                 XVI Чет или нечет? Вьюга ночная. Музыка лечит. Шуберт. Восьмая. Правда ль, нелепый Маленький Шуберт, Музыка — лекарь? Музыка губит. Снежная скатерть. Мука без края. Музыка насмерть. Вьюга ночная. " Рассчитавшись с жаждою и хламом, " Рассчитавшись с жаждою и хламом, Рассчитавшись с верою и храмом, Жду тебя, прощальная звезда. Как когда-то ждал я вдохновенья, Так теперь я жду отдохновенья От любви и горького труда. Но, видать, не спел последний кочет, И душа еще чего-то хочет, Своего никак не отдает. Жаждет с веком и толпою слиться. Так стремятся птицы в стаю сбиться, Собираясь в дальний перелет. " Вечность — предположенье — " Вечность — предположенье — Есть набиранье сил Для остановки движенья В круговращенье светил. Время — только отсрочка, Пространство — только порог. А цель Вселенной — точка. И эта точка — Бог. БАТЮШКОВ Цель людей и цель планет К Богу тайная дорога. Но какая цель у Бога? Неужели цели нет? СТАРЫЙ ТЮТЧЕВ Всю дряблость ноября с шатанием и скрипом, Все всхлипыванья луж и шарканье дождя, И все разрывы струн в ночном канкане диком Я опишу потом, немного погодя. И скрою ту боязнь, что не дождусь рассвета, Хоть знаю — нет конца канкану и дождю, Хоть знаю, сколько дней до окончанья света. Об этом не скажу. Немного подожду. Что означает ночь? Что нас уже приперло. Приперло нас к стене. А время — к рубежу. Вот подходящий час, чтоб перерезать горло. Немного подожду. Покуда отложу. СЕВЕРЯНИН Отрешенность эстонских кафе Помогает над "i" ставить точку. Ежедневные аутодафе Совершаются там в одиночку. Память тайная тихо казнит, Совесть тихая тайно карает, И невидимый миру двойник Всё бокальчики пододвигает. Я не знаю, зачем я живу, Уцелевший от гнева и пули. Головою качаю. И жгу Корабли, что давно потонули. БЕАТРИЧЕ Говорят, Беатриче была горожанка, Некрасивая, толстая, злая. Но упала любовь на сурового Данта, Как на камень серьга золотая. Он ее подобрал. И рассматривал долго, И смотрел, и держал на ладони. И забрал навсегда. И запел от восторга О своей некрасивой мадонне. А она, несмотря на свою неученость, Вдруг расслышала в кухонном гаме Тайный зов. И узнала свою обреченность. И надела набор с жемчугами. И, свою обреченность почувствовав скромно, Хорошела, худела, бледнела, Обрела розоватую матовость, словно Мертвый жемчуг близ теплого тела. Он же издали сетовал на безответность И не знал, озаренный веками, Каково было ей, обреченной на вечность, Спорить в лавочках с зеленщиками. В шумном доме орали драчливые дети, Слуги бегали, хлопали двери. Но они были двое. Не нужен был третий Этой женщине и Алигьери. " Ты подарила мне вину, " Ты подарила мне вину, Как крепость старому вину. Сперва меня давила в чане, Как кахетинские крестьяне Тугие грозди Алазани Жмут, беспощадные к плодам. Потом меня лишила плоти. А кровь мою, что изопьете, Я при застолье вам подам. СТРАСТЬ В страстях, в которых нет таланта, Заложено самоубийство Или, убийство. Страсти Данта Равны ему. Растут ветвисто. Страсть — вовсе не прообраз адюльтера В ней слепота соседствует с прозреньем, С безмерностью — изысканная мера: Слиянье Бога со своим твореньем. В ней вожделенья нет. И плотью в ней не пахнет. Есть страсть духовная. Все остальное — ложь. И криворотый образ леди Макбет, Которая под фартук прячет нож. " Вот в эту пору листопада, " Вот в эту пору листопада, Где ветра кислое вино, Когда и липших слез не надо — В глазницах сада их полно, Тебя умею пожалеть. Понять умею. Но доныне Никто не мог преодолеть Твоей заботливой гордыни. Ты и сама над ней не властна, Как все не властны над судьбой. А осень гибелью опасна. И прямо в горло бьет прибой. " Соври, что любишь! Если ложь " Соври, что любишь! Если ложь Добра, то будь благословенна! Неужто лучше ржавый нож И перерезанная вена? Да! Притворись! Мне правду знать Невыносимо, невозможно. Лелей неправды благодать, Как в колыбели, осторожно. 45-Я ГАЙДНА Исчерпан разговор. Осточертели речи. Все ясно и наглядно. Уходят наши дни и задувают свечи, Как музыканты Гайдна. Брать многого с собой я вовсе не хочу: Платок, рубашка, бритва. Хотел бы только взять последнюю свечу С последнего пюпитра. Когда свой приговор произнесу в ночи Под завыванье ветра, Быть может, отрезвлюсь, увидев, как свечи Истаивает цедра. " Не для меня вдевают серьги в ушки " Не для меня вдевают серьги в ушки И в зеркало глядятся. О милая, обмана не нарушьте, Свершая святотатство! Не для меня небрежна эта складка, Блеск янтаря на шейке. О милая! Так улыбайтесь сладко, Цветите, хорошейте. Я знаю все равно, что на излете Сей тривиальной прозы, Заплаканная вы ко мне придете. Я поцелую слезы. Я обниму вас с болью злобной ласки И жалостной отрады. И потечет размыв ресничной краски На кровь губной помады. БАБОЧКА Я тебя с ладони сдуну, Чтоб не повредить пыльцу. Улетай за эту дюну. Лето близится к концу. Над цветами по полянам, Над стеною камыша Поживи своим обманом, Мятлик, бабочка, душа. " Ах, наверное, Анна Андревна " Ах, наверное, Анна Андревна, Вы вовсе не правы. Не из сора родятся стихи, А из горькой отравы, А из горькой и жгучей, Которая корчит и травит. И погубит.         И только травинку Для строчки оставит. ИДИЛЛИЯ НА ПОТОМ Рассчитаемся не мы — потомки Порешат, кто прав, кто виноват. Так давай оставим им потемки. Пусть мой стих им будет темноват. Пусть от нас останется легенда, Россказни, почтовые лубки, Бонбоньерка, выпускная лента, Поздравительные голубки. А еще — любительские снимки, Где улыбчивы Она и Он, Что, наверно, выжмут две слезинки У красавиц будущих времен. Пусть останется… А остальное Поскорей пусть порастет быльем — Все, что мы с тобою знаем двое. Ночь. Тоска. И ветер за окном. РЕПЛИКА ДАНТЕ О, вы ее не знаете!                 В ней есть Умение обуздывать порывы. И, следовательно, свобода воли. Мы оба несчастливы, Но откровенны.            Это можно нам зачесть За счастье в каждом нашем разговоре. Она меня не любит. Да и я Люблю, быть может, лишь свое творенье. Но часть его — она. Когда душа моя отрешена, Когда картину ада видит зренье, — Она со мной и целиком моя. По улицам в толпе я прохожу ненастен, Извозчичьих трактиров чуя чад. На площади ее встречаю.                     — Мастер, Как спали вы? — Я спал, мадонна, видел Ад. ПОД УТРО Так с тобой повязаны, Что и в снах ночных Видеть мы обязаны Только нас двоих. Не расстаться и во сне Мы обречены, Ибо мы с тобою не Две величины. И когда расстонется За окном борей, Я боюсь бессонницы Не моей — твоей. Думаешь. О чем, о ком? И хоть здесь лежишь, Все равно мне целиком Не принадлежишь. Я с твоими мыслями Быть хочу во мгле. Я хочу их выследить, Как мосье Мегре. А когда задышишь ты Так, как те, что спят, Выхожу из пустоты В сон, как в темный сад. Тучи чуть светающи. Месяц невесом. Мысли лишь пугающи. Сон есть только сон. " Действительно ли счастье — краткий миг " Действительно ли счастье — краткий миг И суть его — несовершенство, И правы ль мы, когда лобзаем лик Минутного блаженства? И где оно, мерило наших прав?.. О, жалкое мгновенье, Когда пчела взлетает с вольных трав И падает в варенье! Нам суждено копить тяжелый мед, И воск лепить, и строить соты. Пусть счастья нет. Есть долгие заботы. И в этой жизни милый гнет. " Я вас измучил не разлукой — возвращеньем," Я вас измучил не разлукой — возвращеньем, Тяжелой страстью и свинцовым мщеньем. Пленен когда-то легкостью разлук, Я их предпочитал, рубя узлы и сети. Как трудно вновь учить азы наук В забушевавшем университете! Как длинны расстоянья расставаний!.. В тоске деревья… Но твоя рука И капор твой в дожде. И ночью ранней Угрюмый стук дверного молотка… ОНА Неверие тому, что даже очевидно. Мир полон призраков, как Лысая гора. Ни пенье петуха, ни жаркая молитва Не прогоняют их с утра и до утра. Сгинь, наважденье, сгинь! Замкни страницы, книга, Слепи между собой, чтоб их не перечесть!.. . . . . . . . Она томит, как ярость, злость и месть. Она не чтит причин. Она равновелика, Когда причины нет, когда причина есть. " Устал. Но все равно свербишь, " Устал. Но все равно свербишь, Настырный яд, наперекор хотеньям. Как будто душу подгрызает мышь. Душа живет под солнечным сплетеньем. Казалось, что она парит везде И незаметно нам ее передвиженье. И почему теперь я знаю, где Ее точнейшее расположенье? И почему она В иные времена Как бы растворена в потоке ровной воли? Как будто нет ее. И лишь в минуты боли Я знаю: есть душа и где она. " Веселой радости общенья " Веселой радости общенья Я был когда-то весь исполнен. Она подобно освещенью — Включаем и о нем не помним. Мой быт не требовал решений, Он был поверх добра и зла… А огневая лава отношений Сжигает. Душит, как помпейская зола. " Как я завидую тому, " Как я завидую тому, В ком чувство гордости сильнее Обид. Кто может, каменея, Как древний истукан глядеть во тьму. Но сердце, подступивши к рубежу, Окаменеть уже не может. Его воображенье изничтожит… Уже себе я не принадлежу. ФАНТАЗИЯ Фантазия — болезнь причин и следствий, Их раж, их беззаконный произвол. И непоследовательность последствий. Фантазия! Она начало зол! Фантазия — свержение с престола, Разъятье мировых кругов и сфер. Ее для нас придумал Люцифер. Фантазия — слепая ярость пола. Ломание рогов и рык самца. Крушение систем и крах теорий. Она — недостоверность всех историй До гибельной нелепости свинца. В ней странно то, что голубых красот Нам не рисует кисть воображенья. А только хаос, только разрушенье. Ее не сыщешь в у строенье сот, В идиллии пчелиных медосборов, В мелодиях аркадских пастушков… Несчастлив тот, кто испытал, каков Ее неукротимый норов. " В меня ты бросишь грешные слова. " В меня ты бросишь грешные слова. От них ты отречешься вскоре. Но слово — нет! — не сорная трава, Не палый лист на косогоре. Как жалко мне тебя в минуты отреченья, Когда любое слово — не твое. И побеждает ум, а увлеченье Отжато, как белье. Прости меня за то, что я суров, Что повторяюсь и бегу по кругу, За справедливость всех несправедливых слов, Кидаемых друг другу. " Ты скажи, чем тебя я могу одарить? " Ты скажи, чем тебя я могу одарить? Ни свободой, ни силой, ни славой, Не могу отпустить тебя жить и творить И свой путь по земле невозбранно торить, — Только горстью поэзии шалой. Потому-то у нас перекресток пути, Потому-то нам в разные страны идти, Где мы оба недолго покружим. Ты раздаривать будешь осенний букет, Я разбрасывать старости злой пустоцвет, Что лишь мне самому только нужен. " Ты не добра. Ко мне добра." Ты не добра. Ко мне добра. Ты не жестока. Ты со мной жестока. Хоть ты из моего ребра, Но требуешь За око Око. Я очи отдал. Новая заря Прольется на меня, Как неживая Тогда найду себе поводыря. И побредем мы, Песни распевая. " Простите, милые, ведь вас я скоро брошу. " Простите, милые, ведь вас я скоро брошу. Не вынесет спина Ту дьявольскую ношу, Что мне подкинул сатана. Но все равно я буду видеть вас И ощущать отчизну. Я просочусь, как газ, Как облачко повисну. Но Бога не увижу — сатану Среди кривляющихся ратей, Когда, узрев тебя в жару чужих объятий, Услышу вздох твой и, как буря, застону. НА РАССВЕТЕ Почти светает. После объясненья, Где все разъяснено, Прозрачный воздух льется в помещенье Сквозь тусклое окно. Все фразы завершаем многоточьем… Проснулись воробьи. Залаял сонный пес.               И между прочим — Признанье в нелюбви. " Жалость нежная пронзительней любви. " Жалость нежная пронзительней любви. Состраданье в ней преобладает. В лад другой душе душа страдает. Себялюбье сходит с колеи. Страсти, что недавно бушевали И стремились все снести вокруг, Утихают,        возвышаясь вдруг До самоотверженной печали. " Я написал стихи о нелюбви. " Я написал стихи о нелюбви. И ты меня немедля разлюбила. Неужто есть в стихах такая сила, Что разгоняет в море корабли? Неужто без руля и без ветрил Мы будем врозь блуждать по морю ночью? Не верь тому, что я наговорил, И я тебе иное напророчу. ФИНАЛ Любить, терзать, впадать в отчаянье. Страдать от признака бесчестья И принимать за окончание Начала тайное предвестье. Утратить волю, падать, каяться, Решаться на самоубийство, Играть ва-банк, как полагается При одаренности артиста. Но, перекраивая наново Все театральные каноны, Вдруг дать перед финалом занавес И пасть в объятья Дездемоны. " Не надо срезанных тюльпанов! " Не надо срезанных тюльпанов! Пускай цветы растут на клумбах, Не увядая в дымных клубах Среди повапленных чуланов. Пускай слезою драгоценной Роса украсит их в тени. И луковичкою подземной Пусть будут заняты они. А так — что остается, кроме Подобья хлипкого ствола. И лепестки, как сгустки темной крови, Сметают утром со стола. " Когда бы спел я наконец " Когда бы спел я наконец Нежнейшее четверостишье, Как иногда поет скворец Весною в утреннем затишье! Про что? Да как вам объясню? Все так нелепо в разговоре. Ну, предположим, про весну, Про вас, про облако, про море. ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ I С любовью дружеской и братской Я вновь сегодня помяну Всех декабристов без Сенатской, Облагородивших страну. Сыны блистательной России, Горевшие святым огнем, Отечество не поносили — Радели искренно о нем. К их праху, после муки черной, Всех неурядиц и невзгод Народ России просвещенной Благоговейно припадет. II Откладыватель в долгий ящик, На послезавтра, на потом, Певец каникул предстоящих, Дней, не заполненных трудом. Ленивец, нелюбитель спешки, И постепенности пророк, Я раздавал свои усмешки, Пока всему не вышел срок. Теперь уже не до усмешек, Когда азартно, как юнец, Нагромоздив орлов и решек, Играет время в расшибец. И делает уже попытки Втянуть нас в дикую войну, Чтоб мы рассыпались от битки, Как гривенники на кону. III В. М. Василенко Свободы нет. Порыв опасный Отнюдь не приближает к ней. Лишь своевольства дух всевластный Осуществляется вольней. Но все же в звездные минуты Мы обольщаемся мечтой. И кровь кипит. И судьбы вздуты, Как парус, ветром налитой. И в упоенном нетерпенье Рвем узы тягостных тенет. И сокрушаем угнетенье, Чтоб утвердился новый гнет. ИТОГ Что значит наше поколенье? Война нас ополовинила. Повергло время на колени, Из нас Победу выбило. А все ж дружили, и служили, И жить мечтали наново. И все мечтали. А дожили До Стасика Куняева. Не знали мы, что чернь сильнее И возрастет стократ еще. И тихо мы лежим, синея, На филиале Кладбища. Когда устанут от худого И возжелают лучшего, Взойдет созвездие Глазкова, Кульчицкого и Слуцкого. " Неужели всю жизнь надо маяться! " Неужели всю жизнь надо маяться! А потом       от тебя             останется — Не горшок, не гудок, не подкова, — Может, слово, может, полслова — Что-то вроде сухого листочка, Тень взлетевшего с крыши стрижа И каких-нибудь полглоточка Эликсира,        который — душа. " Старушечье существованье " Старушечье существованье Зимы под серым колпаком. И неустанное снованье Махровых нитей шерстяных. И даже наше расставанье Махровым обнято чулком. И теплым было целованье — Последнее из всех земных. " Круг любви распался вдруг, " Круг любви распался вдруг, День какой-то полупьяный. У рябины окаянной Покраснели кисти рук. Не маши мне, не маши, Окаянная рябина! Мне на свете все едино, Коль распался круг души. " И жалко всех и вся. И жалко " И жалко всех и вся. И жалко Закушенного полушалка, Когда одна, вдоль дюн, бегом Душа — несчастная гречанка… А перед ней взлетает чайка. И больше никого кругом. ЗРЕЛОСТЬ Приобретают остроту, Как набирают высоту, Дичают, матереют, И где-то возле сорока Вдруг прорывается строка, И мысль становится легка. А слово не стареет. И поздней славы шепоток Немного льстив, слегка жесток, И, словно птичий коготок, Царапает, не раня. Осенней солнечной строкой Приходит зрелость и покой, Рассудка не туманя. И платят позднею ценой: "Ах, у него и чуб ржаной! Ах, он и сам совсем иной, Чем мы предполагали!" Спасибо тем, кто нам мешал! И счастье тем, кто сам решал, — Кому не помогали! КОЛЫБЕЛЬНАЯ ВПОЛГОЛОСА Ну вот, сыночек, спать пора, Вокруг деревья потемнели. Черней вороньего пера Ночное оперенье ели. Закрой глаза. Вверху луна, Как рог на свадьбе кахетинца. Кричит, кричит ночная птица До помрачения ума. Усни скорее. Тополя От ветра горько заскрипели. Черней вороньего пера Ночное оперенье ели. Все засыпает. Из-под век Взирают тусклые болотца. Закуривает и смеется Во тьме прохожий человек. Березы, словно купола, Видны в потемках еле-еле. Черней вороньего пера Ночное оперенье ели. " Хочу, чтобы мои сыны " Хочу, чтобы мои сыны и их друзья несли мой гроб в прекрасный праздник погребенья. Чтобы на их плечах сосновая ладья плыла неспешно, но без промедленья. Я буду горд и счастлив в этот миг переселенья в землю, что слуха мне не ранит скорбный крик, что только небу внемлю. Как жаль, что не услышу тех похвал, и музыки, и пенья! Ну что же Разве я существовал в свой день рожденья! И все ж хочу, чтоб музыка лилась, ведь только дважды дух ликует: когда еще не существует нас, когда уже не существует. И буду я лежать с улыбкой мертвеца и неподвластный всем недугам. И два беспамятства — начала и конца — меня обнимут музыкальным кругом. " " Кто двигал нашею рукой, Когда ложились на бумаге Полузабытые слова? Кто отнимал у нас покой, Когда от мыслей, как от браги, Закруживалась голова? Кто пробудил ручей в овраге, Сначала слышимый едва, И кто внушил ему отваги, Чтобы бежать и стать рекой?.. " " Вдруг странный стих во мне родится, Я не могу его поймать. Какие-то слова и лица. И время тает или длится. Нет! Невозможно научиться Себя и ближних понимать! " Надо себя сжечь " Надо себя сжечь И превратиться в речь. Сжечь себя дотла, Чтоб только речь жгла. " Кто устоял в сей жизни трудной, " Д.К. Кто устоял в сей жизни трудной, Тому трубы не страшен судной Звук безнадежный и нагой. Вся наша жизнь — самосожженье, Но сладко медленное тленье И страшен жертвенный огонь… " Жаль мне тех, кто умирает дома " Жаль мне тех, кто умирает дома, Счастье тем, кто умирает в поле, Припадая к ветру молодому Головой, закинутой от боли. Подойдет на стон к нему сестрица, Поднесет родимому напиться. Даст водицы, а ему не пьется, А вода из фляжки мимо льется. Он глядит, не говорит ни слова, В рот ему весенний лезет стебель, А вокруг него ни стен, ни крова, Только облака гуляют в небе. И родные про него не знают, Что он в чистом поле умирает, Что смертельна рана пулевая. …Долго ходит почта полевая. ТРЕВОГА Долго пахнут порохом слова. А у сосен тоже есть стволы. Пни стоят, как чистые столы, А на них медовая смола. Бабы бьют вальками над прудом — Спящим снится орудийный гром. Как фугаска, ухает подвал, Эхом откликаясь на обвал. К нам война вторгается в постель Звуками, очнувшимися вдруг, Ломотой простреленных костей, Немотою обожженных рук. Долго будут в памяти слова Цвета орудийного ствола. Долго будут сосны над травой Окисью синеть пороховой. И уже ничем не излечим Пропитавший нервы непокой. "Кто идет?" — спросонья мы кричим И наганы шарим под щекой. ПОДМОСКОВЬЕ Если б у меня хватило глины, Я б слепил такие же равнины; Если бы мне туч и солнца дали, Я б такие же устроил дали. Все негромко, мягко, непоспешно, С глазомером суздальского толка — Рассадил бы сосны и орешник И село поставил у проселка. Без пустых затей, без суесловья Все бы создал так, как в Подмосковье. АПРЕЛЬ Словно красавица, неприбранная, заспанная, Закинув голову, забросив косы за спину, Глядит апрель на птичий перелет Глазами синими, как небо и как лед. Еще земля огромными глотками Пьет талый снег у мельничных запруд, Как ходоки с большими кадыками Холодный квас перед дорогой пьют. И вся земля — ходок перед дорогой — Вдыхает запах далей и полей, Прощаяся с хозяйкой-недотрогой, Следящей за полетом журавлей. МОСТ Стройный мост из железа ажурного, Застекленный осколками неба лазурного. Попробуй вынь его Из неба синего — Станет голо и пусто. Это и есть искусство. СНЕЖНЫЙ ЛИФТ Все сегодня легко, свежо… Взять хотя бы вон тот снежок, Тот, что смехом сыпучим жжет Твой полуоткрытый рот. Тот, что падает наискосок На бульвар, на киоск, На лоток, На дома, На забор из досок. Он белее, чем белый конь, Он свежее, чем молоко, Он навален до самых стрех, Он просеян сквозь сотню сит. Вот уже неподвижно висит, Это город летит вверх. Город — вверх, мимо снежных сетей, Город — вверх, на забаву детей. Мимо снега Летят фонари, Окна, Трубы, Часы, Карниз — Прямо в медленную пургу. Эй, держись! Не свались Вниз! Там все тоже в снегу! В снегу! Если ты сегодня счастлив, Я возьму тебя в снежный лифт. НОЧЛЕГ Однажды летним вечерком Я со знакомым стариком В избе беседовал за водкой. Его жена с улыбкой кроткой Нам щей вчерашних подала, А после кружево плела. Старухи грубая рука Была над кружевом легка. Она рукою узловатой Плела узор замысловатый. Старик был стар — или умен, Он поговорки всех времен Вплетал умело в дым махорки. Или, наоборот, ему Все время чудились в дыму Пословицы и поговорки… Старуха кружево плела. И понял я, что мало стою, Поскольку счастье ремесла Не совместимо с суетою. Потом стелила мне постель. Кричал в тумане коростель. И слышал я на сеновале, Как соловьи забушевали! Забушевали соловьи! Забушевали соловьи! Что за лады, что за рулады! Как будто нет у них беды, Как будто нет у них досады… Забушевали соловьи… Я спал, покуда птицы пели, Воображенье распалив. Потом рассвет струился в щели, А я был молод и счастлив… КРЫЛЬЯ ХОЛОПА Стоишь, плечами небо тронув, Превыше помыслов людских, Превыше зол, превыше тронов, Превыше башен городских. Раскрыты крылья слюдяные, Стрекозьим трепетом шурша. И ветры дуют ледяные, А люди смотрят, чуть дыша. Ты ощутишь в своем полете Неодолимый вес земли, Бессмысленную тяжесть плоти, Себя, простертого в пыли, И гогот злобного базара, И горожанок робкий страх… И божья, и людская кара О, человек! О, пыль! О, прах! Но будет славить век железный Твои высокие мечты, Тебя, взлетевшего над бездной С бессильным чувством высоты. ЦИРК Отцы поднимают младенцев, Сажают в моторный вагон, Везут на передних сиденьях Куда-нибудь в цирк иль кино. И дети солидно и важно В трамвайное смотрят окно. А в цирке широкие двери, Арена, огни, галуны, И прыгают люди, как звери, А звери, как люди, умны. Там слон понимает по-русски, Дворняга поет по-людски. И клоун без всякой закуски Глотает чужие платки. Обиженный кем-то коверный Несет остроумную чушь. И вдруг капельмейстер проворный Оркестру командует туш. И тут верховые наяды Слетают с седла на песок. И золотом блещут наряды, И купол, как небо, высок. А детям не кажется странным Явление этих чудес. Они не смеются над пьяным, Который под купол полез. Не могут они оторваться От этой высокой красы. И только отцы веселятся В серьезные эти часы. ЗОЛУШКА Веселым зимним солнышком Дорога залита. Весь день хлопочет Золушка, Делами занята. Хлопочет дочь приемная У мачехи в дому. Приемная-бездомная, Нужна ль она кому? Белье стирает Золушка, Детей качает Золушка, И напевает Золушка — Серебряное горлышко. В окне — дорога зимняя, Рябина, снегири. За серыми осинами Бледнеет свет зари. А глянешь в заоконные Просторы без конца — Ни пешего, ни конного, Ни друга, ни гонца. Посуду моет Золушка, В окошко смотрит Золушка, И напевает Золушка: "Ох, горе мое, горюшко!" Все сестры замуж выданы За ближних королей. С невзгодами, с обидами Все к ней они да к ней. Блестит в руке иголочка. Стоит в окне зима. Стареющая Золушка Шьет туфельку сама… СОФЬЯ ПАЛЕОЛОГ Отмерено добро и зло Весами куполов неровных, О византийское чело, Полуулыбка губ бескровных! Не доводом и не мечом Царьград был выкован и слеплен. Наивный варвар был прельщен Его коварным благолепьем. Не раз искусный богомаз, Творя на кипарисных досках, Его от разрушенья спас Изображеньем ликов плоских. И где пределы торжеству, Когда — добытую жар-птицу — Везли заморскую царицу В первопрестольную Москву. Как шлемы были купола. Они раскачивались в звоне. Она на сердце берегла Как белых ласточек ладони. И был уже неоспорим Закон меча в делах условных… Полуулыбкой губ бескровных Она встречала Третий Рим. ЭЛЕГИЯ Дни становятся все сероватей. Ограды похожи на спинки железных кроватей. Деревья в тумане, и крыши лоснятся, И сны почему-то не снятся. В кувшинах стоят восковые осенние листья, Которые схожи то с сердцем, то с кистью Руки. И огромное галок семейство, Картаво ругаясь, шатается с места на место. Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо Писать, избегая наплыва Обычного чувства пустого неверья В себя, что всегда у поэтов под дверью Смеется в кулак и настойчиво трется, И черт его знает — откуда берется! Обычная осень! Писать, избегая неверья В себя. Чтоб скрипели гусиные перья И, словно гусей белоснежных станицы, Летели исписанные страницы… Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном, — Есть множество окон. И в каждом Виднеются лица: Старухи и дети, жильцы и жилицы, И смотрят они на мои занавески, И переговариваются по-детски: — О чем он там пишет? И чем он там дышит? Зачем он так часто взирает на крыши, Где мокрые трубы, и мокрые птицы, И частых дождей торопливые спицы? — А что, если вдруг постучат в мои двери                        и скажут: — Прочтите. Но только учтите, Читайте не то, что давно нам известно, А то, что не скучно и что интересно… — А что вам известно? — Что нивы красивы, что люди счастливы, Любовь завершается браком, И свет торжествует над мраком… — Садитесь, прочту вам роман с эпилогом. — Валяйте! — садятся в молчании строгом. И слушают.          Он расстается с невестой. (Соседка довольна. Отрывок прелестный.) Невеста не ждет его. Он погибает. И зло торжествует. (Соседка зевает.) Сосед заявляет, что так не бывает, Нарушены, дескать, моральные нормы И полный разрыв содержанья и формы… — Постойте, постойте! Но вы же просили… — Просили! И просьба останется в силе… Но вы же поэт! К моему удивленью, Вы не понимаете сути явлений, По сути — любовь завершается браком, А свет торжествует над мраком. Сапожник Подметкин из полуподвала, Доложим, пропойца. Но этого мало Для литературы. И в роли героя Должны вы его излечить от запоя И сделать счастливым супругом Глафиры, Лифтерши из сорок четвертой квартиры. . . . . . На улице осень… И окна. И в каждом окошке Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки. Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке. Глафира выносит очистки картошки. А может, и впрямь лучше было бы в мире, Когда бы сапожник женился на этой Глафире? А может быть, правда — задача поэта Упорно доказывать это: Что любовь завершается браком, А свет торжествует над мраком. КОРОЛЕВА АННА Как тебе живется, королева Анна, В той земле, во Франции чужой? Неужели от родного стана Отлепилась ты душой? Как живется, Анна Ярославна, В теплых странах?…               А у нас — зима. В Киеве у нас настолько славно, Храмы убраны и терема! Там у вас загадочные дуют Ветры      с моря-океана вдоль земли. И за что там герцоги воюют? И о чем пекутся короли? Каково тебе в продутых залах, Где хозяин редок, словно гость, Где собаки у младенцев малых Отбирают турью кость? Там мечи, и панцири, и шкуры: Войны и охоты — все одно. Там под вечер хлещут трубадуры Авиньонское вино… Ты полночи мечешься в постели, Просыпаясь со слезой… Хорошо ли быть на самом деле Королевой Франции чужой? Храмы там суровы и стрельчаты, В них святые — каменная рать. Своевольны лысые прелаты. А до бога не достать! Хорошо почувствовать на ощупь, Как тепла медовая свеча!.. Девушки в Днепре белье полощат И кричат по-русски,                   хохоча. Здесь, за тыщей рек, лесов, распутиц, Хорошо, просторно на дворе… Девушки, как стаи белых утиц, Скатерти полощут во Днепре. " Давай поедем в город " Давай поедем в город, Где мы с тобой бывали. Года, как чемоданы, Оставим на вокзале. Года пускай хранятся, А нам храниться поздно. Нам будет чуть печально, Но бодро и морозно. Уже дозрела осень До синего налива. Дым, облако и птица Летят неторопливо. Ждут снега, листопады Недавно отшуршали. Огромно и просторно В осеннем полушарье. И все, что было зыбко, Растрепанно и розно, Мороз скрепил слюною, Как ласточкины гнезда. И вот ноябрь на свете, Огромный, просветленный. И кажется, что город Стоит ненаселенный, — Так много сверху неба, Садов и гнезд вороньих, Что и не замечаешь Людей, как посторонних… О, как я поздно понял, Зачем я существую, Зачем гоняет сердце По жилам кровь живую, И что, порой, напрасно Давал страстям улечься, И что нельзя беречься, И что нельзя беречься… 1963 НАЗВАНЬЯ ЗИМ У зим бывают имена. Одна из них звалась Наталья. И было в ней мерцанье, тайна, И холод, и голубизна. Еленою звалась зима, И Марфою, и Катериной. И я порою зимней, длинной Влюблялся и сходил с ума. И были дни, и падал снег, Как теплый пух зимы туманной. А эту зиму звали Анной, Она была прекрасней всех. КРАСОТА Она как скрипка на моем плече. И я ее, подобно скрипачу, К себе рукою прижимаю. И волосы струятся по плечу, Как музыка немая. Она как скрипка на моем плече. Что знает скрипка о высоком пенье? Что я о ней? Что пламя о свече? И сам господь — что знает о творенье? Ведь высший дар себя не узнает. А красота превыше дарований — Она себя являет без стараний И одарять собой не устает. Она как скрипка на моем плече. И очень сложен смысл ее гармоний. Но внятен всем. И каждого томит. И для нее никто не посторонний. И, отрешась от распрей и забот, Мы слушаем в минуту просветленья То долгое и медленное пенье И узнаем в нем высшее значенье, Которое себя не узнает. ДВОРИК МИЦКЕВИЧА Здесь жил Мицкевич. Как молитва. Звучит пленительное: Litwo, Ojczyzno moja. Словно море Накатывается: О, Litwo, Ojczyzno moja. Квадратный дворик. Монолитно, Как шаг в забое, Звучит звенящее: О, Litwo, Ojczyzno moja! И как любовь, как укоризна, Как признак боли, Звучит печальное: Ojczyzno, Ojczyzno moja. Мицкевич из того окошка Глядел на дворик, Поэт, он выглядел роскошно, Но взгляд был горек. Он слышал зарожденье ритма. Еще глухое, Еще далекое: О, Litwo, Ojczyzno moja! СТАРИК ДЕРЖАВИН Рукоположения в поэты Мы не знали. И старик Державин Нас не заметил, не благословил… В эту пору мы держали Оборону под деревней Лодвой. На земле холодной и болотной С пулеметом я лежал своим. Это не для самооправданья: Мы в тот день ходили на заданье И потом в блиндаж залезли спать. А старик Державин, думая о смерти, Ночь не спал и бормотал: "Вот черти! Некому и лиру передать!" А ему советовали: "Некому? Лучше б передали лиру некоему Малому способному. А эти, Может, все убиты наповал!" Но старик Державин воровато Руки прятал в рукава халата, Только лиру не передавал. Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал. Что-то молча про себя загадывал. (Все занятье — по его годам!) По ночам бродил в своей мурмолочке, Замерзал и бормотал: "Нет, сволочи! Пусть пылится лучше. Не отдам!" Был старик Державин льстец и скаред, И в чинах, но разумом велик. Знал, что лиры запросто не дарят. Вот какой Державин был старик! 1962 " Слава богу! Слава богу! " С. Б. Ф. Слава богу! Слава богу! Что я знал беду и тревогу! Слава богу, слава богу — Было круто, а не отлого! Слава богу! Ведь все, что было, Все, что было, — было со мною. И война меня не убила, Не убила пулей шальною. Не по крови и не по гною Я судил о нашей эпохе. Все, что было, — было со мною, А иным доставались крохи! Я судил по людям, по душам, И по правде, и по замаху. Мы хотели, чтоб было лучше, Потому и не знали страху. Потому пробитое знамя С каждым годом для нас дороже. Хорошо, что случилось с нами, А не с теми, кто помоложе. ПЕРЕБИРАЯ НАШИ ДАТЫ Перебирая наши даты, Я обращаюсь к тем ребятам, Что в сорок первом шли в солдаты И в гуманисты в сорок пятом. А гуманизм не просто термин, К тому же, говорят, абстрактный. Я обращаюсь вновь к потерям, Они трудны и невозвратны. Я вспоминаю Павла, Мишу, Илью, Бориса, Николая. Я сам теперь от них завишу, Того порою не желая. Они шумели буйным лесом, В них были вера и доверье. А их повыбило железом, И леса нет — одни деревья. И вроде день у нас погожий, И вроде ветер тянет к лету… Аукаемся мы с Сережей, Но леса нет, и эха нету. А я все слышу, слышу, слышу, Их голоса припоминая… Я говорю про Павла, Мишу, Илью, Бориса, Николая. " Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал. " Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал. Я любил, размышлял, воевал. Кое-где побывал, кое-что повидал, Иногда и счастливым бывал. Гнев меня обошел, миновала стрела, А от пули — два малых следа. И беда отлетала, как капля с крыла; Как вода, расступалась беда. Взял один перевал, одолею второй, Хоть тяжел мой заплечный мешок. Что же там, за горой? Что же там — под горой? От высот побелел мой висок. Сорок лет. Где-то будет последний привал? Где прервется моя колея? Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал. И не допита чаша сия. 1960 ОСЕНЬ Вот опять спорхнуло лето С золоченого шестка, Роща белая раздета До последнего листка. Как раздаривались листья, Чтоб порадовался глаз! Как науке бескорыстья Обучала осень нас! Так закутайся потеплее Перед долгою зимой… В чем-то все же мы окрепли, Стали тверже, милый мой. СЛОВА Красиво падала листва, Красиво плыли пароходы. Стояли ясные погоды, И праздничные торжества Справлял сентябрь первоначальный, Задумчивый, но не печальный. И понял я, что в мире нет Затертых слов или явлений. Их существо до самых недр Взрывает потрясенный гений. И ветер необыкновенней, Когда он ветер, а не ветр. Люблю обычные слова, Как неизведанные страны. Они понятны лишь сперва, Потом значенья их туманны. Их протирают, как стекло, И в этом наше ремесло. 1961 " Подставь ладонь под снегопад " Подставь ладонь под снегопад, Под искры, под кристаллы. Они мгновенно закипят, Как плавкие металлы. Они растают, потекут По линиям руки. И станут линии руки Изгибами реки. Другие линии руки Пролягут как границы, И я увижу городки, Дороги и столицы. Моя рука как материк — Он прочен, изначален. И кто-нибудь на нем велик, А кто-нибудь печален. А кто-нибудь идет домой, А кто-то едет в гости. А кто-то, как всегда зимой, Снег собирает в горсти. Как ты просторен и широк, Мирок на пятерне. Я для тебя, наверно, бог, И ты послушен мне. Я берегу твоих людей, Храню твою удачу. И малый мир руки моей Я в рукавичку прячу. ИЗ ДЕТСТВА Я — маленький, горло в ангине. За окнами падает снег. И папа поет мне: "Как ныне Сбирается вещий Олег… " Я слушаю песню и плачу, Рыданье в подушке душу, И слезы постыдные прячу, И дальше, и дальше прошу. Осеннею мухой квартира Дремотно жужжит за стеной. И плачу над бренностью мира Я, маленький, глупый, больной. КАРУСЕЛЬ Артельщик с бородкой Взмахнул рукавом. И — конь за пролеткой, Пролетка за конем! И — тумба! И цымба! И трубы — туру! И вольные нимбы Берез на ветру. Грохочут тарелки, Гремит барабан, Играет в горелки Цветной балаган. Он — звонкий и легкий Пошел ходуном. И конь за пролеткой, Пролетка за конем. То красный, как птица, То желтый, как лис. Четыре копытца Наклонно взвились. Летит за молодкой Платочек вьюном. И — конь за пролеткой, Пролетка за конем!.. Сильнее на ворот Плечом поднажать, Раскрутишь весь город, Потом не сдержать. За городом роща, За рощею дол. Пойдут раздуваться, Как пестрый подол. Артельщик хохочет — Ему нипочем: Взял город за ворот И сдвинул плечом. " Мне снился сон. И в этом трудном сне " Мне снился сон. И в этом трудном сне Отец, босой, стоял передо мною. И плакал он. И говорил ко мне: — Мой милый сын! Что сделалось с тобою! Он проклинал наш век, войну, судьбу. И за меня он требовал расплаты. А я смиренно говорил ему: — Отец, они ни в чем не виноваты. И видел я. И понимал вдвойне, Как буду я стоять перед тобою С таким же гневом и с такой же болью… Мой милый сын! Увидь меня во сне!.. " Вот и все. Смежили очи гении. " Вот и все. Смежили очи гении. И когда померкли небеса, Словно в опустевшем помещении Стали слышны наши голоса. Тянем, тянем слово залежалое, Говорим и вяло и темно. Как нас чествуют и как нас жалуют! Нету их. И все разрешено. ПАМЯТЬ Е.Л. Я зарастаю памятью, Как лесом зарастает пустошь. И птицы-память по утрам поют, И ветер-память по ночам гудит, Деревья-память целый день лепечут. И там, в пернатой памяти моей, Все сказки начинаются с "однажды". И в этом однократность бытия И однократность утоленья жажды. Но в памяти такая скрыта мощь, Что возвращает образы и множит… Шумит, не умолкая, память-дождь, И память-снег летит и пасть не может. 1964 ВЫЕЗД Помню — папа еще молодой, Помню выезд, какие-то сборы. И извозчик лихой, завитой, Конь, пролетка, и кнут, и рессоры. А в Москве — допотопный трамвай, Где прицепом — старинная конка. А над Екатерининским — грай. Все впечаталось в память ребенка. Помню — мама еще молода, Улыбается нашим соседям. И куда-то мы едем. Куда? Ах, куда-то, зачем-то мы едем… А Москва высока и светла. Суматоха Охотного ряда. А потом — купола, купола. И мы едем, все едем куда-то. Звонко цокает кованый конь О булыжник в каком-то проезде. Куполов угасает огонь, Зажигаются свечи созвездий. Папа молод. И мать молода, Конь горяч, и пролетка крылата. И мы едем незнамо куда — Всё мы едем и едем куда-то. 1966 НАТАША Круглый двор с кринолинами клумб. Неожиданный клуб страстей и гостей, приезжающих цугом. И откуда-то с полуиспугом — Наташа,       она, каблучками стуча, выбегает, выпархивает — к Анатолю, к Андрею — бог знает к кому! — на асфальт, на проезд, под фасетные буркалы автомобилей, вылетает, выпархивает без усилий всеми крыльями девятнадцати лет — как цветок на паркет, как букет на подмостки, — в лоск асфальта из барского особняка, чуть испуганная, словно птица на волю — не к Андрею, бог знает к кому — к Анатолю?.. Дождь стучит в целлофан пистолетным свинцом… А она, не предвидя всего, что ей выпадет вскоре на долю, выбегает с уже обреченным лицом. СТАРИК Старик с мороза вносит в дом Охапку дров продрогших. В сенях, о кадку звякнув льдом, Возьмет железный ковшик; Водой наполнит чугунок, Подбросит в печь полешки. И станет щелкать огонек Каленые орешки. Потом старик найдет очки, Подсядет ближе к свету, Возьмет, как любят старики, Вчерашнюю газету. И станет медленно читать И разбираться в смысле И все событья сочетать В особенные мысли. АЛЕНУШКА Когда настанет расставаться — Тогда слетает мишура… Аленушка, запомни братца! Прощай — ни пуха ни пера! Я провожать тебя не выйду, Чтоб не вернулась с полпути. Аленушка, забудь обиду И братца старого прости. Твое ль высокое несчастье, Моя ль высокая беда?.. Аленушка, не возвращайся, Не возвращайся никогда. ЧЕРНЫЙ ТОПОЛЬ Не белый цвет и черный цвет Зимы сухой и спелой — Тот день апрельский был одет Одной лишь краской — серой. Она ложилась на снега, На березняк сторукий, На серой морде битюга Лежала серой скукой. Лишь черный тополь был один Весенний, черный, влажный. И черный ворон, нелюдим, Сидел на ветке, важный. Стекали ветки как струи, К стволу сбегали сучья, Как будто черные ручьи, Рожденные под тучей. Подобен тополь был к тому ж И молнии застывшей, От серых туч до серых луж Весь город пригвоздившей. Им оттенялась белизна На этом сером фоне. И вдруг, почуяв, что весна, Тревожно ржали кони. И было все на волоске, И думало, и ждало, И, словно жилка на виске, Чуть слышно трепетало — И талый снег, и серый цвет, И той весны начало. " Музыка, закрученная туго " Музыка, закрученная туго в иссиня-черные пластинки, — так закручивают черные косы в пучок мексиканки и кубинки, — музыка, закрученная туго, отливающая крылом вороньим, — тупо-тупо подыгрывает туба расхлябанным пунктирам контрабаса. Это значит — можно все, что можно, это значит — очень осторожно расплетается жесткий и черный конский волос, канифолью тертый. Это значит — в визге канифоли приближающаяся поневоле, обнимаемая против воли, понукаемая еле-еле в папиросном дыме, в алкоголе желтом, выпученном и прозрачном, движется она, припав к плечу чужому, отчужденно и ненапряженно, осчастливленная высшим даром и уже печальная навеки… Музыка, закрученная туго, отделяющая друг от друга. " Странно стариться, Очень странно." Странно стариться, Очень странно. Недоступно то, что желанно. Но зато бесплотное весомо — Мысль, любовь и дальний отзвук грома. Тяжелы, как медные монеты, Слезы, дождь. Не в тишине, а в звоне Чьи-то судьбы сквозь меня продеты. Тяжела ладонь на ладони. Даже эта легкая ладошка Ношей кажется мне непосильной. Непосильной, Даже для двужильной, Суетной судьбы моей… Вот эта, В синих детских жилках у запястья, Легче крылышка, легче пряжи, Эта легкая ладошка даже Давит, давит, словно колокольня… Раздавила руки, губы, сердце, Маленькая, словно птичье тельце. НОЧНАЯ ГРОЗА Тяжелое небо набрякло, намокло. Тяжелые дали дождем занавешены. Гроза заливает июльские стекла, А в стеклах — внезапно — видение женщины. Играют вокруг сопредельные громы, И дева качается. Дева иль дерево? И переплетаются руки и кроны, И лиственное не отделимо от девьего. Как в изображенье какого-то мифа, Порывистое изгибание стана, И драка, и переполох, и шумиха С угоном невест, с похищением стада. Она возникает внезапно и резко В неоновых вспышках грозы оголтелой, Неведомо как уцелевшая фреска Ночного борения дерева с девой. С минуту во тьме утопают два тела, И снова, как в запечатленной искусством Картине, является вечная тема — Боренья и ребер, ломаемых с хрустом. КРАСНАЯ ОСЕНЬ Внезапно в зелень вкрался красный лист, Как будто сердце леса обнажилось, Готовое на муку и на риск. Внезапно в чаще вспыхнул красный куст, Как будто бы на нем расположилось Две тысячи полураскрытых уст. Внезапно красным стал окрестный лес, И облако впитало красный отсвет. Светился праздник листьев и небес В своем спокойном благородстве. И это был такой большой закат, Какого видеть мне не доводилось. Как будто вся земля переродилась И я по ней шагаю наугад. ЗАБОЛОЦКИЙ В ТАРУСЕ Мы оба сидим над Окою, Мы оба глядим на зарю. Напрасно его беспокою, Напрасно я с ним говорю! Я знаю, что он умирает, И он это чувствует сам, И память свою умеряет, Прислушиваясь к голосам, Присматриваясь, как к находке, К тому, что шумит и живет… А девочка-дочка на лодке Далеко-далеко плывет. Он смотрит умно и степенно На мерные взмахи весла… Но вдруг, словно сталь из мартена, По руслу заря потекла. Он вздрогнул… А может, не вздрогнул, А просто на миг прервалась И вдруг превратилась в тревогу Меж нами возникшая связь. Я понял, что тайная повесть, Навеки сокрытая в нем, Писалась за страх и за совесть, Питалась водой и огнем. Что все это скрыто от близких И редко открыто стихам.. На соснах, как на обелисках, Последний закат полыхал. Так вот они — наши удачи, Поэзии польза и прок!.. — А я не сторонник чудачеств, — Сказал он и спичку зажег. БОЛДИНСКАЯ ОСЕНЬ Везде холера, всюду карантины, И отпущенья вскорости не жди. А перед ним пространные картины И в скудных окнах долгие дожди. Но почему-то сны его воздушны, И словно в детстве — бормотанье, вздор. И почему-то рифмы простодушны, И мысль ему любая не в укор. Какая мудрость в каждом сочлененье Согласной с гласной! Есть ли в том корысть! И кто придумал это сочиненье! Какая это радость — перья грызть! Быть, хоть ненадолго, с собой в согласье И поражаться своему уму! Кому б прочесть — Анисье иль Настасье? Ей-богу, Пушкин, все равно кому! И за полночь пиши, и спи за полдень, И будь счастлив, и бормочи во сне! Благодаренье богу — ты свободен — В России, в Болдине, в карантине… ТАЛАНТЫ Их не ждут. Они приходят сами. И рассаживаются без спроса. Негодующими голосами Задают неловкие вопросы. И уходят в ночь, туман и сырость Странные девчонки и мальчишки, Кутаясь в дешевые пальтишки, Маменьками шитые навырост. В доме вдруг становится пустынно, И в уютном кресле неудобно. И чего-то вдруг смертельно стыдно, Угрызенью совести подобно. И язвительная умудренность Вдруг становится бедна и бренна. И завидны юность и влюбленность, И былая святость неизменна. Как пловец, расталкиваю ставни И кидаюсь в ночь за ними следом, Потому что знаю цену давним Нашим пораженьям и победам… Приходите, юные таланты! Говорите нам светло и ясно! Что вам — славы пестрые заплаты! Что вам — низких истин постоянство! Сберегите нас от серой прозы, От всего, что сбило и затерло. И пускай бесстрашно льются слезы Умиленья, зависти, восторга! МАТАДОР Скорей, скорей! Кончай игру И выходи из круга! Тебе давно не по нутру Играть легко и грубо. Пока злащеный рог быка Тебя не изувечил Под исступленный свист райка И визг жестоких женщин, Пока убийцею не стал, Покуда ножевого Клинка мерцающий металл Не поразил живого — Беги! Кончай игру! Скорей! Ты слышишь, как жестоко Сопенье вздыбленных ноздрей, Как воет бычье око!.. …Ты будешь жить на берегу В своей простой лачуге, Не нужный прежнему врагу, Забыв о прежнем друге. И только ночью волн возня Напомнит гул, арену. И будет нож дрожать, дразня, На четверть вбитый в стену… ДОМ-МУЗЕЙ Потомков ропот восхищенный, Блаженной славы Парфенон!     Из старого поэта …производит глубокое…     Из книги отзывов Заходите, пожалуйста. Это Стол поэта. Кушетка поэта. Книжный шкаф. Умывальник. Кровать. Это штора — окно прикрывать. Вот любимое кресло. Покойный Был ценителем жизни спокойной. Это вот безымянный портрет. Здесь поэту четырнадцать лет. Почему-то он сделан брюнетом. (Все ученые спорят об этом.) Вот позднейший портрет — удалой. Он писал тогда оду "Долой" И был сослан за это в Калугу. Вот сюртук его с рваной полой — След дуэли. Пейзаж "Под скалой". Вот начало "Послания к другу". Вот письмо: "Припадаю к стопам…" Вот ответ: "Разрешаю вернуться…" Вот поэта любимое блюдце, А вот это любимый стакан. Завитушки и пробы пера. Варианты поэмы "Ура!" И гравюра: "Врученье медали". Повидали? Отправимся дале. Годы странствий. Венеция. Рим. Дневники. Замечанья. Тетрадки. Вот блестящий ответ на нападки И статья "Почему мы дурим". Вы устали? Уж скоро конец. Вот поэта лавровый венец — Им он был удостоен в Тулузе. Этот выцветший дагерротип — Лысый, старенький, в бархатной блузе Был последним. Потом он погиб. Здесь он умер. На том канапе, Перед тем прошептал изреченье Непонятное: "Хочется пе…" То ли песен. А то ли печенья? Кто узнает, чего он хотел, Этот старый поэт перед гробом! Смерть поэта — последний раздел. Не толпитесь перед гардеробом.. БЕРТОЛЬД ШВАРЦ (Монолог) Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах, Презрел людей за дьявольские нравы. Я изобрел пылинку, порох, прах, Ничтожный порошочек для забавы. Смеялась надо мной исподтишка Вся наша уважаемая братья: "Что может выдумать он, кроме порошка! Он порох выдумал! Нашел занятье!" Да, порох, прах, пылинку! Для шутих, Для фейерверков и для рассыпных Хвостов павлиньих. Вспыхивает — пых! — И роем, как с небесной наковальни, Слетают искры! О, как я люблю Искр воркованье, света ликованье!.. Но то, что создал я для любованья, На пагубу похитил сатана. Да, искры полетели с наковален, Взревели, как быки, кузнечные меха. И оказалось, что от смеха до греха, Не шаг — полшага, два вершка, вершок. А я — клянусь спасеньем, боже правый! — Я изобрел всего лишь для забавы Сей порох, прах, ничтожный порошок! Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах, Вас спрашиваю, как мне жить на свете? Ведь я хотел, чтоб радовались дети. Но создал не на радость, а на страх! И порошочек мой в тугих стволах Обрел вдруг сатанинское дыханье… Я сотворил паденье крепостей, И смерть солдат, и храмов полыханье. Моя рука — гляди! — обожжена, О, господи, тебе, тебе во славу… Занем дозволил ты, чтоб сатана Похитил порох, детскую забаву! Неужто все, чего в тиши ночей Пытливо достигает наше знанье, Есть разрушенье, а не созиданье. Чей умысел здесь? Злобный разум чей? ШУБЕРТ ФРАНЦ Шуберт Франц не сочиняет — Как поется, так поет. Он себя не подчиняет, Он себя не продает. Не кричит о нем газета, И молчит о нем печать. Жалко Шуберту, что это Тоже может огорчать. Знает Франц, что он кургузый И развязности лишен, И, наверно, рядом с музой Он немножечко смешон. Жаль, что дорог каждый талер, Жаль, что дома неуют. Впрочем — это все детали, Жаль, что песен не поют!.. Но печали неуместны! И тоска не для него!.. Был бы голос! Ну а песни Запоются! Ничего! Хочется мирного мира И счастливого счастья, Чтобы ничто не томило, Чтобы грустилось не часто. " Хочется синего неба " Хочется синего неба И зеленого леса, Хочется белого снега, Яркого желтого лета. Хочется, чтоб отвечало Все своему назначенью: Чтоб начиналось с начала, Вовремя шло к завершенью. Хочется шуток и смеха Где-нибудь в шумном скопище. Хочется и успеха, Но на хорошем поприще. " Вода моя! Где тайники твои, " Вода моя! Где тайники твои, Где ледники, где глубина подвала? Струи ручья всю ночь, как соловьи, Рокочут в темной чаще краснотала. Ах, утоли меня, вода ручья, Кинь в губы мне семь звезд, семь терпких ягод, Кинь, в краснотале черном рокоча, Семь звезд, что предо мной созвездьем лягут. Я притаюсь, притихну, как стрелок, Боящийся спугнуть семью оленей. Ручей лизнет мне руку, как телок, И притулится у моих коленей. " Расставанье, Век спустя после прощанья, " Расставанье, Век спустя после прощанья, Ты звучишь во мне, как длинное стенанье, Как стенанье ветра за стеной. Расставанье, Мне уже не нужное, Стонешь ты, как женщина недужная, Где-то за туманной пеленой. Пробуждаюсь. Вместе с пробужденьем Оборвался звук. Но странным пеньем Я разбужен был. Так где оно? Я однажды в детстве слышал это: Женский вопль далеко до рассвета, Замиравший медленно вдали. Мне казалось — это похищенье Женщины. Куда ее влекли? Так со мной бывает спозаранок, Когда что-то нарушает сон. Слышу похищенье сабинянок — Длинный, удаляющийся стон. " Получил письмо издалека, " Получил письмо издалека, Гордое, безумное и женское. Но пока оно свершало шествие, Между нами пролегли века. Выросли деревья, смолкли речи, Отгремели времена. Но опять прошу я издалече: Анна! Защити меня? Реки утекли, умчались птицы, Заросли дороги. Свет погас. Но тебе порой мой голос снится: Анна! Защити обоих нас! РЯБИНА Так бы длинно думать, Как гуси летят. Так бы длинно верить, Как листья шелестят. Так бы длинно любить, Как реки текут… Руки так заломить, Как рябиновый куст. " Была туманная луна, " Была туманная луна, И были нежные березы… О март-апрель, какие слезы! Во сне какие имена! Туман весны, туман страстей, Рассудка тайные угрозы… О март-апрель, какие слезы — Спросонья, словно у детей!.. Как корочку, хрустящий след Жуют рассветные морозы… О март-апрель, какие слезы — Причины и названья нет! Вдали, за гранью голубой, Гудят в тумане тепловозы… О март-апрель, какие слезы! О чем ты плачешь? Что с тобой? АПРЕЛЬСКИЙ ЛЕС Давайте каждый день приумножать богатство Апрельской тишины в безлиственном лесу. Не надо торопить. Не надо домогаться, Чтоб отроческий лес скорей отер слезу. Ведь нынче та пора, редчайший час сезона, Когда и время — вспять и будет молодеть, Когда всего шальней растрепанная крона И шапку не торопится надеть. О, этот странный час обратного движенья Из старости!.. Куда?.. Куда — не все ль равно! Как будто корешок волшебного женьшеня Подмешан был вчера в холодное вино. Апрельский лес спешит из отрочества в детство. И воды вспять текут по талому ручью. И птицы вспять летят… Мы из того же теста — К начальному, назад, спешим небытию… " Дай выстрадать стихотворенье! " Дай выстрадать стихотворенье! Дай вышагать его! Потом. Как потрясенное растенье, Я буду шелестеть листом. Я только завтра буду мастер, И только завтра я пойму, Какое привалило счастье Глупцу, шуту, бог весть кому, — Большую повесть поколенья Шептать, нащупывая звук, Шептать, дрожа от изумленья И слезы слизывая с губ. ОПРАВДАНИЕ ГАМЛЕТА Врут про Гамлета, Что он нерешителен. Он решителен, груб и умен. Но когда клинок занесен, Гамлет медлит быть разрушителем И глядит в перископ времен. Не помедлив стреляют злодеи В сердце Лермонтова1 или Пушкина2. Не помедлив бьет лейб-гвардеец, Образцовый, шикарный воин. Не помедлив бьют браконьеры, Не жалея, что пуля пущена. Гамлет медлит, Глаза прищурив И нацеливая клинок, Гамлет медлит. И этот миг Удивителен и велик. Миг молчания, страсти и опыта, Водопада застывшего миг. Миг всего, что отринуто, проклято. И всего, что познал и постиг. Ах, он знает, что там за портьерою, Ты, Полоний, плоский хитрец. Гамлет медлит застывшей пантерою, Ибо знает законы сердец, Ибо знает причины и следствия, Видит даль за ударом клинка, Смерть Офелии, слабую месть ее,— Все, что будет потом. На века. Бей же, Гамлет! Бей без промашки! Не жалей загнивших кровей! Быть — не быть — лепестки ромашки, Бить так бить! Бей, не робей! Не от злобы, не от угару, Не со страху, унявши дрожь,— Доверяй своему удару, Даже     если         себя             убьешь! " Поэзия пусть отстает " Поэзия пусть отстает От просторечья — И не на день, и не на год На полстолетья. За это время отпадет Все то, что лживо. И в грудь поэзии падет Все то, что живо. " Выйти из дому при ветре, " Выйти из дому при ветре, По непогоду выйти. Тучи и рощи рассветны Перед началом событий. Холодно. Вольно. Бесстрашно. Ветрено. Холодно. Вольно. Льется рассветное брашно. Я отстрадал — и довольно! Выйти из дому при ветре И поклониться отчизне. Надо готовиться к смерти Так, как готовятся к жизни… " Наверное, слишком уверенно " Наверное, слишком уверенно Считаю, что прожил не зря. Так думает старое дерево, Роняя в конце декабря Веселые желтые листья И зорям на память даря. " Отгремели грозы. " Отгремели грозы. Завершился год. Превращаюсь в прозу, Как вода — в лед. " А слово — не орудье мести! Нет! " А слово — не орудье мести! Нет! И, может, даже не бальзам на раны. Оно подтачивает корень драмы, Разоблачает скрытый в ней сюжет. Сюжет не тот, чьи нити в монологе, Который знойно сотрясает зал. А слово то, которое в итоге Суфлер забыл и ты не подсказал. " Стихи читаю Соколова " Стихи читаю Соколова — Не часто, редко, иногда. Там незаносчивое слово, В котором тайная беда. И хочется, как чару к чаре, К его плечу подать плечо — И от родства, и от печали, Бог знает от чего еще!.. СТИХИ О ДЕЛЬВИГЕ I Дельвиг… Лень… Младая дева… Утро… Слабая метель… Выплывает из напева Детской елки канитель. Засыпай, окутан ленью. В окнах — снега белизна. Для труда и размышленья Старость грубая нужна. И к чему, на самом деле, Нам тревожить ход времен! Белокурые метели… Дельвиг… Дева… Сладкий сон… II Две жизни не прожить.              А эту, что дана, Не все равно — тянуть                 длиннее иль короче? Закуривай табак,              налей себе вина, Поверь бессоннице              и сочиняй полночи. Нет-нет, не зря              хранится идеал, Принадлежащий поколенью!.. О Дельвиг,        ты достиг такого ленью, Чего трудом          не каждый достигал! И в этом, может быть,                   итог Почти полвека,            нами прожитого,— Промолвить Дельвигу               доверенное слово И завязать шейной платок. НОЧНОЙ ГОСТЬ Чаадаев, помнишь ли былое?     А. Пушкин Наконец я познал свободу. Все равно, какую погоду За окном предвещает ночь. Дом по крышу снегом укутан. И каким-то новым уютом Овевает его метель. Спят все чада мои и други. Где-то спят лесные пичуги. Красногорские рощи спят. Анна спит. Ее сновиденья Так ясны, что слышится пенье И разумный их разговор. Молодой поэт Улялюмов Сел писать. Потом, передумав, Тоже спит — ладонь под щекой. Словом, спят все шумы и звуки, Губы, головы, щеки, руки, Облака, сады и снега. Спят камины, соборы, псальмы, Спят шандалы, как написал бы Замечательный лирик Н. Спят все чада мои и други. Хорошо, что юные вьюги К нам летят из дальней округи, Как стеклянные бубенцы. Было, видно, около часа. Кто-то вдруг ко мне постучался. Незнакомец стоял в дверях. Он вошел, похож на Алеко. Где-то этого человека Я встречал. А может быть — нет. Я услышал: всхлипнула тройка Бубенцами. Звякнула бойко И опять унеслась в снега. Я сказал: — Прошу! Ради бога! Не трудна ли была дорога?— Он ответил: — Ах, пустяки! И не надо думать о чуде. Ведь напрасно делятся люди На усопших и на живых. Мне забавно времен смешенье. Ведь любое наше свершенье Независимо от времен. Я ответил: — Может, вы правы, Но сильнее нету отравы, Чем привязанность к бытию. Мы уже дошли до буколик, Ибо путь наш был слишком горек, И ужасен с временем спор. Но есть дней и садов здоровье, И поэтому я с любовью Размышляю о том, что есть. Ничего не прошу у века, Кроме звания человека, А бессмертье и так дано. Если речь идет лишь об этом, То не стоило быть поэтом. Жаль, что это мне суждено. Он ответил: — Да, хорошо вам Жить при этом мненье готовом, Не познав сумы и тюрьмы. Неужели возврат к истокам Может стать последним итогом И поить сердца и умы? Не напрасно ли мы возносим Силу песен, мудрость ремесел, Старых празднеств брагу и сыть? Я не ведаю, как нам быть. Длилась ночь, пока мы молчали. Наконец вдали прокричали Предрассветные петухи. Гость мой спал, утопая в кресле. Спали степи, разъезды, рельсы, Дымы, улицы и дома. Улялюмов на жестком ложе Прошептал, терзаясь: — О боже! И добавил: — Ах, пустяки! Наконец сновиденья Анны Задремали, стали туманны, Растеклись по глади реки. БРЕЙГЕЛЬ (Картина) Мария была курчава. Толстые губы припухли. Она дитя качала, Помешивая угли. Потрескавшейся, смуглой Рукой в ночное время Помешивала угли. Так было в Вифлееме. Шли пастухи от стада, Между собой говорили: — Зайти, узнать бы надо, Что там в доме Марии? Вошли. В дыре для дыма Одна звезда горела. Мария была нелюдима. Сидела, ребенка грела. И старший воскликнул: — Мальчик! И благословил ее сына. И, помолившись, младший Дал ей хлеба и сыра. И поднял третий старец Родившееся чадо. И пел, что новый агнец Явился среди стада. Да минет его голод, Не минет его достаток. Пусть век его будет долог, А час скончания краток. И желтыми угольками Глядели на них бараны, Как двигали кадыками И бороды задирали. И, сотворив заклинанье, Сказали: — Откроем вены Баранам, свершим закланье, Да будут благословенны! Сказала хрипло: — Баранов Зовут Шошуа и Мадох. И богу я не отдам их, А также ягнят и маток. — Как знаешь, — они отвечали, Гляди, не накликай печали!..— Шли, головами качали И пожимали плечами. " Когда замрут на зиму " Когда замрут на зиму Растения в садах, То невообразимо, Что превратишься в прах. Ведь можно жить при снеге, При холоде зимы. Как голые побеги, Лишь замираем мы. И очень долго снится — Не годы, а века — Морозная ресница И юная щека. " Пройти вдоль нашего квартала, " Пройти вдоль нашего квартала, Где из тяжелого металла Излиты снежные кусты, Как при рождественском гаданье. Зачем печаль? Зачем страданье? Когда так много красоты! Но внешний мир — он так же хрупок, Как мир души. И стоит лишь Невольный совершить проступок: Встряхни — и ветку оголишь. " Чет или нечет? " Чет или нечет? Вьюга ночная. Музыка лечит. Шуберт. Восьмая. Правда ль, нелепый Маленький Шуберт,— Музыка — лекарь? Музыка губит. Снежная скатерть. Мука без края. Музыка насмерть. Вьюга ночная. " Химера самосохраненья! " Химера самосохраненья! О, разве можно сохранить Невыветренными каменья И незапутанною нить! Но ежели по чьей-то воле Убережешься ты один От ярости и алкоголя, Рождающих холестерин; От совести, от никотина, От каверзы и от ружья,— Ведь все равно невозвратима Незамутненность бытия. Но есть возвышенная старость, Что грозно вызревает в нас, И всю накопленную ярость Приберегает про запас, Что ждет назначенного срока И вдруг отбрасывает щит. И тычет в нас перстом пророка И хриплым голосом кричит. МОРЕ Сначала только пальцем Покатывало гальку И плотно, словно панцирь, Полнеба облегало, Потом луна в барашках Сверкала белым кварцем. Потом пошло качаться. И наконец взыграло. Когда взыграло море, Душа возликовала, Душа возликовала И неба захотела. И захотела ветра, И грома, и обвала. А чем она владела — Того ей было мало!.. НА ДУНАЕ О, краткое очарованье Плывущих мимо кораблей! А после разочарованье От бронзы бывших королей. Сидят державные солдаты, Как задремавшие орлы. А корабли плывут куда-то, Как освещенные балы. Здесь варвары на земли Рима Запечатлели свой набег. Но все равно — плывущий мимо Прекрасней ставшего на брег. СИГЛИГЕТ В той Венгрии, куда мое везенье Меня так осторожно привело, Чтоб я забыл на время угрызенья И мною совершаемое зло, В том Сиглигете возле Балатона, В том парке, огороженном стеной, Где горлинки воркуют монотонно,— Мое смятенье спорит с тишиной. Мне кажется, что вы — оживший образ Той тишины, что вы ее родня. Не потому ли каждая подробность, Любое слово мучают меня. И даже, может быть, разноязычье Не угнетает в этой тишине, Ведь не людская речь, а пенье птичье Нужней сегодня было вам и мне. СОЛОВЬИ ИЛЬДЕФОНСА-КОНСТАНТЫ Ильдефонс-Константы Галчинский дирижирует соловьями: Пиано, пианиссимо, форте, аллегро, престо! Время действия — ночь. Она же и место. Сосны вплывают в небо романтическими кораблями. Ильдефонс играет на скрипке, потом на гитаре, И вновь на скрипке играет Ильдефонс-Константы Галчинский. Ночь соловьиную трель прокатывает в гортани. В честь прекрасной Натальи соловьи поют по-грузински. Начинается бог знает что: хиромантия, волхвованье! Зачарованы люди, кони, звезды. Даже редактор, Хлюпая носом, платок нашаривает в кармане, Потому что еще никогда не встречался с подобным фактом. Константы их утешает: «Ну что распустили нюни! Ничего не случилось. И вообще ничего не случится! Просто бушуют в кустах соловьи в начале июня. Послушайте, как поют! Послушайте: ах, как чисто!» Ильдефонс забирает гитару, обнимает Наталью, И уходит сквозь сиреневый куст, и про себя судачит: «Это все соловьи. Вишь, какие канальи! Плачут, черт побери. Хотят — не хотят, а плачут!..» " Был ливень. И вызвездил крону. " Был ливень. И вызвездил крону. А по иссякании вод, Подобно огромному клену, Вверху замерцал небосвод. Вкруг дерева ночи чернейшей Легла золотая стезя. И — молнии в мокрой черешне — Глаза. " Кончался август. " Кончался август. Примолкнул лес. Стозвездный Аргус Глядел с небес. А на рассвете В пустых полях Усатый ветер Гулял, как лях. Еще чуть светел Вдали рассвет… Гуляет ветер, Гуляет Фет1. Среди владений И по лесам Последний гений Гуляет сам. Не близок полдень, Далек закат. А он свободен От всех плеяд… "…И тогда узнаешь вдруг, " А. Я. …И тогда узнаешь вдруг, Как звучит родное слово. Ведь оно не смысл и звук, А уток пережитого, Колыбельная основа Наших радостей и мук. МИХАЙЛОВСКОЕ Деревья пели, кипели, Переливались, текли, Качались, как колыбели, И плыли, как корабли. Всю ночь, до самого света, Пока не стало светло, Качалось сердце поэта — Кипело, пело, текло. " Весь лес листвою переполнен. " Весь лес листвою переполнен. Он весь кричит: тону! тону! И мы уже почти не помним, Каким он был семь дней тому. Как забывается дурное! А память о счастливом дне, Как излученье роковое, Накапливается во мне. Накапливается, как стронций В крови. И жжет меня дотла — Лицо, улыбка, листья, солнце. О горе! Я не помню зла! В ДЕРЕВНЕ В деревне благодарен дому И благодарен кровле, благодарен печке, Особенно когда деревья гнутся долу И ветер гасит звезды, словно свечки. Сверчку в деревне благодарен, И фитилю, и керосину. Особенно когда пурга ударит Во всю медвежью голосину. Соседу благодарен и соседке, Сторожевой собаке. Особенно когда луна сквозь ветки Глядит во мраке. И благодарен верному уму И доброму письму в деревне… Любви благодаренье и всему, Всему — благодаренье! ГОЛОСА Здесь дерево качается: — Прощай!— Там дом зовет: — Остановись, прохожий! Дорога простирается: — Пластай Меня и по дубленой коже Моей шагай, топчи меня пятой, Не верь домам, зовущим поселиться. Верь дереву и мне.—                  А дом: — Постой!— Дом желтой дверью свищет, как синица. А дерево опять: — Ступай, ступай, Не оборачивайся.—                А дорога: — Топчи пятой, подошвою строгай. Я пыльная, но я веду до бога!— Где пыль, там бог. Где бог, там дух и прах. А я живу не духом, а соблазном. А я живу, качаясь в двух мирах, В борении моем однообразном. А дерево опять: — Ну, уходи, Не медли, как любовник надоевший!— Опять дорога мне: — Не тяготи! Ступай отсюда, конный или пеший.— А дом — оконной плачет он слезой. А дерево опять ко мне с поклоном. Стою, обвит страстями, как лозой, Перед дорогой, деревом и домом. ДВОР МОЕГО ДЕТСТВА Еще я помню уличных гимнастов, Шарманщиков, медведей и цыган И помню развеселый балаган Петрушек голосистых и носатых. У нас был двор квадратный. А над ним Висело небо — в тучах или звездах. В сарае у матрасника на козлах Вились пружины, как железный дым. Ириски продавали нам с лотка. И жизнь была приятна и сладка… И в той Москве, которой нет почти И от которой лишь осталось чувство, Про бедность и величие искусства Я узнавал, наверно, лет с пяти. Я б вас позвал с собой в мой старый дом. (Шарманщики, петрушка — что за чудо!) Но как припомню долгий путь оттуда — Не надо! Нет!.. Уж лучше не пойдем!.. " Мне снился сон жестокий " Мне снился сон жестокий Про новую любовь. Томительно и нежно Звучавшие слова. Я видел твое платье, И туфли, и чулки И даже голос слышал. Но не видал лица. О чем меня просила? Не помню. Повтори. Опять с такой же силой Со мной заговори. И снова в сновиденье Случайное вернись. Не надо завершенья, Но только повторись! Ведь в этой жизни смутной, Которой я живу, Ты только сон минутный, А после, наяву — Не счастье, не страданье, Не сила, не вина, А только ожиданье Томительного сна. " Возвращаюсь к тебе, дорогая, " Возвращаюсь к тебе, дорогая, К твоим милым и легким словам. На пороге, меня обнимая, Дашь ты волю свободным слезам. — Ах, — ты скажешь, — как времени много Миновало! Какие дела! Неужели так долго дорога, Милый мой, тебя к дому вела! Не отвечу, к тебе припадая, Ибо правды тебе не скажу. Возвращаюсь к тебе, дорогая, У тебя на пороге лежу. " И ветра вольный горн, " В.Б. И ветра вольный горн, И речь вечерних волн, И месяца свеченье, Как только стали в стих, Приобрели значенье. А так — кто ведал их! И смутный мой рассказ, И весть о нас двоих, И верное реченье, Как только станут в стих, Приобретут значенье. А так — кто б знал о нас! " Не увижу уже Красногорских лесов, " Не увижу уже Красногорских лесов, Разве только случайно. И знакомой кукушки, ее ежедневных, часов Не услышу звучанья. Потянуло меня на балтийский прибой, Ближе к хладному морю. Я уже не владею своею судьбой И с чужою не спорю. Это бледное море, куда так влекло россиян, Я его принимаю. Я приехал туда, где шумит океан, И под шум засыпаю. ПОДРОСТОК Подросток! Как по нежному лекалу Прочерчен шеи робкий поворот. И первому чекану и закалу Еще подвергнут не был этот рот. В ней красота не обрела решенья, А истина не отлилась в слова. В ней лишь мольба, и дар, и приношенье. И утра свет. И неба синева. " Выспалось дитя. Развеселилось. " Выспалось дитя. Развеселилось. Ляльки-погремушки стало брать. Рассмеялось и разговорилось. Вот ему какая благодать! А когда деревья черной ратью Стали тихо отходить во тьму, Испугалось. Страшно быть дитятью! Поскорей бы возрастать ему! " Для себя, а не для другого " Для себя, а не для другого Я тебя произвел на свет… Произвел для грозного бога — Сам ты будешь держать ответ. Ты и радость, ты и страданье, И любовь моя — малый Петр. Из тебя ночное рыданье Колыбельные слезы пьет. ПРИ ДОЖДЕ О, так это или иначе, По чьей неизвестно вине, Но музыка старой удачи Откуда-то слышится мне. Я так ее явственно слышу, Как в детстве, задувши свечу, Я слышал, как дождик на крышу Играет все то, что хочу. Такое бывало на даче, За лето по нескольку раз. Но музыку старой удачи Зачем-то я слышу сейчас. Все тот же полуночный дождик Играет мне, что б ни просил, Как неутомимый художник В расцвете таланта и сил. СВОБОДНЫЙ СТИХ Профессор Уильям Росс Эшби Считает мозг негибкой системой. Профессор, наверное, прав. Ведь если бы мозг был гибкой системой, Конечно, он давно бы прогнулся, Он бы прогнулся, как лист жести,— От городского гула, от скоростей, От крика динамиков, от новостей, От телевидения, от похорон, От артиллерии, от прений сторон, От угроз, от ложных учений, Детективных историй, разоблачений, Прогресса наук, семейных дрязг, Отсутствия денег, актерских масок, Понятия о бесконечности, успеха поэзии, Законодательства, профессии, Нового в медицине, неразделенной любви, Несовершенства. Но мозг не гибок. И оттого Стоит, как телеграфный столб, И только гудит под страшным напором, И все-таки остается прямым. Мне хочется верить профессору Эшби И не хочется верить писателю Кафке. Пожалуйста, выберите время, Выключите радио, отоспитесь И почувствуете в себе наличие мозга, Этой мощной и негибкой системы. КОНЕЦ ПУГАЧЕВА Вьются тучи, как знамена, Небо — цвета кумача. Мчится конная колонна Бить Емельку Пугача. А Емелька, царь Емелька, Страхолюдина-бандит, Бородатый, пьяный в стельку, В чистой горнице сидит. Говорит: «У всех достану Требушину из пупа. Одного губить не стану Православного попа. Ну-ка, батя, сядь-ка в хате, Кружку браги раздави. И мои степные рати В правый бой благослови!..» Поп ему: «Послушай, сыне! По степям копытный звон. Слушай, сыне, ты отныне На погибель обречен…» Как поднялся царь Емеля: «Гей вы, бражники-друзья! Или силой оскудели, Мои князи и графья?» Как он гаркнул: «Где вы, князи?!» Как ударил кулаком, Конь всхрапнул у коновязи Под ковровым чепраком. Как прощался он с Устиньей, Как коснулся алых губ, Разорвал он ворот синий И заплакал, душегуб. «Ты зови меня Емелькой, Не зови меня Петром. Был, мужик, я птахой мелкой, Возмечтал парить орлом. Предадут меня сегодня, Слава богу — предадут. Быть (на это власть господня!) Государем не дадут…» Как его бояре встали От тесового стола. «Ну, вяжи его, — сказали,— Снова наша не взяла». СМЕРТЬ ПОЭТА Что ж ты заводишь Песню военну, Флейте подобно, Милый снегирь?     Державин Я не знал в этот вечер в деревне, Что не стало Анны Андреевны2, Но меня одолела тоска. Деревянные дудки скворешен Распевали. И месяц навешен Был на голые ветки леска. Провода электрички чертили В небесах невесомые кубы. А ее уже славой почтили Не парадные залы и клубы, А лесов деревянные трубы, Деревянные дудки скворешен. Потому я и был безутешен, Хоть в тот вечер не думал о ней. Это было предчувствием боли, Как бывает у птиц и зверей. Просыревшей тропинкою в поле, Меж сугробами, в странном уборе Шла старуха всех смертных старей. Шла старуха в каком-то капоте, Что свисал, как два ветхих крыла. Я спросил ее: «Как вы живете?» А она мне: «Уже отжила…» В этот вечер ветрами отпето Было дивное дело поэта. И мне чудилось пенье и звон. В этот вечер мне чудилась в лесе Красота похоронных процессий И торжественный шум похорон. С Шереметьевского аэродрома Доносилось подобие грома. Рядом пели деревья земли: «Мы ее берегли от удачи, От успеха, богатства и славы, Мы, земные деревья и травы, От всего мы ее берегли». И не ведал я, было ли это Отпеванием времени года, Воспеваньем страны и народа Или просто кончиной поэта. Ведь еще не успели стихи, Те, которыми нас одаряли, Стать гневливой волною в Дарьяле Или ветром в молдавской степи. Стать туманом, птицей, звездою Иль в степи полосатой верстою Суждено не любому из нас. Стихотворства тяжелое бремя Прославляет стоустое время. Но за это почтут не сейчас. Ведь она за свое воплощенье В снегиря царскосельского сада Десять раз заплатила сполна. Ведь за это пройти было надо Все ступени рая и ада, Чтоб себя превратить в певуна. Все на свете рождается в муке — И деревья, и птицы, и звуки. И Кавказ. И Урал. И Сибирь. И поэта смежаются веки. И еще не очнулся на ветке Зоревой царскосельский снегирь. Примечания " И осень, которая вдруг началась " И осень, которая вдруг началась Прилежно, Меня веселит на сей раз И тешит. Она мне настолько мила, Что надо На время оставить дела Земные… Шататься и скуки не знать Осенней. Да кто это вздумал пенять На скуку! Ленивы мы думать о том, Что, может, Последняя осень последним листом Тревожит. " Если вычеркнуть войну, " Если вычеркнуть войну, Что останется — не густо: Небогатое искусство Бередить свою вину. Что ещё? Самообман, Позже ставший формой страха. Мудрость — что своя рубаха Ближе к телу. И туман… Нет, не вычеркнуть войну. Ведь она для поколенья — Что-то вроде искупленья За себя и за страну. Простота её начал, Быт жестокий и спартанский, Словно доблестью гражданской, Нас невольно отмечал. Если спросят нас гонцы, Как вы жили, чем вы жили? Мы помалкиваем или Кажем шрамы и рубцы. Словно может нас спасти От упрёков и досады Правота одной десятой, Низость прочих девяти. Ведь из наших сорока Было лишь четыре года, Где прекрасная свобода Нам, как смерть, была близка. " — Ты моей никогда не будешь, " — Ты моей никогда не будешь, Ты моей никогда не станешь, Наяву меня не полюбишь И во сне меня не обманешь… На юру загорятся листья, За горой загорится море. По дороге промчатся рысью Чернопёрых всадников двое. Кони их пробегут меж холмами По лесам в осеннем уборе, И исчезнут они в тумане, А за ними погаснет море. Будут терпкие листья зыбки На дубах старинного бора. И останутся лишь обрывки Их неясного разговора: — Ты моим никогда не будешь, Ты моим никогда не станешь. Наяву меня не погубишь И во сне меня не приманишь. 1982 "Поэзия должна быть странной, " Поэзия должна быть странной, Шальной, бессмысленной, туманной И вместе ясной, как стекло, И всем понятной, как тепло. Как ключевая влага чистой И, словно дерево, ветвистой, На всё похожей, всем сродни. И краткой, словно наши дни. 1981 " Когда-нибудь я к вам приеду, " Когда-нибудь я к вам приеду, Когда-нибудь, когда-нибудь, Когда почувствую победу, Когда открою новый путь. Когда-нибудь я вас увижу, Когда-нибудь, когда-нибудь, И жизнь свою возненавижу, И к вам в слезах паду на грудь. Когда-нибудь я вас застану, Растерянную, как всегда. Когда-нибудь я с вами кану В мои минувшие года. 1980 " Куда мне деваться от этих забот ежедневных, " Куда мне деваться от этих забот ежедневных, От детских хотений и частых простуд? Одно утешенье, что где-то в деревьях Закатные зори растут. Куда мне деваться от ссор и от дома в разоре, От дружеских встреч и претензий родни? Одно утешенье, что позже вечерние зори Пылают в деревьях и дольше становятся дни. Куда мне уйти? И какие найти мне решенья? Не лучше ль идти, не противясь, куда поведёт? Не знаю. Не знаю. Одно утешенье, Что шире зари разворот. 1980 Рецензия Всё есть в стихах — и вкус, и слово, И чувства верная основа, И стиль, и смысл, и ход, и троп, И мысль изложена не в лоб. Всё есть в стихах — и то и это, Но только нет судьбы поэта, Судьбы, которой обречён, За что поэтом наречён. 1977 "Не торопи пережитого, " Не торопи пережитого, Утаивай его от глаз. Для посторонних глухо слово И утомителен рассказ. А ежели назреет очень И сдерживаться тяжело, Скажи, как будто между прочим И не с тобой произошло. А ночью слушай — дождь лопочет Под водосточною трубой. И, как безумная, хохочет И плачет память над тобой. 1974 "Вот и всё. Смежили очи гении. " Вот и всё. Смежили очи гении. И когда померкли небеса, Словно в опустевшем помещении Стали слышны наши голоса. Тянем, тянем слово залежалое, Говорим и вяло и темно. Как нас чествуют и как нас жалуют! Нету их. И всё разрешено. 1966 "Стих небогатый, суховатый, " Стих небогатый, суховатый, Как будто посох суковатый. Но в путь, которым я иду, Он мне годится — для опоры, И на острастку пёсьей своры, Для счёта ритма на ходу. На нём сучки, а не узоры, Не разукрашен — ну и что ж! Он мне годится для опоры, И для удара он хорош! 1962 "Дождь пришёл в городские кварталы" Дождь пришёл в городские кварталы, Мостовые блестят, как каналы, Отражаются в них огоньки, Светофоров цветные сигналы И свободных такси светляки. Тихо радуюсь. Не оттого ли, Что любви, и надежды, и боли Мне отведать сполна довелось, Что уже голова побелела И уже настоящее дело В эти годы во мне началось. И когда, словно с бука лесного, Страсть слетает — шальная листва, Обнажается первооснова, Голый ствол твоего существа. Открывается графика веток На просторе осенних небес. И не надо случайных чудес — Однодевок иль однолеток. Эй, листва! Постарей, постарей! И с меня облетай поскорей! 1961 "Луч солнца вдруг мелькнёт, как спица," Луч солнца вдруг мелькнёт, как спица, Над снежной пряжею зимы… И почему-то вновь приснится, Что лучше мы, моложе мы, Как в дни войны, когда, бывало, Я выбегал из блиндажа И вьюга плечи обнимала, Так простодушна, так свежа; И даже выстрел был прозрачен И в чаще с отзвуками гас. И смертный час не обозначен, И гибель дальше, чем сейчас… 1957 " Приходили ко мне советчики " Приходили ко мне советчики И советовали, как мне быть. Но не звал я к себе советчиков И не спрашивал, как мне быть. Тот советовал мне уехать, Тот советовал мне остаться, Тот советовал влюбиться, Тот советовал мне расстаться. А глаза у них были круглые, Совершенно как у лещей, И шатались они по комнатам, Перетрогали сто вещей: Лезли в стол, открывали ящики, В кухне лопали со сковород. Ах уж эти мне душеприказчики, Что за странный они народ! Лупоглазые, словно лещики, Собирались они гурьбой, И советовали мне советчики, И советовались между собой. Ах вы, лещики мои рыбочки, Вы, пескарики-голавли! Ах спасибо вам, ах спасибочки, Вы мне здорово помогли! " Я в этой жизни милой "     Я в этой жизни милой     Изведал все пути.     Господь меня помилуй,     Господь меня прости!     Господь меня прости! Но суеты унылой Не смог я побороть Господь меня помилуй, Прости меня, Господь! Прости меня, Господь!     Случалось в жизни, Боже,     Служил я злу и лжи.     Суди меня построже,     Суди и накажи.     Суди и накажи. Я в этой жизни, Боже, Изведал все пути. Суди меня построже, Суди… И все ж прости. Ты все ж меня прости. " Не кажется ли, что наивней " Не кажется ли, что наивней я был всего лишь год назад, когда в громаду поздних ливней вошел огромный листопад. И с ним каких-то чувств громады, и с ним растерянность, дабы рождалось чувство листопада, как оголение судьбы. " Дождь пришел в городские кварталы, " Дождь пришел в городские кварталы, мостовые блестят, как каналы, отражаются в них огоньки, светофоров цветные сигналы и свободных такси светляки. Тихо радуюсь. Не оттого ли, что любви, и надежды, и боли мне отведать сполна довелось, что уже голова поредела и уже настоящее дело в эти годы во мне завелось. И когда, словно с бука лесного, страсть слетает — шальная листва, обнажается первооснова, голый ствол твоего существа, открывается графика веток на просторе осенних небес. " А иногда в туманном освещенье " А иногда в туманном освещенье евангельский сюжет изображает клен — сиянье, золотое облаченье, и поворот лица, и головы наклон. И, замерев, ты чувствуешь усладу и с умиленьем ждешь своей судьбы. И ждешь, чтоб месяц затеплил лампаду, чтоб вознести молитвы и мольбы. " Водил цыган медведя, " Водил цыган медведя, плясал его медведь, а зрители-любители ему бросали медь. И девочка-цыганочка, как вишенки зрачки, ловила в звонкий бубен монетки-пятачки. А как она плясала — плясала, как жила. И ножками притопывала, и плечиком вела. Пляши, моя цыганочка, под дождиком пляши, пляши и для монетки, а также для души. В существованьи нашем есть что-то и твое: ради монетки пляшем — и все ж не для нее. " Тогда я был наивен, " Тогда я был наивен, не ведал, в чем есть толк. Возьмите за пять гривен, а если надо — в долг. Тогда я был возвышен, как всадник на коне. Не знал, что десять пишем и держим два в уме Тогда я был не этим — я был совсем другим. Не знал, зачем мы светим и почему горим. Тогда я был прекрасен, бездельник молодой. Тогда не падал наземь перед любой бедой. " О, много ли надо земли " О, много ли надо земли для дома, для поля, для луга, чтоб травами пела округа и море шумело вдали? О, много ли надо земли, чтоб очи продрать на рассвете и видеть как шумные дети пускают в ручьях корабли, чтоб в зарослях возле села черемуха жарко дышала и ветвь поцелуям мешала — и все ж помешать не могла? О, много ли надо земли для тропки, проселка, дороги, чтоб добрые псы без тревоги дремали в нагретой пыли? О, много ли надо земли для истины, веры и права, чтоб засека или застава людей разделить не могли? " Январь в слезах, февраль в дожде. Как усмотреть, " Январь в слезах, февраль в дожде. Как усмотреть, что будет так: январь в слезах, февраль в дожде. А если утром из окошка поглядишь, не угадать — когда живешь, когда и где. Как разобраться нам в невнятице такой — январь в слезах, февраль в дожде. Престранный год. Уж не нарушился ли, как у нас с тобой, на веки вечные времен круговорот. " Милая жизнь! Протеканье времен, " Милая жизнь! Протеканье времен, медленное угасанье сада. Вот уж ничем я не обременен. Сказано слово, дописана сага.                 Кажется, все-таки что-то в нем есть —                 в медленном, в неотвратимом теченье, —                 может о вечности тайная весть                 и сопредельного мира свеченье. Осень. уже улетели скворцы. Ветер в деревьях звучит многострунно. Грустно. Но именно в эти часы так хорошо, одиноко, безумно. " О Господи, конечно, все мы грешны, " О Господи, конечно, все мы грешны, живем, мельчась и мельтеша. Но жаль, что, словно косточка в черешне, затвердевает камешком душа. Жаль, что ее смятенье слишком жестко, что в нас бушуют кровь и плоть, что грубого сомнения подростка душа не в силах побороть. И все затвердевает: руки — в слепок, нога — в костыль и в маску — голова, и, как рабыня в азиатских склепах, одна душа живет едва-едва. " Прекрасная пора — начало зимних дней, " Прекрасная пора — начало зимних дней, нет времени яснее и нежней. Черно-зеленый лес с прожилками берез, еще совсем сырой, мечтающий о снеге. А на поле — снежок и чистый след колес: еще в ходу не сани, а телеги. В овраге двух прудов дымящиеся пятна, где в белых берегах вода черным-черна. Стою и слушаю: какая тишина, один лишь ворон каркнет троекратно и, замахав неряшливым крылом, взлетит неторопливо над гумном… Люблю пейзаж без диких крепостей, без сумасшедшей крутизны Кавказа, где ясно все, где есть простор для глаза, — подобье верных чувств и сдержанных страстей. ГЛОБУС Шел старичок традиционный. На нем коричневый картуз, Немодный плащ темно-зеленый. И нес он глобус, как арбуз. Он сел в сороковой автобус, В толпу протиснулся бочком. И люди раздавили глобус, Смеясь над этим старичком. Качался глобус сиротливо В корявых старческих руках, Как после атомного взрыва, Дав трещины на полюсах. И старичок традиционный На глобус уронил слезу И говорил толпе смущенной: — А что я внуку принесу? — И кто-то вынул осторожно Планету из корявых рук И говорит: — Поправить можно. А кто-то говорит: — Каюк! " Снег упал на темный берег, " Снег упал на темный берег, Словно стая голубиц. И не стало больше серых Крыш и красных черепиц. Снег на всех заборах длинных Обозначил их объем. Елки в белых кринолинах, В пудре — словно на прием. Из печей на воздух вольный Через трубы рвется дым. Гостя из первопристольной Жду с автобусом дневным. " В первую неделю " В первую неделю Я духом пал. Во вторую неделю Я чуда ждал. А в третью неделю Как снег упал. Хорошо мне стало. Зима настала. " Современность, прущая на рожон, " Современность, прущая на рожон, Современность, пахнущая гаражом, Говорящая в стихах, как лабух, Современность — достоянье слабых. Хлёсткий дух, Рахметов на пуху. Говори со мной как на духу. Современность! Встань на голой сцене, Выключи юпитеры кино. Возвратимся вновь к извечной теме И узнаешь, что тебе дано. 1964 ЖАВОРОНОК Шли мимо Молчановок, а после по Сивцеву. О, маленький жаворонок, как чисто высвистывает, о, жаворонок желобов из кровельной жести, не жалоб, а холода прозрений, предвестий, предчувствий. О, жаворонок Арбатов, Молчановок, догадок и чаяний, и призрачных сумерек… И — локоть в ладони — чуть взвешенный локоть и слова в гортани округлая лёгкость. И диск телефонный, мурлычущий в будочке — о худшем, о лучшем, о прошлом? о будущем? Рулетка. Орёл или решка. Нет дома. Как жалко. Шарманка. Или скворешня, скворешня для жаворонка. 1962-63 " Пусть всё будет, как есть. " Пусть всё будет, как есть. Мне не надо другого, Ибо слышится весть, Ибо слышится слово. Гул событий и шум Заглушить могут снова Шелест медленных дум, Шёпот вещего слова. Ничего не тревожь, Стихотворец поспешный, Чтоб нездешняя ложь Стала правдою здешней. 11 августа 1980 " Гляжу вполглаза, " Гляжу вполглаза, Вполуха — слышу, Люблю вполсердца, Вполголоса пою. Глядеть — нет духа, Слыхать — нет толку, Любить — нет силы, А петь — охоты нет.          И всё ж: Что надо — вижу, Что слышно — слышу, Люблю с печалью И что хочу — пою. 1982 " Не у кого просить пощады " Не у кого просить пощады И не за что просить прощенья. Все адские чаны и чады Почтеннее, чем отвращенье. И как перед собой ни ахай И как внутри себя ни ной, Но выбор меж пивной и плахой Всегда кончается пивной. 1968 " Я ухожу постепенно. " Я ухожу постепенно. Ни пуля, ни петля, Ни яд, ни морская пена — Лишние три рубля. Где-нибудь возле стойки Мы подводим итог. Видимо, мы нестойки На переломе эпох. 1984 " Плетенье чепухи люблю, " Плетенье чепухи люблю, Разбросанность застольных разговоров И позднее хожденье по Кремлю, Где спят застенчивые голуби соборов. Там грешный хор              моих нестройных чувств Вдруг осеняет ангельская стройность. И мысль приобретает обострённость, Но, впрочем, не опасную ничуть. 1963 " Ты нам пожертвовала " Ты нам пожертвовала Счастьем и призваньем. Но можно ль было грубо не принять Сей дар души? Лишь горестно обнять И жертву оплатить своим страданьем. Забвенья нет. Один высокий стих Мне может быть подобьем излеченья. И нам наградой малых сих Тревоги, радости и огорченья. Меня ты присудила жить в долгу, Жить ежедневно, ежечасно. Приговорила жить. Но как могу Терпеть, что ты несчастна.                           Ты несчастна. 8 июня 1986 " Играет март на скрипочке, " Играет март на скрипочке, Не хочет замолчать: — Ошибочки, ошибочки Положено прощать. Простите нам ошибочки, Как мы прощали вам, И выпьемте наливочки За дружбу по сто грамм. Простите нам трюкачество, Картинки и стишки. А мы простим палачества И прочие грешки. 1967 " После мартовских неурядиц " После мартовских неурядиц Наступил прекрасный апрель. Приезжай ко мне, милый братец, Хоть на несколько недель. Будем жить от апреля               до мая Посреди небес голубых, Друг друга понимая И не желая других. Что-то вспомним, что-то забудем. И порадуемся, и загрустим, Посреди этих синих буден Кому-то что-то простим. 1983 " Какой пологий Пярнуский залив! " Какой пологий Пярнуский залив! Уходит под воду песок ребристый, И по воде — по лёгкой, серебристой — Идёшь себе, колен не замочив. Боюсь я моря южного. Оно Красавицей мне снится роковою. И от его прибоя нет покою, И полюбить его мне не дано. Но всё ж однажды я его любил. Слоновьи кряжи северного Крыма. Так было тяжко, так неодолимо. Наверно, я тогда моложе был. 1975 " Друзья мои, здравствуйте! " Друзья мои, здравствуйте! Вот я и вернулся домой. Любимые классики Стоят предо мною стеной. Квартира разгромлена, И негде мне на ночь залечь. Но многое вспомнено, И вновь обретается речь. На старом рояле, Где спит кахетинский кувшин, — На нём не играли, Наверное, век с небольшим. Друзья мои, здравствуйте! Ведь дружба ещё не слаба! И пейте! И властвуйте! И произносите слова! 80-е вт. пол. " Ты из золота, Изольда, " Ты из золота, Изольда, Ты из золота и льда, Ты чужого горизонта Охлаждённая звезда. Над рукой твоей прохладной Клялся я чужим богам, И её, как хлад булатный, Прижимал к своим губам. Но не в силах был расплавить Мой сухой и жаркий рот То, что превратилось в память, В голубой, полярный лёд. 21 декабря 1969 ОБЪЯСНЕНИЕ Быть с тобою очень страшно, Потому что видишь ты То, что я уже не вижу Из-за чёрной слепоты. Быть с тобою очень страшно, Потому что слышишь ты То, что я уже не слышу Из-за шумной глухоты. Быть с тобою очень страшно, Потому что молвишь ты То, что я сказать не в силах Из-за робкой немоты. 20 июня 1984 " Ирония! Давай-ка выпьем вместе, " Ирония! Давай-ка выпьем вместе, Виват и будем здравы. Ирония — защита чести, Ниспровергательница славы. Ирония — целительница духа, Весть внутренней свободы. Давай-ка выпьем, славная старуха, Достойная высокой оды. Но ты одического красноречья Не вытерпишь и захохочешь. Тебе, старуха, не переча, Оставлю оду, коль не хочешь. Ты недоброжелательница музы, Богини простодушной, Но облегчение обузы — Озон в округе душной. Насмешница, но с долей грусти, Напоминанье об итоге, Печаль речного устья, Воспомнившего об истоке. Как можно жить пустые годы, Тебя не зная? Ирония судьбы, ирония природы, Ирония сквозная. 1982 " Когда-нибудь я к Вам приеду, " Когда-нибудь я к Вам приеду, Когда-нибудь, когда-нибудь… Когда почувствую победу, Когда открою новый путь. Когда-нибудь я Вас увижу, Когда-нибудь, когда-нибудь… И жизнь свою возненавижу, И к Вам в слезах паду на грудь. Когда-нибудь я Вас застану Растерянную, как всегда. Когда-нибудь я с Вами кану В мои минувшие года. МУЗЫКА СТАРОЙ УДАЧИ О, так это или иначе, По чьей неизвестно вине, Но музыка старой удачи Откуда-то слышится мне. Я так ее явственно слышу, Как в детстве, задувший свечу, Я слышал, как дождик на крышу Играет мне все, что хочу. Такое бывало на даче, За лето по нескольку раз, Но музыку старой удачи Зачем-то я слышу сейчас. Все тот же полуночный дождик Играет мне, что б не просил, Как неутомимый художник В расцвете таланта и сил. СТРУФИАН (НЕДОСТОВЕРНАЯ ПОВЕСТЬ) 1 А где-то, говорят, в Сахаре, Нашел рисунки Питер Пэн: Подобные скафандрам хари И усики вроде антенн, А может — маленькие роги. (Возможно — духи или боги, — Писал профессор Ольдерогге.) 2 Дул сильный ветер в Таганроге, Обычный в пору ноября. Многообразные тревоги Томили русского царя, От неустройства и досад Он выходил в осенний сад Для совершенья моциона, Где кроны пели исступленно И собирался снегопад. Я, впрочем, не был в том саду И точно ведать не могу, Как ветры веяли морские В том достопамятном году. Есть документы, дневники, Но верным фактам вопреки Есть данные кое-какие. А эти данные гласят (И в них загадка для потомства), Что более ста лет назад В одной заимке возле Томска Жил некий старец непростой, Феодором он прозывался. Лев Николаевич Толстой Весьма им интересовался. О старце шел в народе слух, Что, не в пример земным владыкам, Царь Александр покинул вдруг Дворец и власть, семейный круг И поселился в месте диком.   Мне жаль всегда таких легенд! В них запечатлено движенье Народного воображенья. Увы! всему опроверженье — Один престранный документ, Оставшийся по смерти старца: Так называемая "тайна" — Листы бумаги в виде лент, На них — цифирь, и может статься, Расставленная не случайно.   Один знакомый программист Искал загадку той цифири И сообщил: "Понятен смысл Ее, как дважды два — четыре. Слова — "а крыют струфиан" — Являются ключом разгадки". И излагал — в каком порядке И как случилось, что царя С отшельником сошлись дороги… 3 Дул сильный ветер в Таганроге, Обычный в пору ноября. Топталось море, словно гурт, Захватывало дух от гула. Но почему-то в Петербург Царя нисколько не тянуло. Себе внимая, Александр Испытывал рожденье чувства, Похожего на этот сад, Где было сумрачно и пусто. Пейзаж осенний был под стать Его душевному бессилью. — Но кто же будет за Россию Перед всевышним отвечать? Неужто братец Николай, Который хуже Константина… А Миша груб и шелопай… Какая грустная картина!.. — Темнел от мыслей царский лик И делался me'lancolique. — Уход от власти — страшный шаг. В России трудны перемены… И небывалые измены Сужают душный свой кушак…   Одиннадцатого числа Царь принял тайного посла. То прибыл унтер-офицер Шервуд, ему открывший цель И деятельность тайных обществ. — О да! Уже не только ропщут! — Он шел, вдыхая горький яд И дух осеннего убранства. — Цвет гвардии и цвет дворянства! А знают ли, чего хотят?.. Но я им, впрочем, не судья… У нас цари, цареубийцы Не знают меж собой границы И мрут от одного питья… Ужасно за своим плечом Все время чуять тень злодея… Быть жертвою иль палачом… — Он обернулся, холодея.   Смеркалось. Облачно, туманно Над Таганрогом. И тогда Подумал император:                    — Странно, Что в небе светится звезда… 4 — Звезда! А может, божий знак? — На небо глянув, думал Федор Кузьмин. Он пробрался обходом К ограде царского жилья. И вслушивался в полумрак.   Он родом был донской казак. На Бонапарта шел походом. Потом торговлей в Таганроге Он пробавлялся год за годом И вдруг затосковал о боге И перестал курить табак. Торговлю бросил. Слобожанам Внушал Кузьмин невольный страх. Он жил в домишке деревянном Близ моря на семи ветрах. Уж не бесовское ли дело Творилось в доме Кузьмина, Где часто за полночь горела В окошке тусклая свеча! Кузьмин писал. А что писал И для чего — никто не знал. А он, под вечный хруст прибоя, Склонясь над стопкою бумаг, Который год писал: "Благое Намеренье об исправленье Империи Российской". Так Именовалось сочиненье, Которое, как откровенье, Писал задумчивый казак. И для того стоял сейчас Близ императорского дома, Где было все ему знакомо — Любой проход и каждый лаз — Феодор неприметной тенью, Чтоб государю в ноги пасть, Дабы осуществила власть "Намеренье об исправленье". 5 Поскольку не был сей трактат Вручен (читайте нашу повесть), Мы суть его изложим, то есть Представим несколько цитат.   "На нас, как ядовитый чад, Европа насылает ересь. И на Руси не станет через Сто лет следа от наших чад. Не будет девы с коромыслом, Не будет молодца с сохой. Восторжествует дух сухой, Несовместимый с русским смыслом. И эта духа сухота Убьет все промыслы, ремесла; Во всей России не найдется Ни колеса, ни хомута. Дабы России не остаться Без колеса и хомута, Необходимо наше царство В глухие увести места — В Сибирь, на Север, на Восток, Оставив за Москвой заслоны, Как некогда увел пророк Народ в предел незаселенный".   "Необходимы также меры Для возвращенья старой веры. В никонианстве есть порок, И суть его — замах вселенский. Руси сибирской, деревенской Пойти сие не может впрок".   В провинции любых времен Есть свой уездный Сен-Симон. Кузьмин был этого закала. И потому он излагал С таким упорством идеал Российского провинциала. И вот настал высокий час Вручения царю прожекта. Кузьмин вздохнул и, помолясь, Просунул тело в узкий лаз. 6 Дом, где располагался царь, А вместе с ним императрица, Напоминал собою ларь, Как в описаньях говорится, И выходил его фасад На небольшой фруктовый сад. От моря дальнобойный гул Был слышен — волны набегали. Гвардеец, взяв на караул, Стоял в дверях и не дыхнул. В покоях свечи зажигали. Барон Иван Иваныч Дибич Глядел из кабинета в сад, Стараясь в сумраке увидеть, Идет ли к дому Александр. А государь замедлил шаг, Увидев в небе звездный знак. Кузьмин шел прямо на него, Готовый сразу падать ниц.   Прошу запомнить: таково Расположенье было лиц — Гвардеец, Дибич, государь И Федор, обыватель местный, — Когда послышался удар И вдруг разлился свет небесный.   Был непонятен и внезапен Зеленоватый свет. Его, Биясь как сердце, источало Неведомое существо, Или скорее вещество, Которое в тот миг упало С негромким звуком, вроде "пах!", Напоминавшее колпак Или, точнее, полушарье, Чуть сплюснутое по бокам, Производившее шуршанье, Подобно легким сквознякам… Оно держалось на лучах, Как бы на тысяче ресничин. В нем свет то вспыхивал, то чах, И звук, напоминавший "пах!", Был страшноват и непривычен.   И в том полупрозрачном теле Уродцы странные сидели, Как мог потом поклясться Федор, На головах у тех уродов Торчали небольшие рожки, Пока же, как это постичь Не зная, завопил Кузьмич И рухнул посреди дорожки, Он видел в сорока шагах, Как это чудо, разгораясь, Вдруг поднялось на двух ногах И встало, словно птица страус. И тут уж Федор пал в туман, Шепча: "Крылатый струфиан…"   В окно все это видел Дибич, Но не успел из дому выбечь. А выбежав, увидел — пуст И дик был сад. И пал без чувств… Очнулся. На часах гвардейца Хватил удар. И он был мертв, Неподалеку был простерт Свидетель чуда иль злодейства, А может быть, и сам злодей. А больше не было людей. И понял Дибич, сад обшаря, Что не хватало государя. 7 Был Дибич умный генерал И голову не потерял, Кузьмин с пристрастьем был допрошен И в каземат тюремный брошен, Где бредил словом "струфиан". Елизавете Алексевне Последовало донесенье, Там слез был целый океан. Потом с фельдъегерем в столицу Послали экстренный доклад О том, что августейший брат Изволил как бы… испариться. И Николай, великий князь, Смут или слухов убоясь, Велел словами манифеста Оповестить, что царь усоп. Гвардейца положили в гроб На императорское место. 8 А что Кузьмин? Куда девался Истории свидетель той, Которым интересовался Лев Николаевич Толстой?   Лет на десять забыт в тюрьме, Он в полном здравье и уме Был выпущен и плетью бит. И вновь лет на десять забыт. Потом возник уже в Сибири, Жил на заимке у купца, Храня секрет своей цифири. И привлекать умел сердца. Подозревали в нем царя, Что бросил царские чертоги. 9 Дул сильный ветер в Таганроге, Обычный в пору ноября. Он через степи и леса Летел, как весть, летел на север Через Москву. И снег он сеял. И тут декабрь уж начался. А ветер вдоль Невы-реки По гладким льдам свистал сурово Подбадривали Трубецкого Лейб-гвардии бунтовщики. Попыхивал морозец хватский. Морскую трубочку куря. Попахивало на Сенатской Четырнадцатым декабря. 10 А неопознанный предмет Летел себе среди комет. " Полночь под Иван-Купала. " Л. Ч.      Полночь под Иван-Купала.      Фронта дальние костры.      Очень рано рассветало.      В хате жили две сестры.      Младшая была красотка,      С ней бы было веселей,      Старшая глядела кротко,      Оттого была милей.      Диким клевером и мятой      Пахнул сонный сеновал.      На траве, еще не мятой,      Я ее поцеловал.      И потом глядел счастливый,      Как светлели небеса,      Рядом с этой, некрасивой, —      Только губы и глаза.      Только слово: "До свиданья!" —      С легкой грустью произнес.      И короткое рыданье      С легкой грустью перенес.      И пошел, куда не зная,      С автоматом у плеча,      "Белоруссия родная…"      Громким голосом крича. СРЕДЬ ШУМНОГО БАЛА      Когда среди шумного бала      Они повстречались случайно,      Их встреча, казалось сначала,      Была не нужна и печальна.      Он начал с какого-то вздора      В своем ироническом тоне.      Но, не поддержав разговора,      Она уронила ладони.      И словно какая-то сила      Возникла. И, как с палимпсеста,      В чертах ее вдруг проступила      Его молодая невеста. —      Такой, как тогда, на перроне,      У воинского эшелона,      И так же платочек в ладони      Сжимала она обреченно.      И в нем, как на выцветшем фото,      Проявленном в свежем растворе,      Вдруг стало пробрезживать что-то      Былое в лице и во взоре.      Вдвоем среди шумного бала      Ушли они в давние даты.      — Беда, — она тихо сказала, —      Но оба мы не виноваты.      Меж нашей разлукой и встречей      Война была посередине.      И несколько тысячелетий      Невольно нас разъединили.      Но как же тогда, на вокзале,      Той осенью после победы, —      Вы помните, что мне сказали      И мне возвратили обеты?      — Да, помню, как черной вдовою      Брела среди пасмурных улиц.      Я вас отпустила на волю,      Но вы же ко мне не вернулись…      Вот так среди шумного бала,      Где встретились полуседыми,      Они постигали начало      Беды, приключившейся с ними.      Все, может быть, было уместно:      И празднества спад постепенный,      И нежные трубы оркестра,      Игравшего вальс довоенный. ЦЫГАНЕ      Нас в детстве пугали няни,      Что уведут цыгане.      Ах, вы, нянюшки-крали,      Жаль, что меня не украли.      Бродил бы с табором лунным      (Странно-туманно).      Кони под месяцем юным.      Запах тимьяна.      Где вы, мои цыгане,      Плясуны, конокрады?      Где вы, мои цыганки,      Где вы, сердца отрады?      В поэзии нашей великой      Есть цыганская нота.      И звучит эта нота,      Когда уж жить неохота.      ("Странно-туманно.      Расстались нежданно.      На сердце рана,      И жизнь нежеланна".)      Пока луна не погасла.      На свете будет цыганство:      Песня, обман, лукавство,      Скрипка и постоянство.      Я помню цыгана Игната      В городе Кишиневе.      Он мне играл когда-то      О давней моей любови.      ("Странно-туманно      Вечером рано.      Расстались нежданно,      И на сердце рана".)      Узел моей печали,      Скрипка, стяни потуже…      Ах, если б нянюшки знали,      Как спасать наши души! ВЕЧЕРОМ      Мальчик играл в оловянных солдат,      Девочка куклу качала.      Этот тысячелетний обряд      Весь повторялся с начала.      Девочка спела свое: "Ай-люли!"      Мальчик заснул героем.      Ветки качались. По небу шли      Тучи сомкнутым строем.      Глаз не смыкая, кукла спала.      И на ночном привале,      В кучу сбившись у края стола,      Стоя солдатики спали. " Мне снился сон. И в этом трудном сне "      Мне снился сон. И в этом трудном сне      Отец, босой, стоял передо мною.      И плакал он. И говорил ко мне:      "Мой милый сын! Что сделалось с тобою?"      Он проклинал наш век, войну, судьбу.      И за меня он требовал расплаты.      А я смиренно говорил ему:      — Отец, они ни в чем не виноваты.      И видел я. И понимал вдвойне,      Как буду я стоять перед тобою      С таким же гневом и с такой же болью…      Мой милый сын! Увидь меня во сне!.. " Повтори, воссоздай, возверни " 3. Г.      Повтори, воссоздай, возверни      Жизнь мою, но острей и короче.      Слей в единую ночь мои ночи      И в единственный день мои дни.      День единственный, долгий, единый,      Ночь одна, что прожить мне дано.      А под утро отлет лебединый —      Крик один и прощанье одно. " Перед тобой стоит туман, "      Перед тобой стоит туман,      А позади — вода,      А под тобой сыра земля,      А над тобой звезда.      Но в мире ты не одинок,      Покуда чуешь ты      Движенье моря и земли,      Тумана и звезды;      Покуда знаешь о себе,      Что ты проводишь дни,      Как неживое существо:      Такое, как они.      А большего не надо знать,      Ведь прочее — обман.      Поет звезда, летит прибой,      Земля ушла в туман. " Примеряться к вечным временам, "      Примеряться к вечным временам,      К бесконечным расстояньям —      Это все безмерно трудно нам,      Вопреки стараньям.      Легче, если расстоянье — пядь,      Если мера времени — минута.      Легче жить. Труднее умирать      Почему-то. " Пахло соломой в сарае, "      Пахло соломой в сарае,      Тело — травою и ветром,      Губы — лесной земляникой,      Волосы — яблоней дикой.      Были на раннем рассвете      Легкие, свежие грозы.      Мы просыпались. И снова      Сном забывались, как дети.      Утром она убегала,      Заспанная и босая,      С крупных ромашек сбивая      Юбкой раскосые капли.      Да! Уже было однажды      Сказано: остановиться!      Сказано: остановиться!      Остановиться мгновенью! "ГРАЧИ ПРИЛЕТЕЛИ"      Стояли они у картины:      Саврасов. "Грачи прилетели".      Там было простое, родное.      Никак уходить не хотели.      Случайно разговорились,      Поскольку случилась причина.      — Саврасов. "Грачи прилетели" —      Хорошая это картина. —      Мужчина был плохо одетый.      Видать, одинокий. Из пьющих.      Она — из не больно красивых      И личного счастья не ждущих.      Ее проводил он до дома.      На улице было морозно.      Она бы его пригласила,      Но в комнате хаос, и поздно.      Он сам напросился к ней в гости      Во вторник на чашечку чаю.      — У нас с вами общие вкусы      В картинах, как я замечаю…      Два дня она драила, терла      Свой угол для скромного пира.      Пошла, на последние деньги      Сиреневый тортик купила.      Под вечер осталось одеться,      А также открытку повесить —      "Грачи прилетели". Оделась.      Семь, восемь. И девять. И десять.      Семь, восемь. И девять. И десять.      Поглядывала из-за шторки.      Всплакнула. И полюбовалась      Коричневой розой на торте.      Себя она не пожалела.      А про неудавшийся ужин      Подумала: "Бедненький тортик,      Ведь вот никому ты не нужен!.."      "Наверно, забыл. Или занят.      Известное дело — мужчина…"      А все же "Грачи прилетели" —  —      Хорошая очень картина. " У меня пред тобою вина. "      У меня пред тобою вина.      И ее не смывает волна.      Не смывает прошедшего горя      Благодать полунощного моря.      У меня пред тобою вина,      Что осталась на все времена,      Времена, что белей и короче,      Чем короткие белые ночи. " Тебя мне память возвратила "      Тебя мне память возвратила      Такой, какою ты была,      Когда "Не любит!" говорила      И слезы горькие лила.      О, как мне нужно возвращенье      Из тех невозвратимых лет,      Где и отмщенье и прощенье,      Страстей непроходящий след.      И лишь сегодня на колени      Паду. Ведь цену знаю сам      Своей любви, своей измене.      Твоей любви, твоим слезам. ПЕСЕНКА БЕЗ СЛОВ      Хотел бы сказать тебе:      "Радость моя!" —  —      Но радость мне не по годам.      Хотел бы сказать тебе:      "Сердце мое!" —  —      Но сердце тебе не отдам.      Хотел бы сказать тебе:      "Счастье мое!" —  —      Но счастьем я не дорожу.      Раскланяюсь молча      При встрече с тобой.      И молча вослед погляжу. " Беспамятней воды "      Беспамятней воды —      На светлой глади ни следа,      Ни складки, ни черты.      Мы не останемся нигде      И канем в глубь веков,      Как отраженье на воде      Небес и облаков. МАСТЕР      А что такое мастер?      Тот, кто от всех отличен      Своею сивой мастью,      Походкой и обличьем.      К тому ж он знает точно,      Что прочно, что непрочно,      И все ему подвластно —      Огонь, металл и почва.      Суббота, воскресенье —      Другим лафа и отдых,      Копаются с весельем      В садах и огородах.      А он калечит лапы      И травит горло ядом      С миниатюрным адом      Своей паяльной лампы.      Когда заря над морем      Зажжется, словно танкер,      Он с мастером таким же      Готов бы выпить шкалик.      Но мастеров немного      Ему под стать придется.      И если не найдется,      Он выпьет с кем придется.      Не верь его веселью,      Ведь мастера лукавы      И своему изделью      Желают вечной славы,      А не похвал в застолье      Под винными парами.      Зачем? Ведь он же мастер,      И смерть не за горами. ДРУГУ-СТИХОТВОРЦУ Ю. Л.      Все, братец, мельтешим, все ищем в "Литгазете"      Не то чтоб похвалы, а все ж и похвалы!      Но исподволь уже отцами стали дети,      И юный внук стихи строчит из-под полы.      Их надобно признать. И надо потесниться.      Пора умерить пыл и прикусить язык.      Пускай лукавый лавр примерит ученица      И, дурней веселя, гарцует ученик.      Забудь, что знаешь все! Иному поколенью      Дано себя познать и тратить свой запал.      А мы уже прошли сквозь белое каленье,      Теперь пора остыть и обрести закал.      Довольно нам ходить отсюда и досюда!      А сбиться! А прервать на полуслове речь!      Лениться. Но зато пусть хватит нам досуга,      Чтоб сильных пожалеть, а слабых уберечь.      Теперь пора узнать о тучах и озерах,      О рощах, где полно тяжеловесных крон,      А также о душе, что чует вещий шорох,      И ветер для нее — дыхание времен.      Теперь пора узнать про облака и тучи,      Про их могучий лет неведомо куда,      Знать, что не спит душа, ночного зверя чутче,      В заботах своего бессонного труда.      А что есть труд души, мой милый стихотворец?      Не легковесный пар и не бесплотный дым.      Я бы сравнил его с работою затворниц,      Которым суждено не покидать твердынь.      Зато, когда в садах слетает лист кленовый,      Чей светлый силуэт похож; на древний храм,      В тумане различим волненье жизни новой,      Движенье кораблей, перемещенье хмар.      И ночью, обратись лицом к звездам вселенной,      Без страха пустоту увидим над собой,      Где, заполняя слух бессонницы блаженной,      Шумит, шумит, шумит, шумит морской прибой. СТАНСЫ      Начнем с подражанья. И это      Неплохо, когда образец —      Судьба коренного поэта,      Приявшего славный венец.      Терновый, а может, лавровый —      Не в этом, пожалуй что, суть.      Пойдем за старухой суровой,      Открывшей торжественный путь.      И, сами почти уже старцы,      За нею на путь становясь,      Напишем суровые стансы      Совсем безо всяких прикрас.      В тех стансах, где каждое слово      Для нас замесила она,      Не надо хорошего слога      И рифма пусть будет бедна.      Зато не с налету, не сдуру,      Не с маху и не на фу-фу,      А трижды сквозь душу и шкуру      Протаскивать будем строфу.      Великая дань подражанью!      Нужна путеводная нить!      Но можно ли горла дрожанье      И силу ума сочинить?      И как по чужому каркасу      Свое устроенье обжать?      И можно ли смертному часу      И вечной любви подражать?      Начнем с подражанья. Ведь позже      Придется узнать все равно,      На что мы похожи и гожи      И что нам от бога дано. " В этот час гений садится писать стихи. "      В этот час гений садится писать стихи.      В этот час сто талантов садятся писать стихи.      В этот час тыща профессионалов садятся писать стихи.      В этот час сто тыщ графоманов садятся писать стихи.      В этот час миллион одиноких девиц садятся писать стихи.      В этот час десять миллионов влюбленных юнцов садятся писать стихи.      В результате этого грандиозного мероприятия      Рождается одно стихотворение.      Или гений, зачеркнув написанное,      Отправляется в гости. " Не исповедь, не проповедь, "      Не исповедь, не проповедь,      Не музыка успеха —      Желание попробовать,      Как отвечает эхо.      Как наше настоящее      Поет морозной ранью      И как звучит стоящее      За вековою гранью. Возвращусь, возвращусь… Возвращусь, возвращусь из разлуки — Жадным жестом прижму твои руки! Все здесь давнее — кажется ново — Отдых — то же знакомое слово… Вновь проводишь меня сквозь покои — Все мы движемся, движемся двое… Платья нового я не заметил — Стал рассеян — смеешься над этим. Ты мне кажешь рукою небрежной На обои расцветки непрежней, И письма небольшого начало — “Грусть такая… Не надо… Скучала…” И окно отворяешь в глубь сада, Так не надо, а может быть, надо. И ладонь мою — к сердцу, и слышу, Как стучит — И в той тиши, в том страшном молчанье Ты к плечу припадаешь в рыданье. " Как этот день в меня пророс " Как этот день в меня пророс Кудрявым счастьем вдохновенья! Он невозможен без берез, Без мартовского дуновенья. Он невозможен без тоски, И, может, в том его призванье, Что встало счастью вопреки Преодоленное страданье. 1968 Холод Этот холод — до чего приятен Шапкам, рукавицам, рукавам. Он сосульки к желобам приладил, К берегам потоки приковал. Длинный дым над трубами недвижен, Голубые липы не звенят. И предельно горизонт приближен И провис как ледяной канат. И столбы высоковольтных линий Как канатоходцы, на весу В высоте несут тяжелый иней По прямому просеку в лесу. 1962 " Люблю, когда в соседях " Люблю, когда в соседях Веселый тарарам. Начало дней весенних И вынос зимних рам. И трут стекло по кругу, На цыпочки привстав. И льется сквозь фрамугу Небесно-синий сплав. И тут же вьется ветка, Листочком обслюня. Прекрасная соседка, Не замечай меня! 1969 " Лицо подушки смятой " Лицо подушки смятой Трагично, потому Что ей мои виденья Весь день, наверно, снятся. А я проснусь, умоюсь, Забуду, потону В заботах и о том Не стану изъясняться. Ах, смятая постель, Где я запечатлен, Как тело в глубине Пустой помпейской лавы! Гипс белой простыни, Окаменевший лен! Как в нем черты мои Изменчивы и слабы. Вот так мы оставляем На всем свой беглый след: В деревьях, в зеркалах, В изложницах Помпеи, В ручьях, в колоколах, На грубом камне лет, На мягкой пыли книг В глубинах эпопеи. Не надо сожалеть, Что камень слишком груб, Что глина заплывет И распрямятся травы, Что неприметен след, Как дуновенье губ. Что слава — пустота Внутри помпейской лавы. 17.06.1963 " Соловьи не прельщают мотивом, " Соловьи не прельщают мотивом, Но уж свищут — так вволю и всласть. Потому в этом свисте ретивом Людям чудится высшая страсть. Как вмещается в маленьком горле Это бульканье, щелканье, свист? Видно, малое сердце расперли Сотни самозабвенных обид. Хорошо, что в порыве, повторе Только страсть — не чужая, своя, Что не требует аудиторий Исступленная страсть соловья. Тот запрятанный в пух темперамент Словно ствол округлившимся ртом Как звенящая пуля дырявит В небо вклеенный лучший патрон. Пулю в пулю сажает в десятку Расшалившееся существо. И трепещет победно и сладко Крови капелька — сердце его. 5.04.1962 " Не люби меня, не люби, " Не люби меня, не люби, Я не стою того, не стою. Гнуло, гнуло меня в две дуги, Обдирало кору с листвою. Без листвы стою, без коры, Желтый, желтый от сукровицы. Не кори меня, не кори. Чудо, чудо не сотворится. 1964 " Ах ты, маленькая слава! " Ах ты, маленькая слава! Как удобно мне с тобой. Славный город Братислава Был дарован мне судьбой. В Братиславе нету брата, Нет его на всей земле. Переводчица Беата Да бутылка “Божоле”. Я свободен и безделен, Но уже мне все равно. Хорошо в отеле “Девно” Пить словацкое вино. 1966 " Ты в стихе, как на духу, " Н. Старшинову Ты в стихе, как на духу, Ты открыт, как на юру, Ты доверился стиху — Исповеди на миру. Так задуман дивный труд Ради вразумленья чад. Что, наверное, поймут. И, наверное, простят. 1981 " Не загородить тебя, не спасти, " Не загородить тебя, не спасти, Все сама на себе испытаешь, И потом уже, испитая, Еще больше сможешь нести. Не загородить тебя, не сберечь, Как страшна мне жестокость святая. Всем испытанная, испитая, Станешь твердой, как слово и меч, Как железные корни сосны, Как стеклянные хвойные иглы… Ты-то думала — это все игры, Игры, радости, лепеты, сны. Нет, не сны, а бессонницы. Не пути, а распутицы; Если это начнется, разгонится, Разбежится, завьется, закружится. Не загородить тебя, не отдать Крови собственной бедным донором. Пусть хоть с гордостью, пусть хоть с гонором, Все сама должна испытать. Не заслонить тебя, не загородить И самой не загородиться… Лучше было другой родиться И другой огород городить. Так невесту выводит отец На позорище под фатою… Не испытанной, не испитою Дай обнять тебя под конец… Перед тем, как ты вступишь в тень, Перед тем, как шагнешь в тень, Дай тебя придержать перед тем, Как на первую ступишь ступень. 1962 " Скучно жить, питаясь славой, " Скучно жить, питаясь славой, Славой — гидрой многолавой. Поздно жить грядущим днем, Страшно жить святым огнем. Лучше жить огнем камина, Утешаясь беспричинно И заботясь лишь о нем. 1981 Времена года Весна Пришла весна, ее встречают птицы Веселым пеньем в гуще вешних крон. Ручей кипит, спеша с рекою слиться, Его дыханьем ветер освежен. Порою туч угрюмых вереницы На воздух надевают капюшон. Не исчезают беглые зарницы. И снова слышен птичий перезвон. В зеленых рощах на заре весенней Под милый шелест листьев и растений Спят пастухи и псы хранят стада. А к ночи на туманные низинки Воздушных нимф плясать зовут волынки. И с неба светит вольная звезда. Лето Под небом вызревает полдень душный. Сосна томится, изнывает вол. Ведет кукушка счет свой благодушный, Лопочет горлица, поет щегол. Купается зефир в струе воздушной, Но от морей борей грядет, тяжел. И пастушок глядит на небо, скучный, В предчувствии ближайших бурь и зол. Ах, человеку каждому знакома Боязнь небесных молнии и грома, Когда над головой ревет судьба. Нам страшно от ее разноголосья. На тучных нивах буря рвет колосья И на колени падают хлеба. Осень В честь урожая с музыкой и пеньем В селе веселье ходит ходуном; И, свален с ног напитком Вакха пенным, Крестьянин засыпает сладким сном. Сама природа дышит утомленьем И, догорая медленным огнем, Она стоит над праздничным селеньем И всех к покою призывает в нем. Под звуки рога, на заре нескорой, С заряженными ружьями и сворой Охотники устраивают гон. И бедный зверь сквозь лес бежит в смятенье, И в страхе слышит гончих приближенье, И упадает, выстрелом сражен. Зима Закоченев над свежими снегами, Под резким ветром, дующим в дуду, Бежать, притопывая сапогами, И ежась, и дрожа на холоду. И все ж найти спасительное пламя И, обогревшись, позабыть беду. И вновь спешить неверными шагами, Скользить, пока не упадешь на льду. Барахтаться, вставать и падать снова На плоскости покрова ледяного, И все стремиться к очагу, домой. И слышать там, в уюте душу грея, Как из железных врат летят бореи… Бывает все же радость и зимой![1 - В 1985 году Владимир Спиваков обратился к Д.Самойлову с просьбой перевести на русский язык для цикла “Времена года” Антонио Вивальди стихи (в форме сонета), предпосланные каждому из четырех концертов под названием “Весна”, “Лето”, “Осень”, “Зима”. Имя автора в итальянских изданиях “Времен года” не значится. Есть предположение, что сонеты написал сам композитор.Переведенные Д.Самойловым тексты прилагались к филармонической программе, в рамках которой оркестр, руководимый В.Спиваковым, исполнял “Времена года”, но никогда не печатались отдельно.Галина МЕДВЕДЕВА] Первая повесть Поэма начинается раздумьем, Где мирятся рассудок и чутьё. Три макбетовских ведьмы, три колдуньи Злословят при рождении её. Поэма начинается Москвою В свету шарообразных фонарей, И дружбой невнимательной, мужскою, И спорами в студенческой дыре… Но мимо! мимо! Нам бока измучил Рассудка несгибаемый каркас. От нами созданных чудес и чучел Железный век оттаскивает нас. Он требует не жизни на коленях, А сердца — безраздельно и сполна. Так постигают люди поколенья, Что началась Троянская война.              1 Был ранний час. Умытые дождями Сокольники дышали новизной. Цветные капли на кустах дрожали, Берёзы удивляли белизной. Неясный улыбающийся лучик Блуждал в траве, счастливый от любви. И бегали средь кочек и колючек Похожие на буквы муравьи. Так шел Серёжа к райвоенкомату, Печаль мешая с этой теплотой И чувствуя — обрубленные даты Живут уже, как травы под водой. Уже почти не тяготят разлуки (Где мать, сквозь слёзы,                      с поцелуем в лоб. И торопливо переданный в руки С домашним скарбом пёстрый узелок). Какое-то бессмысленное счастье, Подобное начавшемуся дню. — А с Верой даже и не попрощался! Пожалуй, я оттуда позвоню… Наверное, той самой беспричинной Беспечностью отмечены вокруг Все странствия из мальчиков                         в мужчины И постиженье подлинных наук. Мы дожили до дней такого ранга, До наших дней, где наши чудеса. (Как Павка" говорил: дойдём до Ганга, И Мишка"" про романтику писал.) Романтика! она ещё нам снится, Курлыкают степные журавли, Когда её на западной границе Уже вминают танки в колеи; Когда слепым кочевьем бредят шляхи И дымом сёл прогоркли вечера И косят разноцветные рубахи На всех дорогах вражьи «Мессера»; И съедена последняя буханка, И гибель нам пророчат старики… Но осаждённый полуостров Ханко Ещё обороняют моряки. Ещё райком, решив без протокола Бесспорно оставаться на местах, Не директивы требует, а тола, О взорванных мечтая поездах. Ещё мечта достойна испытанья, Она готова к жизни кочевой. Ещё дерётся партизанка-Таня И верует в победу Кошевой. И мы приходим в райвоенкоматы, Стоим у неуютного стола. — Ну что ж! Пускай запишут нас                          в солдаты, Когда такая надобность пришла. " Так рубят лозу на скаку, " Так рубят лозу на скаку, Так гнётся струя голубая, Так прежнюю нашу тоску Событья навек обрубают. Не стоит на сытость менять Бездомье и чистую совесть. Нам хватит о чём вспоминать, Но этим не кончилась повесть. Пять дней тарахтел эшелон, Деревни в потёмках чернели, И били погосты челом Бесчисленным серым шинелям. Курили зловредный табак, Уже помирать приготовясь. Так было. И помнится так. Но этим не кончилась повесть. На годы покой потерять В горячем, всемирном потопе. Солдаты судьбу матерят В простреленном мокром окопе. И пуля собьёт на бегу. Атака — и это не новость! Застывшие трупы в снегу. И этим не кончилась повесть. В начале такого-то дня Очнуться в дыму окаянном, Услышав, что в море огня Сдаётся Берлин россиянам. И скинуть гранаты с ремня, От сердца отринуть суровость. Ты дожил до судного дня. И этим не кончилась повесть. 1945 Бандитка Я вёл расстреливать бандитку. Она пощады не просила. Смотрела гордо и сердито. Платок от боли закусила. Потом сказала: “Слушай, хлопец, Я всё равно от пули сгину. Дай перед тем, как будешь хлопать, Дай поглядеть на Украину. На Украине кони скачут Под стягом с именем Бандеры. На Украине ружья прячут, На Украине ищут веры. Кипит зелёная горилка В белёных хатах под Березно, И пьяным москалям с ухмылкой В затылки тычутся обрезы. Пора пограбить печенегам! Пора поплакать русским бабам! Довольно украинским хлебом Кормиться москалям и швабам! Им не жиреть на нашем сале И нашей водкой не обпиться! Ещё не начисто вписали Хохлов в Россию летописцы! Пускай уздечкой, как монистом, Позвякает бульбаш по полю! Нехай як хочут коммунисты В своей Руси будуют волю… Придуманы колхозы ими Для ротозея и растяпы. Нам всё равно на Украине, НКВД или гестапо”. И я сказал: “Пошли, гадюка, Получишь то, что заслужила. Не ты ль вчера ножом без звука Дружка навеки уложила. Таких, как ты, полно по свету, Таких, как он, на свете мало. Так помирать тебе в кювете, Не ожидая трибунала”. Мы шли. А поле было дико. В дубраве птица голосила. Я вёл расстреливать бандитку. Она пощады не просила. 1946 г. Божена Нас обнимали украинки, Нас целовали польки… Кто сосчитает, сколько Было их, нежных и грустных: Бандитские жинки под Сарнами, Под Ковелем — брови чёрные, Под Луковым — очи чарные, Под Седлецом — косы русые. Но всё равно не утолить Душе бессмертной жажды. И как болело, так болит У любящих однажды. От переправ Левей Пулав, Вперёд передовых застав Врывался на броневиках Отряд, кося заслоны. И нам полячки на руках Тащили крынки молока И хлеб недосолённый. На третий день нам отдых дан: Расположиться по домам, Оставив караулы. И спирта выдать по сту грамм, Чтоб выпили и отдохнули. Закон войны суров и строг: Вот хлеба чёрствого кусок, Вот спирта синего глоток. Но входит женщина к тебе — И к чёрту сыплется закон, Хотя бы на короткий срок… Был смех её, как тихий снег: Слегка слепил и жёг. И сыпался с ресниц и век, И я заснуть не мог, Хотя без отдыха и сна Три дня нас мучила война. Божена! Здесь бы обрубить Пути. Влюбиться наповал. Чтоб только дальше не идти, Чтоб только губы целовал. Забыть, что нас сжимает сеть Порядков и примет, Что отступает по шоссе Четвёртый регимент, Что отдых — несколько часов, А после — сердце на засов… И вдруг парабеллум пролаял Где-то за пологом ночи. И сразу пошла удалая Косить пулемётная очередь. И мы по-солдатски вставали, Вмиг забывая про губы. И мы на бегу надевали Тяжёлые наши тулупы. Нас властно хватала за ворот война: Мужская работа — да будет она! Прощай, моя радость, Божена, Божена! Я мог быть блаженным — Да воля нужна! Сер. 40-х гг. " Тебя узнают по моим стихам, " Тебя узнают по моим стихам, Тебя полюбят за мою тоску. Я как к воде припал к твоим рукам — Который день напиться не могу! 40-е гг. Двое[2 - Текст предоставлен другом Д. Самойлова профессором Виктором Борисовичем Малкиным.] В районном ресторане Оркестрик небольшой — Играют только двое, Но громко и с душой. Один сибирский малый, Мрачнейший из людей. Его гармошке вторит На скрипке иудей. Во всю медвежью глотку Гармоника ревёт, А скрипочка визгливо — Тирли-рирлим — поёт. И музыка такая Шибает до слезы. Им смятые рублёвки Кидают в картузы’. Под музыку такую Танцуют сгоряча. И хвалят гармониста, И хвалят скрипача… Когда последний пьяный Уходит на покой, Они садятся двое За столик угловой И выпивают молча Во дни больших удач — Стакан сибирский парень И рюмочку скрипач. Кон. 40-х гг. И. Л. С. [3 - Илья Львович Сельвинский.] Как узнаёт орёл орлят, Вы узнавали нас по писку. Пускай вам снова не велят Отдаться пламенному риску! У будней жёсткая кора. Льстецы довольствуются малым. Война окончена. Пора На отдых старым генералам. Но вам не удаётся так. Вы видите в клубке метаний Картины будущих атак И планы будущих кампаний. И в кабинете пол дробя, Руками скручивая главы, Вы вновь осмотрите себя И убедитесь в том, что правы. Вы правы, может быть, не в том, Что в нас бессмертны заблужденья. Но в том порука — каждый том И ваше столпное сиденье, Что к вам поэзия строга За исключением балласта. Любая точная строка Одной лишь истине подвластна. 1946 Сибирь Сибирь! О, как меня к тебе влечёт, К твоим мехам, к твоим камням. Там бешеная Ангара течёт С губами в пене, как шаман. Сибирь! Перемолоть ногами тракт, Перевалить Урал. И вдруг — Байкал лежит в семи ветрах, У океана синеву украл. Сибирь! — тысячелетняя тайга. Я с детских лет, как сказку, полюбил Иртыш, Тобол, кержацкие снега, Киргизские глаза твои, Сибирь. Когда во глубине сибирских руд Кирки бросали, точно якоря, И верили, и знали — не умрут И, наконец, взойдёт она, заря. Когда в охотничий трубила рог пурга И старатели пили, ругая пургу, В татарские скулы упиралась рука И глаза грозили тебе, Петербург. И вот я заболел тобой, Тобой, Сибирь! Не мамонтовый клык, Не золото связало нас судьбой, А вольности осмысленный язык. Сибирь! Ты этой вольности простор, Простор не в бубенцах, а в кандалах. Лежит Алтай, как каменный топор. Прими его, помыслив о делах! 1946 г. " Пора бы жить нам научиться, " Пора бы жить нам научиться, Не вечно горе горевать. Ещё, наверное, случится Моим друзьям повоевать. Опять зелёные погоны. Опять военные посты И деревянные вагоны. И деревянные кресты. Но нет! уже не повторится Ещё одно Бородино, О чём в стихах не говорится И нам эпохой прощено. 40-е гг.[4 - Публикация Александра Давыдова] " Опять Гефест свой круглый щит куёт. " Опять Гефест свой круглый щит куёт. Морочат нас текучие измены. Но мирные мужи уже не ждут Елены, И время Андромахи настаёт. Не женское искомое тепло, Не ласточками сложенные руки. Когда на наковальни тяжело Кладут мечи и близятся разлуки — Елена вздор! Ахейцы спят в гробах… И лишь одно останется от праха — Как с Гектором прощалась Андромаха И горечь просыхала на губах. 1940 г. Слово Ты меня в ладони не уложишь, Не упрячешь в письменном столе. Ты меня, как пулю, спрятать можешь В гладко отшлифованном стволе. Чтоб в со всех сторон зажатом теле Под угрозой острого бойка Знать одно лишь ощущенье цели… Только бы не дрогнула рука! 10. VI.47 Наука Изучай природу неудач И прозреешь, если ты незряч, И озлеешь, если ты не зол, Обрастёшь шерстями, если гол. Постигай архитектуру зла И зубастым станешь, как пила, Изучай фармакопею бед, Атлас поражений и побед. Не решай задачи про купца, А решай задачу про глупца, Про того, кто хочет в дважды два Втиснуть все законы естества. 50-е гг. Из поэмы О, кто ты, друг мой или недруг, Мой дальний отсвет, мой герой, Рождённый в сокровенных недрах Ума и памяти игрой… Дожди, дожди и непогода. Дожди и осени мазня. И ты уже четыре года Живёшь отдельно от меня. Вот, руки затолкав в карманы, Бредёшь сквозь редкие туманы… Москва сороковых годов. Или, точнее, сорок пятых. Повсюду ясный отпечаток Дождей и ранних холодов. На Пушкинском шуршит листва, Пусты скамейки на Никитском. И в воздухе сыром и мглистом Всё видится едва-едва: Изгиб деревьев косолапых, Расплывшееся зданье ТАСС, И наплывающий внезапно Из тьмы автомобильный глаз, И фонарей лучистых венчик Внутри фарфоровых кругов Уже невнятен и изменчив На расстояньи ста шагов… Но несмотря… Но несмотря на Фар перекрёстные столбы, На беловатый мрак тумана, Не молкнут шорохи толпы. Спешат, сбиваясь, силуэты, В глуши туманом стёртых черт, Как мотыльки на венчик света, На симфонический концерт. Консерваторский вестибюль, Как будто бы из эха слеплен. Войди! Стряхни туман! Ослепни! И сразу память распакуй, Восстанови в затёртом списке Рояля бешеный оскал. И гром симфоний, где Мравинский Оркестр в атаку вёл на зал. Восстанови — и опечалься. Спустись душой на чёрный лёд, Где Софроницкий между пальцев Серебряную воду льёт. Сергей слегка ошеломлён Над ним свершающимся счастьем. Но ряд голов и ряд колонн Ему воспоминанье застят. Вон Пастернак, похожий на Араба и его коня. Табун заядлых меломанов В давно потёртых пиджаках, С исконной пустотой в карманах И с партитурами в руках. А это кто там вдалеке? Ах, Сашка, смесь еврея с Блоком, О сногсшибательной строке Мечтающий с туманным оком. Они целуются.                                                — Ну как? — Живём, как будто лапутяне. — А ты?                      — Меня куда потянет: Порой на свет, порой на мрак. Её как хочешь понимай, Поэзию (хоть днём с свечами), Она у Блока, помнишь — «май жестокий с белыми ночами». Они в партере.                                Оркестранты. Большая люстра зажжена. И вдруг вступает тишина В консерваторские пространства. Подходит к пульту дирижёр, Как голубей, вспугнув ладони, И тишина ещё бездонней Глядит в светящийся простор. И вдруг. Издалека. — Труба Лучом пронизывает своды. И рушатся глухие воды Неодолимо, как судьба. Консерваторские высоты, Простой, как глыба света, зал, С твоим порывом в эти годы Я мысль о Родине связал! Ведь всё, что ни случалось с нами, Что нас спасало и вело, Ещё не ставшее словами, Быть только музыкой должно. А дирижёр, достав со дна, Аккорд терзает властной дланью. И вот, когда уж нет дыханья — Опять вступает тишина. Она звучит дрожащим светом, Дрожаньем капли на стекле, И воздухом, слегка согретым, Переливается во мгле. И вдруг, как всадники с клинками, Влетают в песню скрипачи. Под лебедиными руками Из светлой арфы бьют ключи. И в грудь колотят барабаны, Труба страстям играет сбор… В тебя впивается губами Неописуемый простор. С одной тобой он мог сравниться Тем ощущеньем, как во сне, Что вдруг прервётся, не продлится Любовь, подаренная мне. Придёт и с ней пора проститься — Уйдёт она, как звук, как дрожь… И ты расплывшиеся лица Никак в одно не соберёшь… 1946–1947 гг. Апрель При позднем солнце странен сад, Висящий в небе вверх ногами. А рядом с ним дома висят Над птицами и облаками. И кто-то мило «ци-ци-ци!» Лепечет около сарая, Наверно, поздние скворцы, Я это плохо разбираю. Я горожанин. Не боюсь В природных звуках быть профаном. Любя задумчивую Русь, Не отношу себя к крестьянам.                 Я знаю то, что в грозный час                 Не птичье пенье, не природа                 Сурово поднимали нас,                 А чувство правды и народа. Забритый в город хулиган, Талант и поздний пугачёвец, Завистник зарубежных стран, Знаток словечек и пословиц,                 Тебя я вовсе не корю                 И не завидую, однако,                 Ты в городе — кум королю                 И даже знаешь Пастернака. 80-е гг. Сентиментальная весна Весна, сентиментальный друг, Кричит растрёпанная птица, И много воздуха, но вдруг Всё это может прекратиться…                 И этим можно пренебречь.                 Зачем, зачем воды теченье,                 Когда слова, сбегаясь в речь,                 Сложились в странное значенье. Богемы злобствующий князь, Он же притворствующий дворник, Нам проповедует, ярясь, Аки святой или затворник.                 Нет, нам заимствовать нельзя                 Идеи Ницше или Кафки,                 При этом, может быть, внося                 То оговорки, то поправки… Уйди, сентиментальный друг, И лучше слуха не насилуй. Послушай, братец, как вокруг Скворцы вещают с дикой силой. 80-е гг. Выздоровление Раньше нужно было умирать Постепенно или лучше — сразу. А теперь — существовать, желать, Изживать погибель, как заразу.                 Думать и про это и про то,                 Вновь плутать среди проблем нелёгких,                 Осторожно кутаться в пальто                 И прислушиваться к хрипу лёгких. Слушать всё, всему внимать, Натыкаться, как на острый бивень. А тогда мне — ни жена, ни мать, Ничего, никто — одна погибель.                 Я смирился было. Я постиг                 Что не страшно перевоплощенье.                 Я руками слабыми настиг                 Всеприятие и всепрощенье. А теперь сначала. Каждый грамм Погружать в себя, пока не станет тонна. Стать опять помостками для драм, Облегчения не ждать от стона.                 И опять понять, что я —                 Продолжающееся явленье.                 Непосилен груз выздоровленья,                 Непосильно счастье бытия. 60-е гг. Романс Среди равнины снежно-белой Хозяйка красная живёт. У ней, как гроздь рябины спелой, Коралловый и горький рот.                 Забыв пленительные чары,                 Она гадает ввечеру                 И смотрит, полная печали,                 В окно, как в чёрную дыру. Не жди, хозяйка молодая, К тебе любимый не придёт, И охлади, в ночи гадая, Коралловый и горький рот.                 Не зря с тобою целовались                 Его коварные уста.                 Чтобы надежды не сбывались.                 Чтоб зря текли твои лета. 1978 г. " Ну вот и мы с тобой стоим " Ну вот и мы с тобой стоим У самой грани расставанья. И сосчитать не в состояньи Всё, что нам дорого двоим. Глухие к голосу молвы, Почти враждебные друг другу, И чувство, близкое испугу, В себе старательно таим.                 Перечисляем сто обид                 (Увы! Они ещё живые!),                 И судим, может быть, впервые                 Свой странный дом,                 свой странный быт.                 И слово прежней доброты                 Захлёбывается и тонет.                 Нас что-то друг от друга гонит,                 А что-то стонет и скорбит. Неужто я был впрямь незряч И всё могло пойти иначе. И я усмешки неудачи Считал улыбками удач. Неужто я сошёл с пути И где-то заплутал по тропкам И заробел на месте топком? Теперь поди, переиначь!                 Теперь аукайся, зови,                 Когда и след почти потерян.                 И где-то он, высокий терем                 Моей удачи и любви!                 Теперь уж лучше напролом                 Брести по бурелому ночью,                 Одежду раздирая в клочья                 И сердце раня до крови. Идти! А там уж поглядим! Уж лучше расшибиться в доску, Чем возвращаться к перекрёстку, Где я покинут был один. Один! Тогда я не судил. Ведь я любил и был доверчив. И даже душу изувечив, Я не судил. И не судим. 60-е гг. " Здесь в доме умер мой отец. " Здесь в доме умер мой отец. Мне с давних пор знаком и дорог Здесь каждый шум, и каждый шорох, И стон дверей, и скрип крылец. Нет, он не крепость, этот дом. Он просто слишком много значит. Здесь по утрам шумит и плачет И радуется мой малец.                 А летом здесь гостей полно                 И щёлкает пингпонный мячик.                 При ветре тополь, как незрячий,                 Неловко тычется в окно.                 Дичают яблони. Цветёт                 Шиповник около забора.                 И пьют друзья для разговора                 Коньяк и кислое вино. Здесь осень — время тишины — Играет в соснах под сурдинку. Мелькнёт на солнце паутинка, Как первый проблеск седины. И дятел бьёт о ствол сухой, Как одинокий цеп по току. И облака плывут к востоку, Как полногрудые челны. 60-е гг. Двое В освещенье нескольких свечек Прокурор сидит и ответчик, И ответчик и прокурор. Постоянно меняются роли На театре крови и боли — Повелось это с давних пор.                 Подают друг другу бокалы —                 И неистовы и усталы,                 Доливают друг другу вино.                 А потом, друг друга жалея,                 Подливают в вино елея.                 Началось это так давно. А вокруг, вкушая напитки, Восседают свидетели пытки И снимают нагар со свечей. И не знают, что сбились с круга Эти двое, друг из-за друга Потерявшие смысл речей. 80-е гг. " «Года-Любовь». Я там себя узнал " С.Е.                 «Года-Любовь». Я там себя узнал,                 В твоём наброске. Или же ошибся?                 Но тот обломок гипса                 Меня напоминал. Нет, он скорей напоминал тебя тех лет, Когда писала, надышав на гладь стекла, Прощальный бред. Разлукам не было числа.                 Я не любил тебя,                 Как сорок тысяч братьев.                 Томился, не любя.                 И полюбил, утратив. Я виноват, что не хотел тебя лепить И что твоим страстям тебя я продал в рабство, Что, не умев любить, Поверил поцелуям братства.                 «Года-Любовь». Года, любовь и боль,                 И память всё смиренней.                 Лишь слышны отзыв и пароль                 Двух судеб, двух стихотворений. 80-е гг. Сопротивленье Так наступает нелюбовь. Сопротивляется всё тело, Всё содержание души, Устройство плоти и скелета, И даже — господи спаси! — Глаза, не видящие света. Сопротивляется мечта, Сопротивляется безверье, Сопротивляются уста, Печаль, безумство и веселье. Сопротивляется перо, Сопротивляется бумага, Сопротивляется нутро, Сопротивляется присяга. Сопротивляется рука, Вся в ярости неукротимой, Натруженная, как река, Пересечённая плотиной… И все ж, не в силах побороть, Смиряются душа и плоть. 80-е гг. " Прости мне горькую досаду "[5 - Самойлов считался неплодовитым поэтом. Он сам этого не оспаривал, даже иногда каялся, что пишет “редко и мало” (“Мой стих”). Оказалось, что вовсе не мало. Целую эпоху своего раннего творчества Самойлов попросту перечеркнул, из стихов 40-х — начала 50-х годов, среди которых есть блестящие, опубликовав крохи. Только теперь, через полтора десятилетия после смерти Самойлова, когда уже исследован весь его обширный архив[61 - Здесь должен поблагодарить самого добросовестного и знающего «самойловеда» Виктора Тумаркина (А.Д.).], стало очевидным, сколь он был строг в отборе собственных стихов для печати. Обнаружились многие десятки неопубликованных, — и цензурные соображения тут, как правило, ни при чем. К своему раннему творчеству Самойлов был явно несправедлив, — и не только он сам, а эпоха. Но и позже, всегда ли безусловен его отбор? Не думаю. Среди отринутых (но ведь не уничтоженных) стихов немало действительно слабоватых для Самойлова, но много и настоящих, полновесных. Видимо, все сомнения он решал не в пользу публикации. А может быть, специально отсекал наметки других путей своего творчества, отличных от магистрального. Впрочем, мнение автора Самойлов не полагал принудительным для потомков. Известно его рассуждение в воспоминаниях о Заболоцком: “Я думаю, что живые не должны полностью считаться с поэтом. Когда он умер, нужно издавать все, что осталось… а потомки из оставшегося материала пусть построят еще один дом или пристройку. И поэт в целом есть эти два дома”. Сейчас мы начали обживать его второй дом.] Прости мне горькую досаду И недоверье к чудесам. За неименьем адресатов Я изредка тебе писал. И знал, что широко отверсты Глаза бессонные твои, Что разгадала ты притворство Несуществующей любви. Но как бы мог в рассветный иней Идти по наледи шальной, Когда бы книжной героиней Ты не таскалася за мной. И что ни виделось, ни мнилось Моей кочующей судьбе, Ты принимала всё, как милость, Не помышляя о себе. январь 1944 " Я верю в нас. И это свято. " Я верю в нас. И это свято. Мне этот стяг незаменим. Мне всё равно, какую дату Подарят нам для именин. Весной вздуваются овраги, Бурлят и корчатся снега. В исписанном листе бумаги Ты видишь первого врага. Ты шаришь ошалевшим взором, Кладёшь пространство на ладонь. Пруды сливаются в озёра, Висят скворешни над водой, Висят деревья вверх ногами, Кричат в деревне петухи. Родится истина нагая И начинаются стихи. Вот так же мы. И это свято. Измучив рифмами мечты, С войны пришедшие солдаты Прорвём плотины немоты. 5 января 1946 " Когда я умру, перестану " Когда я умру, перестану Любить, ненавидеть, дышать, Хочу, чтобы много народу Явилось меня провожать. Пускай похоронные трубы Рыдают о том, кто усоп. Пусть всё будет очень прилично: Цветы, и карета, и гроб. Поставят мой гроб на карету, Заметят, как дом опустел. А я даже бровью не двину, Я всех огорчить захотел. Мне будет до ужаса странно, Когда зарыдают друзья. Кого это нынче хоронят? Неужто в гробу — это я? Тот я, что болел скарлатиной, И видел, как падает снег, И папа читал мне: “Как ныне Сбирается вещий Олег”. Тот я, что с домашней котомкой Однажды ушёл на войну. А ты на дорогу глядела, Припав головою к окну. Не я ли стихи о России Записывал в старый блокнот. Не я ли в лихую атаку Водил пулемётный расчёт. Не я ли в дырявой шинели Тревожно дремал у огня. И польские панны любили Неужто совсем не меня! Мне будет до ужаса странно, Что я был счастли’в и любим, Что был совершенно не этим, Что был совершенно другим. Ведь я же не всё ещё сделал! Ведь я перед всеми в долгу… Тогда захочу я проснуться, Да веки открыть не смогу… середина 50-х " Я верю в мужество и нежность " Я верю в мужество и нежность Во времена смещенья вех, Когда обманчивая внешность Разочаровывает всех; Когда ломают все устои, Как разрушают купола, И кажется, что всё пустое — Слова, и цели, и дела. Но в испытании на прочность, И в неприятии кнута Нужны особенная точность, И мужество, и доброта. В те дни, когда, ища причалы, Нетрудно налететь на мель, Расплывчатые идеалы Опасней пули, бьющей в цель. Расплывчатость или небрежность Губительны на этот раз. И только мужество и нежность От пустоты спасают нас. 1956 Романс “Прости — прощай”! — мелодию такую Я где-то слышал мельком, невзначай. И с той поры, как только затоскую, Мне слышится везде: “Прости — прощай”! И ветровым своим многоголосьем, Терзая душу и сводя с ума, “Прости — прощай”, — мне напевает осень, “Прости — прощай”, — напутствует зима. И я твержу до умопомраченья, Бредя один по комнате пустой, Ту песню о прощанье и прощенье — Её мотив и жгучий и простой. около 1957 " Пусть недостаток и убыток, " Пусть недостаток и убыток, Пусть голодуха и война — На это нам не будет скидок, За всё с нас спросится сполна. Гляди, чтоб мысли не мельчали, Чтобы не быть в ответе нам За то, что многое прощали Себе, соратникам, врагам. 1 февраля 1957 " Какой нам странный март подарен! " Какой нам странный март подарен! Он был и нежен, и суров, И простодушен, и коварен — И полон снега и ветров. Был март несбывшихся желаний, Ненужных, застарелых пут, И затянувшихся прощаний, Которым срока — пять минут. Морозный март в снегу по пояс, Он жил беспечно как дитя, О будущем не беспокоясь И о прошедшем не грустя. март 1957 " Проводила в путь последний. " Проводила в путь последний. Дверь захлопнула в передней. Он идёт по переулку С папироской на губе. Первый дождь полощет гулко Горло в цинковой трубе, Он шагает, он вдыхает Тополиную пыльцу. Слёзы быстро высыхают — Дождь струится по лицу. И навстречу новым бредням Он шагает сам не свой. Дверь захлопнулась в передней, Вроде крышки гробовой. 1957 или 1958 " Запахло весной невесомой " Запахло весной невесомой На улицах, на площадях, И город стоит полусонный И страсти меня не щадят. И, словно с крутого разбега, Стучать начинают сердца, Пьянея от талого снега, Как юный солдат от сырца. конец 1950-х или начало 1960-х " Я сегодня в запой тоскую, " Я сегодня в запой тоскую, И оплакиваю, и виню, И с ушедшими я толкую, И оставшихся хороню. Не осколочками металла И не капельками свинца Раскидало нас, разметало, Разлучило наши сердца. Разлучили нас только робость, Только робость и суета, Разъедавшие сердца область, Полость горла, как кислота. Только пьётся, но не поётся, Сердце бьётся, но не гремит. Всё ушедшее остаётся, Всё оставшееся томит. конец 1950-х или начало 1960-х Мой стих Мне друзья преподносят упрёки, Что пишу я редко и мало. Да, я знаю об этом пороке. Что ж мой стих безо времени смяло? Я бы мог привести им резоны — Дескать, то, да другое, да третье. Что повсюду стояли препоны, Что не я виноват, а столетье. Нет! Я сам изломать его тщился! Сам добром называл беззаконье, Белым голубем — племя воронье. Он учился и не научился. Я гонял его за подаяньем, Попрекал его коркою чёрной. Всё равно он стремился к деяньям, Он был лучше меня и упорней. Мне друзья подносили упрёки. Мне враги наносили обиды. И кишели вокруг лжепророки И стихи их жирели, как гниды. Думал: дурь из него я повыбью, Доведу я его до приличья, Чтобы стал карасём на безрыбье, Чтоб вороною стал на бесптичье. Но, как узник в тюремном халате, Прикрывающем узкие плечи, Он молчал, как молчат в каземате, Сохраняя достоинство речи. Только сделался резче и гуще, Недоступней обидам, досадам. Он был сослан, а позже отпущен, Амнистирован, но не оправдан. И опять он стучит в мои двери, Еретик, изрыгающий пламя, Чтобы с паперти крикнуть о вере Фарисеям, торгующим в храме. конец 1950-х или начало 1960-х Прощание с Грузией Рассвет едва-едва сквозил Сквозь дождевые капли. Я был счастли’в, я увозил С собой улыбку Картли… Ещё не спал вчерашний хмель, Я озирал природу. Какой-то город, как в купель, Глядел в речную воду. Темнели горы вдалеке, И крепость над долиной Была, как сокол на руке В охоте соколиной. Потом рассвет отполыхал Лиловым, сизым, алым, И я увидел перевал, И был над перевалом. И я последний бросил взгляд Туда, где возле Млета Каких-то два часа назад Со мной простилось лето. Прощай, прекрасная страна! Привет тебе с порога! Немало попил я вина Из крученного рога. Какие ночи за столом Прошли в хмельном угаре, И как шумела за окном Взволнованная Мтквари!.. Бывает в чувствах острота, В уме такая ясность, Что важным смыслом налита Для нас любая частность — Суровый облик старика И голые побеги, И женщина у родника С кувшинами в Казбеги, И медно-бурая скала, И коз мохнатых кучка, И седловина, где спала Растрёпанная тучка… Я всё увидел в этот миг И с чувством сладкой боли Произносил прощальный стих Почти помимо воли. около 1961 Железная мазурка Мы в дом постучались ночью, Нам сразу дверь отворили. Тогда я увидел очи, Очи панны Марыли. Зрачки её были бездонны От ужаса и от боли. В них руки ломали мадонны В огненном ореоле. Над городом порохом пахло, И жжёным железом, и толом. Кудлатое пламя, как пакля, Металось над старым костёлом. Всё прядало и мельтешило, И тени качались в проулке. И сразу метель закружила Под звуки железной мазурки. О, старая польская лира! О, музыка, слава и нега! О, бледная панна Марыля В мазурке света и снега! Я дверь прикрыл за собою, Шагнул я грубо и смело. И окон стекло голубое Плясало, дрожало и пело. Окно озарялось ракетой И сразу ночь выцветала. Над женщиной полураздетой Три зеркала хохотало. А может, сама Марыля Смеялася? Не сама ли? В зрачках её, спутав крылья, Три ангела руки ломали. Снег вспыхивал за занавеской, И ды’мы метались, как бурки, Плясал городок мазовецкий Под звуки железной мазурки. 1961[6 - Вступление и публикацияАлександра Давыдова] " На любовь даётся право, " На любовь даётся право, А ревность живёт без прав. Она растёт, как травы, Она сильнее трав. Она растёт зимою На льду и на снегу. И я с такой живою Бороться не могу… 1945 Декабристы Поэзия! не хитросплетеньем, Не покоем, не отводом глаз — Ты дана нам гамлетовской тенью, Чтобы мучить слабых нас. Не затем, что сами не доели, Не затем, что низость лезет в честь, Не затем, что будни надоели, А вино в бутылках есть; А затем, чтоб на Сенатской пушки Разбудили дремлющий металл; А затем, чтоб Александр Пушкин Нам стихи о вольности читал. Она подобна пламенному сплаву Неповиновенья и тоски, Где генералы, отвергая славу, К Рылееву идут в ученики. 1946 Из поэмы Тяжёлый мост в пыли заката Над фиолетовой рекой. Шуршит вода, как под рукой Рукав бухарского халата. Вагон летит на мост, на воздух Ракетой с голубым хвостом. Его двойник мелькает в звёздах Под опрокинутым мостом. Как несгораемые кассы, Стоят вокзалов терема. Сдвигают светлые каркасы Полунаклонные дома. И как гладильная доска, Шипит шоссе под утюгами. Двумя асфальтными кругами В потёмках светится Москва. … Вдруг приближается гроза, Жару беззвучно нагнетая. Под ветром падает лоза, И к небу ласточка взлетает. А облака, прогрохотав, По тракту катятся обозом. И ветер, не касаясь трав, Летит, задрав подол берёзам. И вдруг — ударом кулака, И вдруг — по шкуре барабанной Налётом влаги ураганной Снижающиеся облака — Секут и хлещут — не струёй — Сплошной водой, стеной, обвалом. И молньи тычут остриё С размаху и куда попало. Как водяное колесо, Глухими крутит жерновами. И ледяною полосой Бесчинствуют над головами. Эге, гроза! ликуй и лей! Пройдись своим разгулом синим По одиночеству полей И по лепечущим осинам. Переиначивай, крои! Мости луга кусками тверди! Неодолимее любви И неминуемее смерти! Когда, очнувшись, семафор Честь отдал с выправкой солдатской, И поезд утащил в простор Вагоны, пахнущие краской, На затерявшемся разъезде Мир стал предельно ощутим В росе разбрызганных над ним Прохладных, гаснущих созвездий. Светало. Воздух был глубок. Внизу — лощина, точно заводь. Кустарник. Дальше на восток Два облака учились плавать. Большак. Прибрежное село Открылось за холмом покатым. Сиреневым и розоватым Стал угол неба. Рассвело. Давно знакомые места… 1946 Смотр полка По-воробьиному свистнет Синий ветер, задев за штыки. Солнце медное виснет Над осенним простором реки. Холодно маршевым ротам, Коченеет рука. Учиняет инспекторский смотр Командир седьмого полка. Подполковник с деревянной ногой Прочтёт приказ. И опять в деревянный вагон Погружают нас. Замелькает ни жив и ни мёртв Простор. А пока — Учиняет инспекторский смотр Командир полка. Бьёт барабан. Ветер сквозной Доносит до барж Выдохи медных труб — выходной Марш. Идёт, сжимая губы, Подполковник с деревянной ногой Нас сквозь медные трубы Посылать на огонь. 1946 Праздник Цветами-купавами купола в Кремле. Заря окликается, как искра в кремне. У звонаря вся звонница на ремне. Собирается вольница на Москве-реке. Как ударят в крашеные Купола лучи, Заиграют ряженые Трубачи… В серебряном лепете, Точно в каплях росы, Корабли, как лебеди, Выгибают носы. По воде, как по шёлку, Заря выткана. Течёт она в Волгу Разноцветными нитками. Через сколько недель До Казани дотащится Расплетая кудель, Вода-рассказчица; Как она расплещется, Ударяя в плечо. В реке не поместится, В море потечёт. Понесёт она в русле Луга и облака. Заиграют, как гусли, Корабельные бока. 1946 Из “Первой повести” Опять вокзал. Опять крутые арки. Опять неутолённая печаль. А буфера сшибаются, как чарки, Крича, кому — прощай, кому — встречай! По круглым циферблатам шарят сутки И не отыщешь сна любой ценой. Сопит пространство в станционной будке, Ошейником звеня, как пёс цепной. Оно приходит к нам по лунным рельсам, Составами врывается, рыча. И ластится к тулупам погорельцев, И раненым мешает по ночам. Но только выйти, только осмотреться (Ты и в пути его припоминал) — Блеснёт зарницей возвращенье в детство, К уже невозвратимым временам. Увидишь ты в ограде, под листвою, Вот так же, негодуя и любя, Прильнув друг к другу, расстаются двое, Мучительно похожих на тебя. Кочует полночь где-то в звёздах горних, Лежит асфальт лоснящейся пилой, И, мучаясь бессонницей, как дворник, Негромкий ветер шаркает метлой. 1946 " Мир, отражённый в синеватой луже. " Мир, отражённый в синеватой луже. Он мира настоящего не хуже. Какая тишь! какая глубина! И нет границ за хрупкими краями; Висят деревья пышными строями, Скворечники, как лодочки, плывут, И люди прямо на небе живут. Войди в тот мир. Шагни. И небо — вдрызг! И гибнет он средь разноцветных брызг. И ты, в него вступивший сапогом, Глядишь на мир, расставленный кругом. На белый дом, где свищет детвора, На солнце, что стоит среди двора, На то, как полдень ходит ходуном. Я б задохнулся в мире водяном! 1947 " Исполосованный лес. Грай " Исполосованный лес. Грай Вороний из-под коряг. Пара окопов. Передний край — Край, за которым враг; Край, откуда дорога в рай, Край, где простреливают снайпера! Край, острее, чем край ножа… Пара окопов. Болотная ржа. Он — как весною ножом по коре, Плетью по телу — хлестнул: рассёк! Вымер, разрушился, погорел, Рытвинами искусал песок. Нож свистя рассекает кров, Над головою блестя свистит. — Мёртвой водой! Не поможет… — Кровь! — Ну так — живой!.. Не поможет… — Кровь! Край передний телом прикрой. Голову — под острие ножа. Сердце на самый острый край! Пара окопов. Болотная ржа. Двое закуривают не спеша. 1947 " Я чую рождающуюся мощь, " Я чую рождающуюся мощь, Крылья, прорезавшиеся под ключицами. Я не спрашиваю, дождь случится ли, Я знаю твердо — случится дождь. 1947 или 1948 " Нет, ещё не прорвались плотины, " Нет, ещё не прорвались плотины, Нет, ещё не запели ручьи, Нет, ещё через все карантины Не проникли напевы мои! Но всё чаще победно и сильно Подо льдом закипают ручьи. И почти ощутимые крылья Начинают шуметь у ключиц. Пусть шумят они, крылья Икара, Голубая непрочная снасть! Что ж, с обдуманным шаром Пикара Не дано мне на землю упасть! 1948 " Из-за поворота " Из-за поворота                                     лоснящимся ящером, Ртутные блики по рельсам гоня, Глазом помаргивая растащенным, Вагон                накатывается                               на меня. Он гонит прохладу,                                     притёртый, как поршень, И тормоз визжит,                                     как ладонь по стеклу. Раздвинуты двери.                                     Минута — не больше — И вновь улетает в тоннельную мглу. А мне выходить.                                     Остановка “Динамо”. Как пара гармоник гудит эскалатор. И я выхожу.                                     За деревьями прямо Заря доцветает бухарским халатом. А глянешь направо —                                     весомо и зримо, Почти неподвижно издалека, На сизых столбах фабричного дыма Античным фронтоном лежат облака. 1948 " За годом год — и выстроено зданье " За годом год — и выстроено зданье Неброской и неяркой красоты Из кирпичей рассудка и страданья, Из кирпичей сомненья и мечты. Там, где рабы воздвигли пирамиды, Мы выстроили скромные дома Из кирпичей презренья и обиды, Из кирпичей смятенья и ума. Конец 1950-х или начало 1960-х " Я друзей не виню, потакавших порокам, " Я друзей не виню, потакавших порокам, О которых потом помянём. Но пришли времена. За каким-то порогом Я остался при вас и при нём. В Буде пела луна над булыжною рябью, Жёлтым венчиком газ прогорал. И квадратный собор с исступлённостью рабьей Выводил свой кирпичный хорал… Всё равно мы бродили, вкусившие соли, Мимо дымных руин мятежа, Где пронзала луна потолки, антресоли Острием голубого ножа. Мы — мятежные, мы — усмирённые люди, Нам не страшны уже палачи… И как жёлтые бабочки в каменной Буде, Фонари трепетали в ночи. 1962 " Из самой из Германии, "[7 - “Былым защитникам державы, нам не хватало Окуджавы”, — сетовал Самойлов в поэме “Юлий Кломпус”. Приходилось обходиться самим. В преддверии эпохи бардов он сочинил несколько песен для своей дружеской компании. Однако некоторые из них ушли в народ. Я и сам в юности распевал с друзьями “Ванюшеньку-душеньку”, не имея понятия, что шуточную песенку сочинил мой отец. А “Привели в отделение милиции…” мне вдруг спел под гитару приятель, немало удивившийся, узнав, что автор этого популярного в их дворе жестокого романса Давид Самойлов. Из его “народных” песен конца 40-х — начала 50-х через много лет опубликован только “Ванюшенька”. Да еще свою “Солдатскую песню” (мелодия Анатолия Аграновского), анонимно кочевавшую по московским кухням, а позже исполнявшуюся на различных бардовских фестивалях, немного изменив, Самойлов использовал в драматической поэме “Сухое пламя” (“Вот поле, поле, поле…”). Остальные лишь сохранились в памяти друзей автора, тех совсем немногих, кто еще остался. Было бы обидно, если б эти романсы так и затерялись в городском фольклоре. Песню “Из самой из Германии…”, которую Самойлов цитирует в поэме “Чайная”, мне продиктовала по памяти дружившая с ним художница Агда Шор. Другие две я хорошо запомнил с детства. Их любила петь моя мама О.Л. Фогельсон, первая жена Самойлова. Если честно, мы и дуэтом их исполняли много раз, не имея оба ни голоса, ни слуха, зато с чувством, что наверняка важней для данного жанра.] Из самой из Германии, С оторванной рукой Идёт солдат израненный Тихонечко домой. Идёт он из неметчины, Душа его болит, Немного недолеченный Военный инвалид. Не ждёт родная матушка Солдатика с войны. Она и родный батюшка Давно в сырой земли. Не ждёт жена-красавица Солдата-муженька. Недаром похоронную Прислали из полка. Идёт, а дело к вечеру, Деревня уж видна. Идет, а прямо встреч ему Красавица жена. К плечу его потёртому Припала головой. “Вы плачете по мёртвому, А я ещё живой. Видать, не ожидали вы Такого злого дня. Скажите, с кем гуляли вы В отсутствие меня?” Идёт солдат тропиночкой По рощам, по лугам. Ласкаются былиночки К солдатским сапогам. " Привели в отделенье милиции, " Привели в отделенье милиции, Где портрет и засохший букет, Девчоночку в платьице ситцевом Восемнадцати с чем-нибудь лет. Девчонка, ты, девчонка, До чего ж ты себя довела? Ведь папаша твой был домуправом, А мамаша кассиршей была. Но явился подлец-соблазнитель, Фраер видом, легавый душой. Угощал он тебя лимонадом, Говорил, что он техник зубной. Меня выгнали мама и папа. Как случилась такая беда? Соблюсти я себя не сумела И гулящею стала тогда. Я в притоне спозналась с ворами, Полюбил меня Федька-цыган. Только ночки осенние знают, Как умеет любить хулиган. В ресторане второго разряда Мы сидели с Цыганом вдвоём. Вдруг я вижу, подлец-соблазнитель Угощает девчонку вином. Я Цыгану его показала, Он решил отомстить за обман. “Попрошу вас по личному делу”, — Говорит ему Федька-цыган. Испугался подлец-соблазнитель, Но взметнулось “перо” на лету, И горячая кровь покатилась По его дорогому пальту. Мусора засвистели мгновенно, Окружили кругом ресторан, И упал на буфетную стойку Окровавленный Федька-цыган. Я прошу вас, товарищи судьи, Вы судите меня заодно, Потому что без Федьки-цыгана Не желаю я жить всё равно. " Старушка ты, старушка " Старушка ты, старушка, Что ты всё живёшь? Что же ты, родная, Старушка, не помрёшь? Старушка отвечает: “Я жить ещё хочу, Ведь, может быть, письмишко От сына получу”. А сын ееё разбойник Томится в лагерях, И землю он копает С лопатою в руках. Несчастная старушка Сидела в темноте, А сын её явился В разорванном пальте. “Сыночек, мой сыночек, Одуматься пора. Пошёл бы ты, родимый, Хотя б в редактора”". А сын ей отвечает: “Работать не хочу, Уж лучше в трибунале Я вышку получу”.[8 - Вступление и публикация Александра Давыдова] Первый день Хоть есть в этом мире несходство Прожектов, свершений, задач, Но всё разрешается просто, Когда заиграет трубач. Когда тот трубач заиграет, И встрёпанный ворон заграет, Готовясь в свой страшный полёт, Забравшись в шинель новобранца, Мы старые кинем пальто, И новым предстанет пространство И время настанет не то. 80-е гг. Усталость В сон — как в воду, студёную, чистую, свежую, В сон — как в шубу — закутался — спи, В сон — как в пену сыпучую, снежную, В сон — как в запах полынной степи, В сон, безудержный, как усталость, В сон медовый, лиственный, травяной — Полной грудью, чтобы легко дышалось, В сон прозрачный, трепещущий, слюдяной. 60-е гг. " Как-то наискось, наклонно " Как-то наискось, наклонно На меня летят планеты И к моим протёртым окнам Прилипают, как монеты. Так стоокими очами На меня глазеет Млечный, Как мальчишка на заборе — Равнодушный и беспечный. Что ему! Плевать и только! Он же — Млечный, он же вечный! 60-е гг. Песенка для «Будильника»[9 - Детская телевизионная передача.] Ну, предположим, я — король, Но добрый и весёлый. И неужели в этом соль, Что оказался — голый? Зачем же напоказ, Зачем же для огласки? Зачем, зачем о нас Рассказывают сказки? Я принц, при этом — свинопас, Смотрю на мир не мрачно. И виноват ли в том, что раз Влюбился неудачно? Я не король, а просто тролль, Герой различных басен. И, право, люди, я не столь Ужасен и опасен. А я солдат, был на войне И знал, что есть сраженья. Пускай расскажут обо мне, Достоин уваженья. Пусть даже напоказ, Пусть даже для огласки, Пускай, пускай о нас Рассказывают сказки. А я солдат, мне чёрт не брат, Ведь я бывал в сраженье. И, как любой другой солдат, Достоин уваженья. 80-е гг. " Я карточку с собой таскаю, " Я карточку с собой таскаю, На миг её не отпускаю, Её храню уже полдня, Но думаю о ней с рассвета… Неужто вы живёте где-то За три квартала от меня? Я с карточкою говорю, Я сам себе её дарю И сам от сердца отрываю. Я вас как остров открываю И вновь судьбу благодарю. Вы остров, дальняя земля, Чуть различимая в тумане, Земля в безбрежном океане, Увиденная с корабля. 60-е гг. " Блудный сын возвращался из странствий. " Блудный сын возвращался из странствий. Петухи на рассвете кричали. Он стоял возле отчего дома, Полный тихой и трезвой печали. Возвращенье страшней, чем разлуки, Ибо юность стремится к разлуке, Хочет взвиться, расправив, как крылья, Свои сильные, смелые руки. Юность верит, что можно вернуться К тем же людям и тем же предметам, Узнавая дорогу по тем же Стройным звёздам и вечным приметам. Старый вол отдыхал у забора. Старый пёс не дремал под порогом. Блудный сын возвратился из странствий И стоял в облаченье убогом. Он нетвёрдой рукой постучался И молчал и дрожал у двери. — Кто стучится ко мне на рассвете? — Это я, отвори, отвори! — Дом мой скуден, и места в нём мало, Что ты хочешь от нас, говори? Поискал бы другого ночлега. — Это я, отвори, отвори! 60-е гг. " Когда прощаю — мщу, " Когда прощаю — мщу, А если мщу — прощаю. Ладью себе сыщу, Куда-нибудь отчалю, Туда, где нету нас, Куда безгрешной тенью Вплыву в рассветный час Назло выздоровленью. 3.05.86. Осень В деревьях некий шум таится, Орут на пляже стаи чаек. Весь день от скуки ум томится. И это осень означает. Как в плохо вымытом сосуде Тусклеет солнце утром ранним, И всё вокруг — земля и люди — Охвачены недомоганьем. 1985 " Мы — самозванцы, " Мы — самозванцы, Выдающие себя За собеседников. Притворщики, Которым верит простодушный, Что разумеем мы язык лугов, И речь лесов, И лепет облаков воздушный. Обманщики, Твердящие в стихах, Что знаем тайны душ И разума глубины. А всё твердим о пустяках, Превознося свои седины. И всё ж не стоит так Себя уничижать. Мы — зеркала, Где все отображенья Чудесно множатся И, движась и дробясь, Напоминают каждого из вас. 80-е, вторая половина[10 - Публикация Г.И. Медведевой] Несостоявшаяся поэма Примечание редакции: из трех глав “Несостоявшейся поэмы” выбрана для публикации, центральная глава. В творчестве Самойлова послевоенных лет заметно его упорное тяготение к поэме. Известно несколько зачинов, оборванных на полуслове. Но даже и три завершенные поэмы автор вряд ли счел удачными, хотя “Шаги Командорова” включил в начальный, неопубликованный, вариант своего избранного “Равноденствие”. Первой осуществленной, признанной им самим поэмой стала “Чайная” (1956), положившая, как он считал, начало его поэтической зрелости. Притом, опыт “несостоявшихся” поэм был наверняка автору полезен — некоторые их интонации и мотивы потом отозвались в его зрелых сочинениях. Ранние поэмы Самойлова, завершенные и лишь начатые, вошли в сборник “Поэмы”, выпущенный издательством “Время” (М., 2005). Однако не все: была еще одна попытка создать монументальное произведение, скорее, роман в стихах. В свой машинописный переплетенный сборник конца 40-х Самойлов включил довольно обширные поэтические отрывки под заголовком “Из поэмы”. Глава первая О кто ты — друг мой или недруг — Мой дальний отсвет, мой герой, Рождённый в сокровенных недрах Ума и памяти игрой?.. Дожди. Глухая непогода. Небрежной осени мазня. И ты уже четыре года Живёшь отдельно от меня. Вот, руки затолкав в карманы, Бредёшь сквозь редкие туманы… Москва сороковых годов (Или точнее — сорок пятых). Повсюду явный отпечаток Дождей и ранних холодов. На Пушкинском шумит листва, Пусты скамейки на Никитском. И в сумраке сыром и мглистом Всё видится едва-едва: Изгиб деревьев косолапых, Мерцающий витрины газ И возникающий внезапно Из мглы автомобильный глаз; И фонарей лучистых венчик Внутри фарфоровых кругов Уже невнятен и изменчив На расстояньи трёх шагов. Но в белой пелене тумана Не молкнут шорохи толпы, Спешат, сбиваясь, силуэты Среди туманом стёртых черт, Как мотыльки на венчик света — На симфонический концерт. Консерваторский вестибюль Как будто бы из эха слеплен. Взойди! стряхни туман! ослепни! И сразу память распакуй. Восстанови в затёртом списке Рояля бешеный оскал. И гром симфоний, где Мравинский Оркестр в атаку вёл на зал. Восстанови — и опечалься, Спустись душой на чёрный лёд, Где Софроницкий между пальцев Серебряную воду льёт. Сергей слегка ошеломлён Над ним свершающимся счастьем. Но ряд голов и ряд колонн Ему воспоминанье застят: Вот Пастернак, похожий на Араба и его коня; Табун заядлых меломанов В потёртых, куцых пиджаках, С исконной пустотой в карманах И с партитурами в руках. А это кто там вдалеке? Ах, Сашка![11 - Александр Межиров (А.Д.)] — смесь еврея с Блоком, О сногсшибательной строке Мечтающий с туманным оком… Они целуются: — Ну как? — Живём как будто лапутяне. А ты? — Меня куда потянет: Порой на свет, порой на мрак. Её как хочешь понимай — Поэзию… хоть днём с свечами… Она (у Блока помнишь?) — “Май Жестокий с белыми ночами”… Они в партере. Оркестранты. Большая люстра зажжена. И вдруг вступает тишина В консерваторские пространства. Подходит к пульту дирижёр, Как голубей вспугнув ладони, И тишина ещё 6ездонней Глядит в светящийся собор. И вдруг, издалека, труба Лучом пронизывает своды. И рушатся глухие воды Неодолимо, как судьба. Консерваторские высоты! Простой, как глыба света, зал, С твоим порывом в эти годы Я мысль о Родине связал. Ведь всё, что ни случалось с нами, Что нас спасало и вело, Ещё не ставшее словами, Быть только музыкой могло! А дирижёр, достав со дна, Аккорд терзает властной дланью. И вот — когда уж нет дыханья. Опять вступает тишина. Она звучит дрожащим светом, И воздухом, слегка нагретым, Дрожаньем камня на стекле Переливается во мгле. И вдруг — как всадники с клинками, Влетают в песню скрипачи. Под лебедиными руками Из светлой арфы бьют ключи. И в грудь колотят барабаны. Труба страстям играет сбор. В тебя впивается губами Неописуемый простор… С одной тобой он мог сравниться Тем ощущеньем, как во сне, Что вдруг прервётся, не продлится Любовь, подаренная мне, Придёт, и с ней пора проститься, Уйдёт она, как звук, как дрожь… И ты расплывшиеся лица Никак в одно не соберёшь. Сергей хотел: ещё, ещё! Но, взяв предсмертные высоты, Звук прерывается. И кто-то Его хватает за плечо. Так вот ты где, жестокий май, Бессонный май передвоенный, Раскрытый настежь! Принимай! Опять испей напиток пенный! Узнай опять: её смешок Слепит и тает, как снежок, Всё та же искорка, всё та же Рискованная синева. И в рамке золотистой пряжи — Закинутая голова. Апрель — май 1946[12 - Вступление и публикация Александра Давыдова] Ода[13 - Публикация П. Горелика] на приезд бывшего гвардии майора, кавалера отечественных и иностранных орденов и медалей, коему разрешено за особые воинские заслуги ношение погон и регалий, Слуцкого Бориса Абрамовича в столицу из Харькова-на-Лопани Большой пласт творчества Давида Самойлова составлял так называемый “легкий жанр”. Шутка, в том числе и стихотворная, была одной из форм его творческого существования. За многие годы набралось четыре увесистых тома того, что для непосвященных оставалось “за кадром” самойловской поэзии. Сам Самойлов окрестил эту коллекцию, любовно собранную его другом писателем Ю. Абызовым, точным названием “В кругу себя”. Сохранившееся у меня шуточное стихотворение Д. С. связано с возвращением в Москву из армии Бориса Слуцкого осенью 1946 года.     Привет тебе, о Слуцкий наш,     Ты, видно, маху здесь не дашь!     Хотя всего скорее тут     Тебе, как Маху, не дадут.     Наплюй же, Слуцкий, на провал,     Ты злобы женской ярый враг.     Здесь будут горлышки у фляг     (Как Пеца некогда сказал)     Разбиты о штурвал[14 - Из стихотворения П. Горелика «Пираты».].     Пошто весь Харьков вопиёт!     Пошто сей вопль, и рык, и стон[15 - См. «Плач Ярославны» в переводе И. Козлова.]:     Ах, Боря Слуцкий, адиёт,     Зачем в Москву уехал он?     Супруга Лейтеса скорбит     По вечерам и по утрам.     Никто ее не ободрит,     Не скажет: “Мать твою едрит,     Не се ль Минервы Росской храм?”     А здесь ликующий Долгин,     М. Львовский, Ксюша и Глазков —     Столпы ямбических вершин,     Освобождаясь от оков,     Кричат подобьем голосков:     “Что ты подрос и крепок стал,     Как синий камень скал”.     (Как Пеца далее сказал.)     Уже с восторга обалдел     Весь детский радиоотдел.     Уже Сережке пить не лень —     Твое здоровье ночь и день:     От финских хладных скал     До пламенной Чукотки,     Тебя припомнив, он икал     За хладной рюмкой водки.     Приди сюда на этот крик!     Ждем указаний, мы пииты:     Привет тебе, “Старик,     Слегка на пенсии     подагрой чуть разбитый!”[16 - Из стихотворения Слуцкого «Генерал Миаха переодетый наблюдает интернирование испанских республиканских войск через франко-испанскую границу».]     Привет от женщин и от баб:     “Ты — Боб, я — стервь, ты — царь[17 - По буквам: «Циля, Арон, Рувим с мягким концом».], я — раб”[18 - Слово «Раб» — сокращенное РАБИС.]. Конец Дон-Жуана[19 - Публикация и послесловие Г. Медведевой] Комедия, не имеющая самостоятельного значения. СЦЕНА I В трактире Д о н — Ж у а н (роясь в портфеле) Едрена мать! Ни пятака! Загнал штаны. Отдал еврею Испанский плащ. И тело грею Одной рубахой. Нет крюка, Ножа, веревки, яду в чашке, А все — то письма, то бумажки Влюбленных дев, развратниц, скряг. (Читает) «Смотри в окно — увидишь знак: «Свеча и крест». Видали знаки! «Клянусь тебе, что вечно…» Враки! Нет вечности! «Уехал муж. Я буду ждать…» Пождешь, кобыла. «Жуан, забудьте все, что было». Забыл! «Вас ждет изрядный куш: Старушка млеет». Млей! А здесь? «Ты не последний, ты не первый — Пошел к чертям!» Какая стерва! «Мы все умеем сказки плесть…» Поганка, знаю эти штучки! «Прошу вас, Дон-Жуан, не мучьте Меня презреньем…» Не беда! «Увы, наш друг, мы обе плачем От радости…» К чертям собачьим! «Жуан, я ваша навсегда». Нет ни тебя, ни денег! «Милый…» Все знаю дальше: до могилы И прочая… «Я вам, синьор, Готов дать тыщу отступного». Хоть бы флорин! «Дон Сальвадор Со шпагой у Фуэнте-Нова Вас ждет». Там смерть меня ждала, Но легкомысленна была, Мне изменяя для другого… Пятак, пистоль, флорин, туман… (Входит кабатчик) К а б а т ч и к Пять луидоров, Дон-Жуан, Вы мне должны за две недели, Вы, кажется, разбогатели? Д о н — Ж у а н Увы, милейший, пуст карман. Еще два дня. К а б а т ч и к                 Там у дверей Вас некий спрашивал вельможа… Д о н — Ж у а н Кто он? Впустить его! (Входит Мефистофель) М е ф и с т о ф е л ь                     О боже! Вы пышны, как архиерей! Д о н — Ж у а н Синьор! Оставьте эти шутки! Я не терплю их. М е ф и с т о ф е л ь                  Две минутки! Я — черт и шутка мне мила. Ну, как идут у вас дела? Д о н — Ж у а н (мрачно) Все хорошо. Пусты карманы, Как мой желудок, а живот Пуст, как карман. М е ф и с т о ф е л ь                 А как живет Вдова, святая Донна Анна! Д о н — Ж у а н Она закрыла мне кредит. М е ф и с т о ф е л ь Будь нищ — апостол говорит. Ступайте, милый, в францисканцы. Д о н — Ж у а н Без шуток! М е ф и с т о ф е л ь          Шутка мне мила. А впрочем, сядем у стола И к делу. Мне нужны испанцы, А вам богатая вдова! Д о н — Ж у а н (оживляясь) Клянусь душой — вы голова, Проклятье… М е ф и с т о ф е л ь Бросим комплименты. Довольны все мои клиенты. Вдову на душу. Раз и два. Д о н — Ж у а н Так по рукам! М е ф и с т о ф е л ь            Вдова в Одессе. Спешите. Поезд ровно в десять. ЗАНАВЕС СЦЕНА II У вдовы. Жуан развалился на кушетке Д о н — Ж у а н Мне скучен этот анекдот. Вот я богат и сыт. Но так ли Дышалось мне! Как будто в пакле И грудь, и глотка, и живот. Сам черт меня не разберет. И здесь все то ж. Интрижки, вздохи, Балконы, занавески, блохи И куча приставных грудей. Мне надоело у людей. Я пленник здесь. Я раб комфорта. И где гитара, где кинжал? Как хлам закинуты в подвал И с ними рваная ботфорта… Но к дьяволу! Как прежде Дант — Я в ад сойду. Приди, Вергилий! Пусть плачут на моей могиле, Пусть мечутся!.. М е ф и с т о ф е л ь (Внезапно появляясь, одетый евреем)         Ах, комедьянт! Д о н — Ж у а н Кто это? М е ф и с т о ф е л ь Здесь ли вы, Жуан? Д о н — Ж у а н Кто это? М е ф и с т о ф е л ь        Это мы. Д о н — Ж у а н        Ужели? О черт! Вы очень постарели. И лапсердак… Ах, интриган! Зачем вы сделались евреем? М е ф и с т о ф е л ь (философически) Бродя по разным эмпиреям И видя множество людей, Я понял: черт и иудей Одно и то же… Но успеем Об этом вдоволь поболтать… Д о н — Ж у а н Я должен прямо вам сказать, Что вами злостно был проведен. Ведь баба — в бок ей сто обеден — Меня с ума свела. Грязна, Глупа, толста, нежна, она… Я был свободен, хоть и беден. М е ф и с т о ф е л ь Забудем эти пустяки. Пора пришла. И я за вами Пришел, как говорится в драме. Не пробуйте идти в штыки. Пора. Пора. Рога трубят. Д о н — Ж у а н (легкомысленно) С тобой хоть в бездну. М е ф и с т о ф е л ь (потирая руки)                   Очень рад. (Исчезают.) ЗАНАВЕС СЦЕНА III Ад. Черти и грешники М е ф и с т о ф е л ь Вот мы на месте. Д о н — Ж у а н                   Воздух спертый. (Чертям) Эй вы! Не мазать мне ботфорты. Бедняжки! Жарко им в котлах. А там — кого я вижу. Ах! Так вот где нынче Донна Анна! В е л ь з е в у л (басом) Подайте мне сюда Жуана. (Дон-Жуана подводят к нему.) Грешил? Д о н — Ж у а н                             Грешил. В е л ь з е в у л                        Писал стихи? Д о н — Ж у а н Писал. В е л ь з е в у л Любил ли Пастернака? Д о н — Ж у а н Любил, и очень, но однако… В е л ь з е в у л Без оправданий! Есть грехи. Как формалиста, в вечный пламень. Д о н — Ж у а н Я б поболтал охотно с вами На эту тему. Но, увы, Меня в огонь послали вы, И ум мой не вполне свободен. М е ф и с т о ф е л ь (подобострастно) Так как решенье? Годен? В е л ь з е в у л                             Годен. (Жуана уводят гореть в вечном огне) ТАНГО ЧЕРТЕЙ Маленькому чертику понравилась блудница. О-ля-ля! Чертик, чертик, в грешницу не должен ты                                     влюбиться, О-ля-ля Маленький, лохматый ухватил ее за талию                                      так нежно И танцует танго безмятежно. Дунь-плюнь, разотри, Копытцами цок-цок. Дунь-дунь-дунь-дунь — Пойдем в лесок-сок. Маленький чертик, уронил ты сковородку, О-ля-ля! Из кастрюли выпустил ты грешную красотку. О-ля-ля! Маленький, лохматый ухватил и т. д. Рог в бок, в потолок, Копытцами чок-чок. Из лесу выходит Пан, Под пеньками мох-мох. Чертик, чертик бедненький, зачем ты чистишь                                             рожки? О-ля-ля! И блуднице хвостиком обмахиваешь ножки? О-ля-ля! Маленький, лохматый ухватил и т. д. (Вбегает черт) Ч е р т Беда! Беда! Жуан в аду Дебош устроил. Сел в жаровню, Кричит: «Не так! Поставьте ровно! Кладите дров, не то уйду! Побольше масла! Жарьте шибче! Я знаю, на мои ошибки В самом аду не хватит дров». Мы жжем. В е л ь з е в у л              А он? Ч е р т                     Вполне здоров. Кричит: «Шпана! Сажайте вилы Вот в этот бок. Когда любила Меня мадам де Попурри, Мне было жарче, черт дери! Побольше масла, чтоб, как пончик, Я был поджарен, как гренок, Был жирен! Больше дров у ног!» Нам с ним вовеки не покончить. Влюбил окрестных дам и дев. Мигает им, рукою машет. Знакомых встретил, пьет из чаши Он олово и, захмелев, Кричит, что хуже пил он зелье, Что знал и худшие постели… Мы утомились, не сумев С ним сладить. В е л ь з е в у л Привести Жуана! (Все это в высшей мере странно!) (Входит Жуан) Д о н — Ж у а н Я здесь. Кто звал меня? В е л ь з е в у л                           До нас Дошли такого рода слухи: Что шлюхи все и потаскухи Тобой совращены. И раз Ты не сумел в аду с почетом Вести себя и по подсчетам Истратил двести кубов дров — Ступай на землю. Будь здоров. Д о н — Ж у а н Прискорбно слышать. Но увы — Уйду. Меня прогнали вы. (Чертям) Эй черти! Дать штаны                           с лампасом. Где плащ? Где шпага? Пистолет? Где шляпа? Где ботфорты? Нет! Не те: а эти. По рассказам Вот так я должен быть одет. Готово. В путь пора. Синьоры, Я вновь иду к вам. Где мужья, Дуэньи, тетки? Вот моя Со мною шпага. Вновь укоры, Влюбленья страстные, глаза, Обманы и монеты за Уменье лгать.                Теперь не скоро Я вас увижу, господа. Прощайте, может, навсегда. (Уходит) ЗАНАВЕС 1938 год К ОБРАЗУ ДОН-ЖУАНА В ПОЭЗИИ Д. САМОЙЛОВА «Конец Дон-Жуана» написан в восемнадцатилетнем возрасте. Почти через сорок лет, в 1976 году, появился «Старый Дон-Жуан». Помнил ли сам автор о своем юношеском опыте? Не сомневаюсь. На это есть и указание в самом тексте, где Череп Командора говорит: «Сорок лет в пыли и прахе я валялся в бездорожье». Повторное обращение к одной и той же теме, герою, мотиву для Самойлова отнюдь не исключение, скорее закономерность. Стиховых пар наберется, конечно, гораздо больше, чем поэмных, но и перекличка «Чайной» и «Шагов Командора», «Ближних стран» и «Первой повести», «Снегопада» и «Возвращения» тоже весьма симптоматична. Как будто в разных зеркалах отражаются одни и те же или похожие события и люди. Возвращение к самому себе — предмет особого исследования, если брать поэтическое наследие Д. Самойлова в целом. Здесь, в пояснении к публикации одной из ранних поэм, этот поворот взгляда может быть лишь обозначен как документальный факт и как заявка на его изучение. Случай Дон Жуана наиболее прозрачен, поэтому с него легко начинать. Юношеская поэма «Конец Дон-Жуана», естественно, еще далека от стилистического совершенства. Здесь и вкрапление фаустианских мотивов (появление Мефистофеля), и торчащие автобиографические ушки, и отзвуки злободневности: В е л ь з е в у л Любил ли Пастернака? Д о н — Ж у а н Любил, и очень, но однако… В е л ь з е в у л Без оправданий! Есть грехи. Как формалиста, в вечный пламень. Но — что важно — Дон Жуан, по сюжетному повороту попадающий на тот свет, остается и там нераскаянным грешником: «Я знаю, на мои ошибки в самом аду не хватит дров». Своеобразный стоицизм и отрицание Страшного суда. Тот свет изображен, как этот. Бравый забияка Дон Жуан не только не сникает, не боится и не теряет лица, а вносит смуту в мрачную атмосферу ада, и, не найдя управы на бьющую через край жизненную силу, его высылают обратно на этот свет за «нарушение режима». Он благополучно старится согласно законам природы и с протестом против этих законов («Старость — ничего нет гаже», «Неужели смерти мало, что ты нас караешь дважды») появляется уже на страницах «Старого Дон-Жуана». Поблекший, грустный, но стоящий на своем: «Ни о чем жалеть не стоит, ни о чем не стоит помнить». Неверие ни в наказание, ни в награду там, где «тьма без времени и воли», по-прежнему при нем, как и у того задорного весельчака и любителя наслаждений сорок лет назад. Приведу мнение автора о своем персонаже, изложенное в письме к Л. К. Чуковской (июнь-июль 1976 г.): «О Дон-Жуане Вы правильно судите, соизмеряя его с собой. Но я где-то тоже его соизмеряю с Вами и не в его пользу. Его старость — расплата за бездуховность, за безделие, за отсутствие творчества и идеализма. Вот как я это понимаю. Он бабник, прагматик — таковы большинство из нас. И за это карает старость. Но это общая идея. А еще есть тип, который мне во многом нравится, — лихой малый, дуэлянт, который Черепа испугался лишь от неожиданности. И который где-то вдруг прозревает: «А скажи мне, Череп, что там — за углом, за поворотом?» К тому же и ремарки ловко вставлены в стих. Это же удовольствие. Очень прошу Вас быть поснисходительнее к этому человеку. И к автору тоже». Но это еще не все. В рукописных стиховых тетрадях я нашла наброски к «Юному Дон-Жуану», помеченные 1988 годом: По Кастилии суровой Едет юный Дон-Жуан, Полон счастья и надежды И влюбляется во всех. В сеньориту молодую, И в служанку разбитную, И в крестьянку полевую, А влюбляться — разве грех. Он совсем не соблазнитель, Просто юный человек. Нескончаемое счастье — В этом мире пребывать — Уходить, не возвращаться, Целовать и забывать. Едет он, отмечен Богом И на пекло обречен, И легендами оболган И любимыми прощен. Как видим, круг замкнулся — на восславлении этой, посюсторонней жизни. Ибо другой не дано, да и не надо. Образ Дон Жуана при всех трех попытках обращения к нему сохраняет у Самойлова свою целостность и единство. Пестель, Поэт и Анна Там Анна пела с самого утра И что-то шила или вышивала. И песня, долетая со двора, Ему невольно сердце волновала. А Пестель думал: "Ах, как он рассеян! Как на иголках! Мог бы хоть присесть! Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть. И молод. И не станет фарисеем". Он думал: "И, конечно, расцветет Его талант, при должном направленьи, Когда себе Россия обретет Свободу и достойное правленье". — Позвольте мне чубук, я закурю. — Пожалуйте огня. — Благодарю. А Пушкин думал: "Он весьма умен И крепок духом. Видно, метит в Бруты. Но времена для брутов слишком круты. И не из брутов ли Наполеон?" Шел разговор о равенстве сословий. — Как всех равнять? Народы так бедны, — Заметил Пушкин, — что и в наши дни Для равенства достойных нет сословий. И потому дворянства назначенье — Хранить народа честь и просвещенье. — О, да, — ответил Пестель, — если трон Находится в стране в руках деспота, Тогда дворянства первая забота Сменить основы власти и закон. — Увы, — ответил Пушкин, — тех основ Не пожалеет разве Пугачев… — Мужицкий бунт бессмыслен… —                         За окном Не умолкая распевала Анна. И пахнул двор соседа-молдавана Бараньей шкурой, хлевом и вином. День наполнялся нежной синевой, Как ведра из бездонного колодца. И голос был высок: вот-вот сорвется. А Пушкин думал: "Анна! Боже мой!" — Но, не борясь, мы потакаем злу, — Заметил Пестель, — бережем тиранство. — Ах, русское тиранство-дилетантство, Я бы учил тиранов ремеслу, — Ответил Пушкин.                 "Что за резвый ум, — Подумал Пестель, — столько наблюдений И мало основательных идей". — Но тупость рабства сокрушает гений! — На гения отыщется злодей, — Ответил Пушкин.                 Впрочем, разговор Был славный. Говорили о Ликурге, И о Солоне, и о Петербурге, И что Россия рвется на простор. Об Азии, Кавказе и о Данте, И о движенье князя Ипсиланти. Заговорили о любви. — Она, —          Заметил Пушкин, — с вашей точки зренья Полезна лишь для граждан умноженья И, значит, тоже в рамки введена. — Тут Пестель улыбнулся.         — Я душой Матерьялист, но протестует разум. — С улыбкой он казался светлоглазым. И Пушкин вдруг подумал: "В этом соль!" Они простились. Пестель уходил По улице разъезженной и грязной, И Александр, разнеженный и праздный, Рассеянно в окно за ним следил. Шел русский Брут. Глядел вослед ему Российский гений с грустью без причины. Деревья, как зеленые кувшины, Хранили утра хлад и синеву. Он эту фразу записал в дневник — О разуме и сердце. Лоб наморщив, Сказал себе: "Он тоже заговорщик. И некуда податься, кроме них". В соседний двор вползла каруца цугом, Залаял пес. На воздухе упругом Качались ветки, полные листвой. Стоял апрель. И жизнь была желанна. Он вновь услышал — распевает Анна. И задохнулся:                         "Анна! Боже мой!" Pestel, the Poet, and Anna Since early morning, Anna sang, with art Of sewing and embroidery in making. As songs descended flowing from the yard, His heart gave in to tenderness of aching. That instance Pestel thought: "Young man lacks patience. Too absent-minded, would not even sit. And yet, he harbors hope, as too unfit His youth is for hypocrisy's temptations. He thought: "As Russia undergoes its Successful bid for liberties and proper Authority in place, a space to prosper Shall come to stately nature of his gifts." "In that chibouk of yours — if you could find Some light."                 "Well, but of course."                                 "Oh, most kind." While Pushkin thought: "He has a potent mind And mighty will. Though Brutus-like behavior Of his is misaligned with era's fervor. And wasn't Bonaparte of Brutus kind?" Equality and classes. Less than eager Was Pushkin on the subject. "With the rest To equalize the paupers? — when at best Conditions for equality are meager. Toward the poor it is gentry's obligation — In dignity to foster education." "Of course," responded Pestel, "since the throne Remains the despot's undisputed booty, The gentry has inalienable duty To form the base for changes of its own." "Alas," was Pushkin's answer. Bases of Such piety gave rise to Pugachev. "The peasantry revolting…"                         Too divine A contrast, Anna's voice was ceaseless labor. The yard of the Moldavian, old neighbor, Brought scents of sheepskin, cattle-shed, and wine. The day was filled with azure, of the sort That buckets grace from wells of deepest posture. And voice… that voice with heights on verge of rupture Caught Pushkin thinking: "Anna! Dear Lord!" "Without fight, we peacefully evade," Came Pestel's protest, "tyranny, its evil." "Ahh, tyranny in Russia — senseless drivel, The tyrants hardly mastered their trade," Said Pushkin.                 "What a truly frisky mind," Thought Pestel to himself, "A wealth of comments, Yet paucity of reasonable thoughts." "A genius can end the serfdom's torments!" "In politics, a genius destructs," Responded Pushkin.                         Topics overall Were pleasant in discussion. Of Lycurgus, Of Solon, of St. Petersburg, of focus In Russia to expend beyond control. Of Asia, of the Caucasus, of Dante, Of insurrection, led by Ipsilanti. They spoke of love, thus thwarting likely pause. "Love,"         Pushkin asked, "in your envisioned nation Has merits just for human propagation, Thus being driven by a set of lasting laws?" A smile came to Pestel, void of glee. "Materialist at heart,                         I live meanwhile With reason in discord. His light-eyed smile Led Pushkin to conclude: "And that's the key!" They parted. Pestel sauntered through the breadth Of muddy streets, conspicuous and livid, As Alexander's absent-minded spirit Was contemplating his departing steps. There walked he, Russian Brutus. Storing grief, The gaze of Russian genius pursued him. The azure and the chill, and ever fulsome Trees' greenery formed morning's leitmotif. He made a written entry of that phrase — On heart and reason. Dutiful to ponder, He told himself: "And thus, another plotter. What choice we have, but join their ranks." A shabby wagon crept across the village. The hound barked. The branches wrought with leafage Were shaking through the morning's breezy cold. In April, lust for life was filled with yearning. And once again, he heard it — Anna's singing. And gasped through passion:                         "Anna! Dear Lord!"[20 - Переводы на английский язык Александра Вейцмана] Старый Дон Жуан Убогая комната в трактире. Дон Жуан         Чума! Холера!         Треск, гитара-мандолина!         Каталина! Каталина (Входит.)         Что вам, кабальеро? Дон Жуан         Не знает — что мне!         Подойди, чума, холера!         Раз на дню о хвором вспомни,         Погляди, как он страдает!         Дай мне руку! Каталина         Ну вас, старый кабальеро. (Каталина убегает) Дон Жуан         Постой!.. Сбежала,         Внучка Евы, род злодейский,         Чтобы юного нахала         Ублажать в углу лакейской!         Где мой блеск, где бал насущный         Ежедневных наслаждений!         А теперь девчонки скучной         Домогаюсь, бедный гений.         Зеркало! Ну что за рожа!         Кудрей словно кот наплакал.         Нет зубов. Обвисла кожа. (Зеркало роняет на пол.)         Вовремя сойти со сцены         Не желаем, не умеем.         Все Венеры и Елены         Изменяют нам с лакеем.         Видимость важнее сути,         Ибо нет другой приманки         Для великосветской суки         И для нищей оборванки.         Старость хуже, чем увечье.         Довело меня до точки         Страшное противоречье         Существа и оболочки…         Жить на этом свете стоит         Только в молодости. Даже         Если беден, глуп, нестоек,         Старость — ничего нет гаже!         Господи! Убей сначала         Наши страсти, наши жажды!         Неужели смерти мало,         Что ты нас караешь дважды?         Юный дух! Страстей порывы!         Ненасытные желанья!         Почему еще вы живы         На пороге умиранья?..         Неужели так, без спора,         Кончилась моя карьера?..         Каталина! Каталина! (Входит Череп Командора.) Череп         Здравствуй, кабальеро!         Сорок лет в песке и прахе         Я валялся в бездорожье… Дон Жуан (отпрянув в страхе).         Матерь божья! Матерь божья!         Кто ты? Череп         Помнишь Анну? Дон Жуан         Какая Анна?         Ах, не та ли из Толедо?         Ах, не та ли из Гренады?         Или та, что постоянно         Распевала серенады?         Помню, как мы с ней певали         В эти дивные недели!         Как она теперь? Жива ли?         Ах, о чем я, в самом деле!..         Что-то там с ее супругом         Приключилось ненароком.         Не о том ли ты с намеком?         Череп, я к твоим услугам. Череп         Я не за расплатой.         Судит пусть тебя предвечный.         Расплатился ты утратой         Юности своей беспечной.         Старый череп Командора,         Я пришел злорадства ради,         Ибо скоро, очень скоро,         Ляжем мы в одной ограде;         Ибо скоро, очень скоро,         Ляжем рано средь тумана —         Старый череп Командора,         Старый череп Дон Жуана. Дон Жуан (смеясь).         Всего лишь!         Мстишь за старую интрижку?         Или впрямь ты мне мирволишь?         Иль пугаешь, как мальчишку?         Мне не страшно. На дуэли         Мог я сгинуть для забавы.         А теперь скрипят, как двери,         Старые мои суставы… Череп         Смерть принять — не шлюху         Обнимать. А ты, презренный,         Ничего не отдал духу,         Все ты отдал жизни тленной. Дон Жуан         Я жизни тленной         Отдал все. И сей блаженный         Сон мне будет легче пуху.         Ни о чем жалеть не стоит,         Ни о чем не стоит помнить… Череп         Крот могилу роет…         Собирайся. Скоро полночь. Дон Жуан         Я все растратил,         Что дано мне было богом.         А теперь пойдем, приятель,         Ляжем в логове убогом.         И не будем медлить боле!..         Но скажи мне, Череп, что там —         За углом, за поворотом,         Там — за гранью?.. Череп         Что там?         Тьма без времени и воли… Old Don Juan (Shabby room in the inn). Don Juan:         Curse! Endless drumming!         Dreadful nights of nothing in a         Wretched dwelling! Catalina! Catalina (enters):         Coming! Don Juan:         At last! Your gentle         Gaze falls on the truly loving!         Draw some closer to the candle.         Let my suffering have merit!         Hold my hand and… Catalina:         Quit it! How unbecoming         Of your age. (Proceeds to exit) Don Juan:         She flees my torment!         Eve incarne, wicked gender!         Rather choosing youthful servant,         Gladly ready to befriend her.         Evenings spent with boring infants,         Leaving passion unrequited!         What's the body's purpose if its         Freshness has forever withered?         Mirror, hide this disappointment!         Wrinkled skin, teeth's rare count!         Hair no longer fragrant!         (Drops the mirror to the ground).         Stubbornness to leave arena         Battles our feeble conscience.         Every Helen, every Venus         Leave us for seductive servants.         No substance can be soothing,         Only youth enraptured matters         For a whore of highest schooling,         Or a slut, derived from masses.         Aging — what an inhibition!         I have been reduced to torpor         By the rotten contradiction         Of the content and its cover…         Joys of living should be youthful         Even if you in the process         Are unkind, uncouth, untruthful.         Aging — that's the worst of tortures!         Vengeful Lord, in your destruction         Don't punish twice but rather         Crush the longing for seduction,         Take away the drives for pleasure!         Lusty serenades! Erotic         Urges by the moonlight dancing!         Why have you become despotic         On the verge of slow passing?         Thus, my ties with wicked gender         Mark an end. Thus ends an era!         Catalina! Catalina! (Enters Skull of the Commander) Skull:         Well, greetings, Caballero!         Decades lost, without water,         Light and heat — just sand and ashes. Don Juan: (retreats in horror).         Holy Mary! Goodness gracious!         Name yourself! Skull:         Think of Anna… Don Juan:         Which one of Annas?         Of Toledo? Of Grenada?         Or perhaps the one who echoes         To this day the song of ardor?         Weeks of mirth, indeed, they happened.         I remember us! Together!         Well, and how is she at present —         Or… I should not raise the matter.         Am I right that once her spouse         Fell a victim to misfortune?         Skull, is that what you are broaching?         I am fully at your service. Skull:         Let Higher Institution         Guilt to vile creatures render.         You have faced the retribution         Through demise of youthful splendor.         I, Old Skull of the Commander,         Came to gloat, for from this moment         We shall lie together under         Same graveyard, forever dormant.         We shall lie together under         Same graveyard, same gravely features.         I, Old Skull of the Commander,         You, Old Skull of Vile Creature. Don Juan: (with laughter):         Rather?         Vengeful for an old affair?         Either you adore to pamper?         Or intend to truly scare?         Scare not! I've known reason         With demise at close distance.         While today age yearns to weaken         Fleeting grasp on my existence. Skull:         The touch of death — contrast it         to pursuits of whore's embraces.         Your life passed, devoid of spirit.         Filled instead with earthly pleasures. Don Juan:         In earthy pleasures         Passed my life, and mighty precious         Shall become a sleeping blanket.         What remorse cannot encounter,         An oblivion surrounds. Skull:         It's time. The midnight's thunder.         Moles and worms are making rounds. Don Juan:         Divinely given,         Flesh and charm have been exhausted.         Lead the way, o morbid villain,         Have your foe remotely hosted,         Serving justice to your mission.         But do tell me, Skull, what cometh         At that juncture, beyond numbness,         Beyond silence. Skull:         What cometh?         Darkness, sealed from will and vision…[21 - Переводы на английский язык Александра Вейцмана] Из ранней поэмы[22 - (Публикация Александра Давыдова)] Наследие Давид САМОЙЛОВ (1920–1990) 1 июня 2010 года ему исполнилось бы 90 лет ИЗ РАННЕЙ ПОЭМЫ В послевоенные годы Самойлов в своем творчестве упорно тяготел к крупным поэтическим формам. Несколько поэм он так и не завершил, оборвав на полуслове. Но даже и три законченные автор вряд ли счел удачными, поскольку так и не опубликовал, хотя «Шаги Командорова» включил в начальный вариант своего избранного «Равноденствие». Однако опыт «несостоявшихся» поэм был наверняка автору полезен — некоторые их интонации и мотивы потом отозвались в его зрелых сочинениях. Ранние поэмы Самойлова, завершенные и лишь начатые, вошли в сборник «Поэмы», выпущенный издательством «Время» (2005). Однако не все: была у Самойлова попытка создать поистине монументальное произведение, даже не поэму, а, скорее, роман в стихах. В архиве Самойлова сохранилось несколько поэтических отрывков под общим заголовком «Из поэмы». Вот первый из них. Александр ДАВЫДОВ Вступление Россия! Кто ее опишет Бесспорной правотой дыша! Непостоянством всех излишеств Отмечена ее душа. Всегда опричнина, крамола, Горят в скитах еретики. И свято верят богомолы. И косы точат мужики. Всегда кому-то руки рубят. Кому-то кандалы куют. И страстно любят. И не любят. Кому-то воли не дают. Всегда в мучительных вопросах, Всегда — широкие ветра. Царя-Ивана острый посох Или шпицрутены Петра. Секи, расстреливай у стенки, Кнутом на псарне запори! — Она поверит песням Стеньки, Емельку возведет в цари. Ей, своевольной и упрямой, Прошедшей степи и леса, Строителям бессмертных храмов Дано выкалывать глаза. Ей вечно меры не хватает, Ей вечно хлеба не дают. — Ее за шиворот хватают И носом в истину суют. Как ни приманивают лаской, Как ни грозны временщики, А все бунтуют на Сенатской Лейб-гвардии бунтовщики. ……………………..……… Когда широкими мазками Россию кисть соединит, Направо ляжет степь донская, Налево — северный гранит. Косые мускулы Урала, Протянутого, как рука, Из стран тайги в страну Арала, В безводный край солончака. Там, как закат меняя краски, Слепя лазурью и сурьмой, Гудит пульсирующий Каспий, Как сердце Азии самой. А там — из глухомани хвойной Летит в страну степных отар Река, венчающая войны — Рубеж германцев и татар… Лети, как конь с косящим оком, От смутных берегов Невы, От голубых туманов Блока До лермонтовской синевы! В Москву, где связкой сухожилий Сплелись железные пути. В их туго скрученной пружине Порыв таится взаперти. Но вдруг курок рванет шептало, В гремучий капсюль бьет боек. И снова пуля засвистала. И слава по степу поет. А пуля точно в сердце метит, Всегда бесспорна и права: Пускай Бандера ей ответит И возмущенная Литва! Идут года. Ревут буруны. Гудки съедают тишину. Забыты войны за Коммуну, Настали войны за страну. Проходят дни. Уходят сутки. Опять предчувствие грозы. Мы повторяем предрассудки, Чтоб вновь приняться за азы. Замедли бег! Спустись пониже! На полустанок забреди. Перелистай страницы книжек. Свою тоску разбереди. Страна едва встает из тифа. В нетвердой памяти — провал. На полустанках тихо, тихо. Там спят заборы наповал, Перронов свайные постройки. И слышно, как прикрыв глаза — Эпоха на больничной койке Листает рукопись. Назад? — О нет! Лети с косящим оком, Как конь среди степной травы, От голубых туманов Блока До лермонтовской синевы. Сквозь все болезни и мороки, В переплетенье всех путей… Ревут буруны. Спят пророки. Слепит песчаная метель; И нас трясет в чаду болезней, Не размыкая тяжких век, Век Девятнадцатый, железный, И нынешний — атумный век. Апрель 1946 Вступление и публикация Александра ДАВЫДОВА Шаги Командорова         1         Простой городишко русский,         Уютный, как голубок.         Над речкой, немного грустной,         Деревьев весенний клубок.         На улице главной, мощеной —         Райком, райсовет, финотдел.         Купол, когда-то злащенный,         От времени поседел.         А на небольшом расстоянье —         Кирпичная полоса,         Железных рельсов слиянье,         Высокие корпуса.         Стеклянные соты завода.         Забор. И труба. А за ней —         Неяркие краски восхода         Пугливее, тоньше, нежней.         2         Федор Ильич Леонов         В городе этом живет         В должности почтальона         Сорок четвертый год.         В зимний, осенний, летний         Или весенний сезон         Носит письма, и сплетни,         И телеграммы он.         Ходит, судит да рядит,         Впрочем, не любит зря:         Так, интересу ради,         Собственно говоря.         Стукнет в окошко рано         И подмигнет глазком:         — Почта, Анна Иванна!         Почерк мне незнаком…         3         Простой городишко русский         Раскинулся за окном.         Анне ужасно грустно,         Думается об одном.         Как никогда, ей дорог         Облик его и вид:         Старший сержант Командоров,         Тот, что уже убит.         Пишут ей, что начальство         Помнит его труды,         Но он погиб, не дождался         Ордена Красной Звезды.         Пишут от имени роты,         Что мстят за него огнем.         И посылают фото,         Найденное при нем…         Пепельный локон мнется,         Лоб кулаками сжат.         Больше к ней не вернется         Гвардии старший сержант.         4         Весна запевает в канавах —         Ветреная весна.         От оттепелей слюнявых         Речка стала тесна.         Ветер сластит, как солод,         Пахнут березы легко,         Выставленные на холод,         Белые, как молоко.         С треском взрывает почки         Острый зеленый лист…         Тихо идет на почту         Федор Ильич, моралист.         Ветки полны, как вены,         Тополь кипит прямой…         Анна с утренней смены         Тихо идет домой.         — Что ж это вы, отшельница!         Можно ли в ваши года!         Стерпится-перемелется,         Помер, так навсегда…         (Белые, вешние бури         Властно шатают райцентр.)         — Вечером в дом-культуре         Будет большой концерт!..         (Ласточки смелый росчерк.         Воздух — подобье сна!)         Весна запевает в рощах,         Ветреная весна.         5         Маленький русский город         В лужах луну дробит.         Старший сержант Командоров         Вражьей пулей убит.         Волосы оправляя,         Светом поражена,         В клуб под раскат рояля         Входит его жена.         — Анечка! Аня! Анюта!         Анна Иванна! А… —         Господи! На минуту         Кружится голова.         Нежно глаза прищурив,         В свете хрустальных огней         Сам Спиридон Сабуров         Смело подходит к ней,         Вздергивает плечами,         Просит: “Позвольте вас…”         Оркестр играет печальный         Кавалерийский вальс.         6         Медленный, старый, уездный…         В неком армейском полку         Один капельмейстер безвестный         Так выражал тоску.         “Месяц глядит из-за тучек         В синь — в ночь.         Он был молодой подпоручик.         Она — генеральская дочь.         Сон ему нежный приснился         В синь — в ночь.         Он скромно в любви объяснился,         Она прогнала его прочь”.         Кружатся медленно, плавно,         Динь-дон.         — Я вас увидел недавно, —         Ей говорит Спиридон.         7         Разные сны нам снятся,         Сердце свивают в жгут.         Сны не умеют стесняться —         Мучат, целуют, жгут…        …Снег на полях белеет,         Реки покрыты льдом…         А перед ней на коленях         Бледный стоит Спиридон.        …Страсть в глубине зеленых,         Неотвратимых глаз…         — Федор Ильич Леонов         Может увидеть нас.         Но соблазнитель суровый         Губы в усмешке кривит:         — Этот работник почтовый         Только что мной убит!..         Ах, просыпается Анна,         Дивного страха полна.         В небе светло и стеклянно,         Полная светит луна.         8         Желтых, багровых, бурых         Листьев летит листопад.         Сам Спиридон Сабуров         Влюблен с головы до пят.         Любит с тоской, навечно,         Как в восемнадцать лет.         Хочет, чтоб в тот же вечер         Был для него ответ.         Федор Ильич лениво         В старой бредет дохе.         — Что ж! Одного схоронила,         Нужен другой. Хе-хе!         — Что же вы, Спиридоша,         Прямо как женихи?         В новом пальто, в галошах…         Есть табачок? Хи-хи!..         9         Ждать. Сомневаться. Пытка.         Сердцу нехорошо.         Кто-то идет. Калитка.         Скрипнула. И вошел.         Не рассуждая. Грубо.         Медленно, по-мужски.         Губы впиваются в губы,         Бледные от тоски.         10         Мутно окно за шторой.         Холодно. Нет дождя.         Остановился скорый.         И улетел, гудя.         Холодно. Тихо. Далеко.         Отблеск созвездий потух.         Ветром пахнуло с востока.         Трижды кричит петух.         За сквозняками заборов         Вдаль пролетел мотор…        …Старший сержант Командоров         Медленно входит во двор.         Анне усталой снится         Нетерпеливый звук —         Каменная десница:         Тук. Тук. Тук.         — Кто там?.. — спросила, бледнея.         Руки у бедной дрожат.         Видит — стоит перед нею         Гвардии старший сержант. 1950[23 - Публикация Галины Медведевой] ПРОЗА Из прозаических тетрадей Если бы я мог из ста поэтов Взять по одному стихотворенью (Большего от нас не остается), Вышел бы пронзительный поэт. <…> Ах, какой бы стал поэт прекрасный С лирой тихою и громогласной! Был бы он такой, какого нет. <…> Но, конечно, замысел нелеп.     Д. Самойлов, «Exegi» Подготовка к печати, публикация, примечания, вступительная заметка Г. Медведевой Книга прозы Давида Самойлова «Памятные записки»[24 - Давид Самойлов. Памятные записки. М., «Международные отношения», 1995.] составлена в основном из глав, подготовленных к печати им самим. Остались различные планы, заметки, начатые и незавершенные темы, свидетельствующие о намерении автора продолжать и развивать повествование, буде это окажется возможным. Отдельные наброски, посвященные исключительно поэтам, мне показалось интересным свести воедино и предложить вниманию читателя, для которого станет очевидным, что некоторые персонажи, как то: Сельвинский, Слуцкий, Наровчатов, Мартынов, Бродский — уже фигурировали в печатном варианте текста. При неизбежном повторении отдельных деталей (описание внешности Наровчатова, манеры Сельвинского читать стихи, мартыновских фобий и т. д.) это все-таки иной ракурс взгляда — более личный, более пристрастный, а может быть, и не стремящийся к объективности, к общепринятому среднеарифметическому результату. Не первый раз рассматривает Самойлов и общую картину нашей поэзии в ее членении на поколения, но в приводимой записи с иными нюансами, чем прежде, с большим и довольно строгим интересом к будущему, к перспективам и надеждам на них, хотя весьма и весьма индивидуально. Все публикуемое относится к 70-м годам теперь уже прошлого ХХ века. О поколениях советской поэзии Странная у нас периодизация поэзии. Не по возрастам, а по территориальной принадлежности. К первому поколению советских поэтов причисляют тех, кто жил или, на худой конец, умер (как Цветаева) на территории Советского Союза. Можно ли считать первым поколением советских поэтов Блока, Брюсова, Пастернака, Ахматову, Цветаеву, Мандельштама, Есенина, Хлебникова, даже Маяковского — гениев, родившихся в конце прошлого века и уже вступивших на стезю поэзии до 17-го года? Они формировались иным временем и по-своему проживали наши времена, с трудом их выдерживая, не умея сдержаться и погибая от нашего времени, как Есенин, Маяковский, Цветаева, Мандельштам. Твердые гении, впрочем, дожили до старости — Ахматова, Пастернак. Доказав, что не счастье прочно, а характер. Счастливый Пастернак и несчастливая Ахматова, нетрадиционный Пастернак и традиционная Ахматова; Пастернак приемлющий и Ахматова неприемлющая; Пастернак сперва нетвердый, а потом твердый, Ахматова сперва твердая, а потом нетвердая перед славой; Пастернак, вкусивший сперва, Ахматова, вкусившая потом; Пастернак первых иллюзий, Ахматова последних; Пастернак счастливый сперва, Ахматова — потом; Пастернак страдающий, Ахматова сострадающая; Пастернак неконтактный, Ахматова общительная — это два характера, принадлежавших не территории, а времени, скорей не нашему, а предыдущему. Наше время долго рожало свою поэзию. Первое поколение — это Тихонов, Сельвинский, Кирсанов, Заболоцкий; второе — Твардовский, Павел Васильев, Б. Корнилов, Тарковский, Мартынов, Липкин, Петровых, Симонов — и все алигер. И конечно, Смеляков. Поколение несчастное, полуубитое поколение. Третье — наше. Неполучившееся военное поколение. Луконин, Наровчатов, Слуцкий. Убитые на войне: Кульчицкий, Коган, Майоров. Особо — Глазков. Сюда же — Гудзенко, Межиров, Окуджава, Винокуров, Коржавин. Четвертое — Евтушенко, Ахмадулина, Корнилов, Мориц, Вознесенский и иже с ним. Особо — Бродский. Самый большой поэт четвертого поколения. И так же отрицающий поколение, как Глазков свое поколение и как, может (подумать!), Тарковский-Петровых — свое. Пятое приходит еще дольше и мучительней. Пока это только Ефремов[25 - Ефремов Георгий Исаакович (род. в 1952 г.) — поэт, переводчик с литовского.]. Есть еще полупоколение, которое следа не оставит: Куняев, Шкляревский и им подобные. Наш учитель Начал писать стихи, когда все было можно, и от того, что «не можно», умел отказываться всю жизнь, потому что «не можно» не хотел и боялся. На том и загубил себя. Самый бездуховный поэт России, самый большой из бездуховных — наш учитель Илья Сельвинский. Не знаю, у кого бы нам еще учиться. Кто бы взялся нас учить тогда, в довоенную пору, когда Ахматова пребывала в долгом изгнании, когда Пастернак в трагическом благополучии выкапывал метафоры в огороде переделкинской дачи, пугаясь растекающихся по поэзии учеников, предвидя самовитый доплеск своей интонации куда угодно — хоть до подлости, — и посему ответственность с себя снимал. Плевал он в уникальности своей — что будет дальше с поэзией российской. Кто еще? Антокольский Павел Григорьевич? На «Павлик» выпивавший с учеником. Уже тогда, в довоенную пору, он был милый смешной дуралей. Багрицкий умер. Заболоцкого не было. Тихонов пребывал бог знает где. Луговской в учениках не нуждался — тогда молод был и смел, только сейчас понятно — бровастый красавец — на кой ему ученики — и слава богу — чему он мог научить, когда и сам мало что умел. Луговской — враль, герой, а по правде — трус. Слава богу — учитель был тот, кто единственно хотел и мог быть учителем, — Илья Сельвинский. Счастье нам выпало, что он был учителем. И сам нас избрал. Каков бы ни был Сельвинский, он учитель наш. И хотел бы, чтобы ученики, превзошедшие нас, той же вечной любовью — а в поэзии нет любви невечной — отплатили нам, как мы — редкие уже, один-два, — вспомнили нас и простили. Недавно прочитал том стихов Сельвинского в «Большой серии»[26 - Илья Сельвинский. Избранные произведения. Библиотека поэта. Л., «Советский писатель», 1972.]. Читал порой с волнением, вспоминал давнее впечатление от нравившихся строк, потом с раздражением, когда натыкался на переделки и подчистки. Том большой и Сельвинского представляет. Он сам подчищал и подправлял свой портрет. Таким он хотел предстать перед потомством. Замах у него был достаточный для гения. Ума хватало для таланта. Таланта хватало для хлестких строк, для запоминающихся метафор, для необычных рифм и ритмических перебоев. Не хватало — для «распева», для вольного чувства. И, ощущая это чутьем таланта, он имитировал в поэзии страсть, и музыку, и задыхание. Для страсти вздыбливал стих, а распев имитировал «эст»-ами, тире, «гайдаларами», «таратинами», наконец, чудесным подчиненным голосом — баритон, бас, фагот. Поэзия его — манифест для фагота и барабана. Читал стихи он блистательно. Откуда-то изнутри, расширяя грудь, шел басовый мягкий звук, прохождение которого было видно, как прохождение кролика во чреве удава. Это зрелище или слухалище завораживало. «Белый песец» переставал быть мадригалом и слышался гениальным стихотворением. Он нравился нам, великий имитатор. Ибо в ту пору, когда всю литературу выжимало в имитацию литературы, он один имитировал с удовольствием, с артистизмом, без натуги — имитировал лирику, эпос, трагедию, философию. Придумывал себя-гения, себя-школу, направление искусства. И мы, им обласканные и обольщенные, мастерством его увлеченные, с почтением, если не с восторгом, приближались к его муляжам, наивно поражаясь их сходству с подлинными предметами поэзии. Было у него чему поучиться! …Поэты нередко про себя выдумывают, изображают позу, но беззащитно себя раскрывают; если вдуматься, вчувствоваться в стих, в нем всегда ощутишь подлинное душевное устройство и порой посмеешься или поплачешь, обнаружив беспомощный механизм горькой или утешительной выдумки. У Сельвинского — иное. Он выдуман весь, от точки до точки. От характера до биографии, от чувств до мыслей, от любви до ненависти, от друзей до врагов. И в какую-то пору выдумка эта соответствовала духу времени, жаждавшего воплотиться в формы «монументальной пропаганды», когда Охотный ряд разлиновывали гигантскими фигурами пролетариев и красноармейцев со знаками новой символики. Но для монументального искусства нужен подходящий материал. Иначе оно быстро линяет. Слинял и Сельвинский. Давно стал крошиться его искусственный мрамор. Сельвинского, до того как однажды осенью 38-го года решились мы — Коган, Наровчатов и я — явиться к нему, видел я уж не помню где. Лет ему было сорок. Седина еще не пробивалась в шатенисто-волнистых волосах украинского еврея (нацию свою он тогда именовал — крымчак). Очки в толстой оправе. Прищуренные глаза. Одет в спортивный костюм, в бриджи, бывшие тогда признаком технократизма. Широкоплечий, крепкий, уверенный в себе человек, рано познавший славу. Непобедимый стан Этот человек, может быть, и вовсе недостоин воспоминания, не то что целой главы, хотя бы и самой маленькой. Все же я посвящу ему несколько страниц — не потому, что он сыграл какую-то роль в нашей литературе, а скорее потому, что повлиял известным образом на формирование моего взгляда — каким должен быть писатель. Точнее сказать, он был для меня ранним образцом того, каким писатель быть не должен. За эту отрицательную науку я бы должен был испытывать к нему нечто вроде извращенного чувства благодарности, если бы нас не связывало более стойкое чувство взаимной неприязни. В 1936 году, когда я познакомился с Александром Безыменским, ему было всего лишь под сорок. Между тем он был уже знаменитый поэт, и его стихи изучались в школьных программах. По тогдашнему развитию некоторые куски из «Трагедийной ночи» казались мне эффектно написанными. А. И. Безыменский был дородный мужчина, круглоголовый, с плешью, обросшей по бокам торчащими волосами, с глазами навыкате, с небольшими усами щеточкой. Он страдал каким-то родом нервного тика, от которого хмыкал носом, словно втягивал соплю, и слегка вскидывал голову. Все это мало напоминало портрет надсоновского юноши, изображавший совсем молодого поэта и висевший против стола в кабинете Безыменского. Плохо сочетался с фигурой знаменитого поэта его высокий голос, какой-то писклявый и сорванный, особенно когда он, подвывая, читал стихи. Поскольку мне поначалу не с кем было сравнивать, я воспринял внешность поэта и даже его смешные стороны как нечто должное и даже как законный удар реальной действительности по романтическому представлению об облике поэта. Перед теми, с кем он не хотел всерьез разговаривать — а я не знаю, мог ли он что-нибудь сказать всерьез, кроме «чего изволите?», — он все время припевал и приплясывал, произносил какие-то непонятные словечки и темные шуточки. Кажется, играл рубаху-парня и отчаянного весельчака. Рядом с поэтом, а может быть, и над ним возвышалась фигура его жены — Рахили Захаровны, женщины малого роста и субтильного сложения, некрасивой, старообразной, с какой-то хронической коростой на губах, с острым и злобным взглядом. О Твардовском Как ни странно, Твардовский великий поэт только потому, что написал «Теркина». Удивительно, что сам он долго не понимал смысла «Теркина», а может, до конца и не понял. Твардовский написал последнюю русскую былину. Изобразил последнего крестьянского богатыря и тем самым приобщился к последнему акту великой крестьянской трагедии, так мощно завершившейся последней войной. История нашла потрясающий финал для трагедий многих веков — трагедия, которая могла бы угаснуть в оптовых комплексах Новых Черемушек, чеховским угасанием питая литературу, [которая] до сих пор не осознала размаха и значения произошедшей неминуемой трагедии. «Новый мир», т. е. его проза, осознанно или неосознанно был для Твардовского продолжением «Теркина», его темы. Поэтическая эпопея доживалась прозой. В этом смысл существования «Нового мира», гораздо более великий смысл, чем либеральная публицистика и эстетика этого журнала. «Новый мир» дописывал «Теркина», может быть, более остро, но никогда так обобщенно, нутряно и всенародно. Леонид Мартынов Пастернак и Ахматова принадлежали веку. Они уже не зависели от времени. Они были. Большинству поэтов отпущен краткий срок цветения. Это не значит, что они до этого срока писали хуже или после угасли. Их стихи принадлежат определенному времени, выжидают его, готовятся к нему и уходят вместе с ним. Есть поэты, которым так и не удается дождаться своего часа. Другие живут этот час и редко его переживают, ибо слишком много сил надо иметь, чтобы выразить летучие идеи быстро сменяющихся времен, надо суметь сконцентрировать эти силы, выложиться целиком. И достойно уйти обратно в поэзию с поверхности славы, признания, шума. Кое-кому удается выразить нечто нужное человечеству в данный час. Мало кому удается достойно уйти. Жить и писать по-прежнему. После 1954 года наиболее подготовленными к «оттепели» оказались три поэта — Мартынов, Слуцкий и Заболоцкий. Мартыновские поэмы мне нравились еще до войны. О нем мы знали мало. Необычная интонация, которую теперь он так неудачно пародирует, привлекала к нему многих молодых поэтов и любителей стиха. Он легко был отличим от прочих. Он был раскован и странноват. В нем не было категоричности и злобы, от которой устала поэзия. В нем был подлинный талант, еще не убитый манией преследования. Мы познакомились у Слуцкого. Мне он был любопытен. Я его не заинтересовал. Сердечной близости у нас не возникло. Было множество споров, вызванных скорее взаимным раздражением, чем потребностью найти истину. Сперва мы встречались у Слуцкого, потом в доме Гидашей[27 - Гидаш Антал (1899–1980) — венгерский поэт и прозаик.]. В Агнессу[28 - Кун Агнесса (1915–1990) — переводчица, редактор, жена Гидаша.] он, кажется, был влюблен. Дважды были с ним в Венгрии. В начале своей славы он жил с женой и старенькой тещей в ветхом деревянном доме на одной из Сокольнических улиц. В крошечных комнатенках полно было книг. Книги он читал разные, больше о науке. Собирал камни. Его пристрастие к науке было типичным увлечением дилетанта. Как человек со сдвинутой психикой, он легко усваивал идеи о непосредственной связи явлений космических с человеческим существованием. Это не образует в нем пантеистической успокоенности, а, наоборот, тревогу о своей повседневной зависимости от состояния солнца, ветров, дождей, воздуха. В газетах он читает о погоде. Не любит, когда в его присутствии зажигают спички. Ест мало, больше овощное. Боится заразы. И чего только не боится этот поэт! Больше всего он боится смерти, небытия. Его жажда славы, наивная и плохо скрываемая, — тоже один из вариантов боязни небытия. Он тщится запечатлеть свое существование в этом мире. Он завистлив к славе и отличиям. О поэзии Слуцкого Традиция поэзии Слуцкого — от плаката 20-х годов плюс локальный образ конструктивизма. Нарочито укрупненные, броские пропорции стиха, мысль, данная крупным планом, угловато, четко и подтвержденная резкой «локальной» деталью. Нарочито резкий, грубоватый язык, ломкие ритмы — вот внешняя характеристика его поэзии. Внешнее хорошо выражает внутреннее. Виднее всего это на военных стихах. Война показана Слуцким в формах плаката. «Я» там — не «лирический герой», не эпический наблюдатель, «я» — условное, плакатное, грубо очерченный контур, в который замыкается всегда ясная идея стихотворения. Ораторская интонация стиха почти всегда подтверждена ясным намерением автора и почти всегда спасена в поэзии «деталью», обнаруживающей очевидца, придающей достоверность сказанному. Намерение Слуцкого в стихах о войне — объяснить народу его подвиг, растолковать ему, что он совершил нечто великое, и раскрыть трагические обстоятельства, в которых это великое совершается. Намерение прямо противоположное намерению Толстого, пытающегося найти в структуре войны исконные, нетленные черты народного быта и народного характера, которым по существу чужда война, — от капитана Тушина до Платона Каратаева. Слуцкого не интересует истинное самоощущение народа на войне, «истинные», «внутренние» цели народного бытия, неправомерно выражающегося в войне. От войны он берет лишь детали, достоверную внешность, придавая ей свое возвышенное, ораторское. Трезвость Наровчатова Я посвящаю отдельную главу «Памятных записок» Сергею Наровчатову не ради его официального восхождения последних лет. Как личность яркая и незаурядная, он воплотил в себе целый тип нашего времени. Это тип продавших первородство не за чечевичную похлебку. За что же? Вот вопрос. Любопытно, размышляя о судьбе Наровчатова, проследить, как конкретно отлагалась в отдельной личности общая, казалось бы, концепция одного поколения. Как концепция эта прикладывалась хотя бы к нравственной натуре Слуцкого и безразличной к нравственному моменту натуре Наровчатова. Наровчатов тоже выходец из посредственного класса. Его дворянское происхождение — миф. Его восхождение есть тоже восхождение из посредственного состояния, из единственного сохранившего плавучесть в наши дни в нашем обществе. Восходящий класс нуждается в исторических воспоминаниях и потому пририсовывает мифические ветки к русской дворянской генеалогии. Нравственные же начала, столь мощные в русской дворянско-интеллигентской культуре от Пушкина до Пастернака, начала, развитые до болезненности, до терзательства и самоистязания, — начала, ставшие в глазах всего мира признаками русского духа, — эти начала не произрастают на пририсованных генеалогических ветвях. Напротив, как бы рождается новый современный тип русского цивилизованного человека, тип прозаический и лишенный мук совести. Тип уже не русский, а византийский. Человеческая молекула движется среди других людских молекул не беспорядочным Броуновым движением. Ломаным путем она все же продвигается в одном направлении, к цели, запрограммированной в социальном составе миропонимания. Это не вульгарная социология, которая не учитывает крутые повороты, волевые импульсы, источаемые талантом и совестью, заставляющие менять направление, обусловленное косностью или свежестью социальных идей. И все же я, честно говоря, ближе к вульгарной социологии, чем к сентиментальному индетерминизму. В жизни Наровчатова ярко прочертилась линия его социальной судьбы — избранной как бы в полном уме и здравии и вместе неотвратимой, как рок, оправдываемой всей силой ума и богатством эрудиции; принимаемой всем бессилием таланта и изъянами совести. Конечно, все это легко разглядеть сегодня в Наровчатове, произносящем речи, интересные только с точки зрения социальной психологии. 19-летний Сергей Наровчатов, студент второго курса ИФЛИ, казался ярко одаренным и был необычайно красив. Одаренность в этом возрасте всегда — лишь обещание. Обещание подтверждалось поэтической красотой Сергея, его уверенно-ленивой походкой, чуть вразвалку, магаданскими унтами и мохнатой зимней шапкой, очертаниями юношеской шеи, распахнутым воротом, синевой глаз, любознательностью, жадностью к чтению, неутомимостью в серьезном споре. Он отрешался тогда от постоянного осознания своей красоты, целиком погружаясь в стихию мысли. И дымил папиросами — одна за одной, — неаккуратно тыча куда попало окурки с изжеванным мундштуком. Стихи его были тогда романтические, скорее всего тихоновского толка. Тихонов — образец и предтеча Наровчатова. Те же социальные признаки — мещанин, метящий во дворянство, преклоняющийся перед идеей власти и вожделеющий власти, променявший истинные ценности на иллюзорные и тем выражающий эфемерность исторического существования «посредственного класса». «Северная повесть» — с долей сентиментальности: Поднялся этой ночью Гагар истошный крик. Не гуси ль провожали Ее на материк!.. Нехоженой дорогой Мы шли совсем одни, Мы шли на портовые Далекие огни. Он читал с придыханием, со своеобразными паузами посреди слова: «Да-лекие огни…», «О-фели-я, ним-фа! Ко-торый раз!». Но это смешно теперь: при этом пришептывал обаятельно. Нужно сказать, что смешноватая сторона романтического шика ощущалась уже тогда. Был холод такой, что даже ром Приходилось рубить топором… И заяц уходит за цепи гор… — писал я в пародии «Охота на зайца». Мы, впрочем, беспощадны были друг к другу и с удовольствием выискивали слабости. Это называлось «качать воду». С Сергеем мы подружились быстро, вскоре объединились в одной поэтической компании. Иногда, сбегая с лекций, забирались к нему, в крошечную комнатенку возле Сретенского бульвара, и трепались полдня об истории и литературе. Знания Наровчатова обширны и основательны. Потом приходила с работы его мама, библиотекарша, Лидия Яковлевна, злая, честолюбивая женщина, вложившая свои пагубные гены в Сергея. Тогда мы расставались. Непростое дело Сергей Наровчатов! Мне тут порой говорят: с кем ты аукался! Мы ведь и с ббольшими пытались аукаться. Повторю: я не судья, ибо суд начинать надо с себя; не обвинитель — ибо себя винить не решусь; не защитник, ибо себе не защитник! Я — свидетель. И пожалуй, свидетель защиты. С Наровчатовым — что ж? Там мелькнула у меня фразочка о нравственном недомыслии в пору финской войны. Да, пожалуй. Но Сергей — человек масштабный, не хуже других нас. И масштаб свой, может быть, тогда понял шкурой, конечно, а не умом. И до смерти. Он себя защищал, но до полной погибели. Рискуя и смерти не боясь. А другие ведь и себя даже защищают лишь до полусмерти. И в полусмерти этой своей, в полужизни не аукнутся и не откликнутся, как сверчки в коробочке. Нет, конечно, надо судить. Но лишь тех, кто кровь пролил. Не свою — чужую. Не в переносном смысле, а в прямом. Да и тут, черт подери, возникают проблемы. Я ведь тоже, может быть, пролил. Защищаясь, но пролил. Ну а те, кто не пролил? Ни чужой, ни своей. Никакой. Да разве они судьи тому же Наровчатову из своей полусмерти, полужизни? О Левитанском Главная тема зрелого Левитанского — верно ли ему отмерено славы за то, что он такой умный, талантливый и всепонимающий. Вот, дескать, жил я правильно — не подличал, не кривил душой, был верен дружбе и добрым принципам, но в этом мире разве это ценится? Нет, недоплачено мне, Левитанскому, славы. Ну и бог с вами… А Левитанский действительно умный, талантливый, много знающий и в высшей степени наделенный юмором, когда дело касается других. Он хорошо видит смешное в других, смешное в чужих стихах. Но полностью теряет юмор, когда касается свербящей темы: нет, недоплачено Левитанскому славы! Насколько выше была бы его поэзия, насколько нужней был бы он читателю, насколько больше имел читателей, а в какой-то момент мог бы стать чуть не первым выразителем интеллигентского состояния — насколько выиграли бы ум и талант Левитанского и приобрели значение его знания, какую прекрасную интонацию юмор добавил бы к лирике, если бы поэт сумел отказаться от излюбленного вопроса — что же это Левитанскому славы недоплачено? Почему? А вот почему… Левитанский все время предъявляет гамбургский счет. Но не себе, а миру. Он пишет как бы о главном — о жизни, о смерти, о любви, о дружбе. Но всегда с одной позиции — был бы я, Левитанский, похуже, все было бы у меня получше — и жизнь, и любовь, и старость. Недоплачено мне, воистину недоплачено мне. О Межирове Страх перед сталинизмом сформировал Межирова. Страх был внушен отцом, интеллигентом из эсеров. Страх породил двоедушие. Фантазия и талант преобразовали страх в мистификаторство, гофманиаду. Природный ум запутался во всем этом. В результате и образовался Межиров — враль и обаятельный подлец. Насколько Межиров удивлял тонкой причудливостью ума, настолько Урин[29 - Урин Виктор Аркадьевич (род. 1924) — поэт.] поражал полным его отсутствием. Он развивался как доказательство тезиса, что поэзия без ума невозможна. И со временем стал дурак опасный. Межирова же я сразу угадал, что он артист, и актер, и враль. И восхищался его умом и вольным талантом. Про себя врал, что найден на помойке. Врал он про себя и про родителей. Дескать, отец был боевой эсер, а мать циркачка. На самом деле это были тихие, интеллигентные люди. Я их знал. В отце сидело убитое честолюбие и страх. Саша унаследовал и то и другое. Страх и тщеславие — два основных подтекста всех его причудливых мистификаций. Позже я понял, что он холоден и убит страхом. У него любовь к грязце. Там, где чудится трупный запах разложения, мелькает тень Межирова. Он актер театра гнилых марионеток. Этой игрой он мстит миру за потомственный страх. «Двуногие женщины для меня пройденный этап», — заявил он, молодой и пьяный, волочась за одноногой и сумасшедшей. Тогда эта фраза казалась смешной. Он пил, но не спился, играл в карты, но не продулся. Однажды в Тбилиси Эм. Фейгин[30 - Фейгин Эммануил Абрамович (1913–1985) — тбилисский знакомый автора, прозаик, переводчик.] ездил отбирать у шулеров межировский проигрыш. «Ты воров любишь, а воровать не пойдешь», — сказал ему один бывший лагерник. О Кузнецове[31 - Кузнецов Юрий Поликарпович (1941–2004) — поэт.] Потребность самолично назначать себе цену — черта не уникальная, в поэзии довольно распространенная у молодых поэтов, обойденных вниманием редакторов, критиков или читателей. Иногда поэт столько сил затрачивает на убеждение себя и других в своей гениальности, что на другое их просто не остается. Лукавый Глазков постоянно обыгрывал завышенную самооценку, переводя ее в иронический способ подачи себя в поэзии: Меня простит моя страна, Господь простит мои грехи. Я лучше всех пилю дрова И лучше всех пишу стихи. Все «слишком» выпирает из поэзии. Спасает от этого самоирония. Нельзя слишком благоговейно относиться к себе. Кузнецов — поэт крайностей и преувеличений. Мысли его не столько оригинальны, сколько выражены с необычайной категоричностью, иногда думается, что Кузнецов хочет не убедить, а эпатировать, поставить в тупик, чуть ли не оскорбить того, кто не приемлет содержание или даже форму его высказываний. К примеру, констатируя неблестящее положение нашей поэзии (мнение вполне ходячее), он не делает вывод о том, что не хватает гения, или о том, что все мы, в том числе и он сам, виноваты в неблестящем положении поэзии, — нет, Кузнецов утверждает, что в поэзии есть только он один. Может ли нравиться художник, чуждый тебе по мыслям? Может, если в нем есть то, что в поэзии выше мыслей, что порой противоречит строю мыслей, — подлинно поэтическое восприятие действительности, высшая мыслительная сущность поэзии. Кузнецов остро переживает исторические трагедии России. Их мрачную тяжесть постоянно несет он на своих плечах. И стихи его часто проникнуты мрачным колоритом. Трагизм русской истории Кузнецов видит в том, что Россия постоянно изнемогает под натиском врагов внешних, а то и внутренних. Образ врага постоянно сопутствует образу России в поэзии Кузнецова. Борьба эта гиперболична, почти космична. Кузнецов не видит трагизма истории в факторах социальных, экономических и политических, т. е. тех, которые создают движение истории и которые вольнбы изменить современное общественное устройство России. Мрачная неподвижность царит в истории Кузнецова. Что ж, возможна и такая точка зрения. Не знаю только, может ли она стать точкой зрения общества, сохранившего историческую память, где наиболее мрачные страницы занимают периоды поиска врага и расправы над ним. Отсутствие чувства вины и ответственности, перекладывание вины на врага создает и некую историческую безответственность. «Мальчики кровавые в глазах». Бродский и его читатели В начале 60-х годов «молодые» были способны выразить потребность общественного самосознания. Но уже тогда не способны были ее удовлетворить. Это оказалось верным не только по отношению к тем, кто боролся за «свободу формы». Не оказалось поэта, способного насытить общество идеями, и на другом фланге поэзии — в поэзии непечатной. Это относится к самой яркой фигуре непечатной молодой поэзии — к Иосифу Бродскому. Автор длинных поэм и больших стихотворений, он напечатал на родине лишь одну строчку, взятую эпиграфом к стихотворению Ахматовой: «О нас напишут наискосок». Тем не менее стихи его хорошо известны в списках большому кругу истовых любителей поэзии. После известного «дела Бродского» в Ленинграде книга его была издана на Западе, а имя стало популярным в среде интеллигенции. Фигура Бродского своеобразна и не лишена колорита. Он несомненно талантливый и необычный поэт. Он отличается от большинства поэтов своего поколения приверженностью к традиционной форме. Но едва ли эта традиционность делает его доступным для большинства читателей. Да и традиционность Бродского кажущаяся. Его недоступность ничего общего не имеет с формальной сложностью Вознесенского, строящего замысловатые ребусы с элементарной разгадкой. Вознесенский обращается к «квалифицированному читателю», к читателю-специалисту. Он требует от читателя опыта и интеллектуального ценза. Бродский ничего не требует от читателя, ибо не обращается к нему. Он неконтактен и непознаваем. Его увлекает в стихе лишь поток ассоциаций, их алогический ход, в котором он ничего не желает прояснить для читателя и, может быть, уяснить для себя. Он не прибегает ни к каким ухищрениям формы, потому что глубоко погружен в смутное содержание поэзии, которую не назовешь философской, потому что в ней нет никаких дефиниций, не назовешь гражданской, потому что в ней нет пафоса и любви к человечеству, не назовешь интимной, потому что в ней нет «Другого», нет ни мольбы, ни обращения, ни любви. Это поэзия своевольного хода ассоциаций. Свобода ассоциаций — единственный вид свободы, на котором настаивает Бродский. В его мире существует лишь одно «я», страдающее, порой негодующее, но не по поводу законов всеобщих, а лишь по поводу несовершенства законов его собственного внутреннего мира. Это страждущее «я» в силу понимания своей исключительности и единственности заносчиво и лишено снисходительности. Оно не предъявляет требований миру, не хочет быть понятым миром, но не желает ничего отдать миру из своей исключительности, из своего самоценного значения. Его поэзия могла бы стать цинической, если бы не подлинное страдание, заключенное в ней, страдание, непостижимое для смертных, но реальное для поэта. Читатель оказывается добрей сверхчеловеческого поэта, ибо откликается на его страдание, на его стон и карканье, оказывается бескорыстней поэта, не желающего снизойти к человеку. Будучи выше читателя по обнаженному устройству своих нервов, по причудливости ума, по сложности мышления, по чуткости, тончайшим ходам своевольного подсознания, Бродский оказывается ниже своего читателя в свойствах сочувствия и сопереживания. Сверхчеловеку нет дела до человека. Человеку есть дело до сверхчеловека. И в этом преимущество человеческое. Изолированность Бродского в литературном процессе кажущаяся. Он является высшим и, бесспорно, выдающимся представителем целого направления поэзии и мысли. Отдельные поэты этого направления известны в замкнутых кружках и потому оказывают лишь косвенное и подспудное влияние на процесс развития поэзии. Но направление мысли так или иначе существует. Так или иначе и Бродский выражает некое состояние, присущее большому слою интеллигенции: недовольство устройством внутреннего мира и социальный эгоцентризм. Такой читатель инстинктивно чтит Бродского, не понимая его в деталях, но разделяя его самочувствие. Этот читатель испытывает социальную неудовлетворенность своим положением. Он не жаждет вступать в реальные отношения с действительностью, ибо видит все ее отрицательные стороны. Но, с другой стороны, он требует признания за добрые намерения, за внутренние ценности, упрятанные в нем. Однако общество предпочитает несовершенные дела самым совершенным намерениям. Любая деятельность, в том числе и художественное творчество, приносит результаты лишь в реальных соотношениях личности с окружающим. Как бы ни был далек Бродский от этой идеи, его судьба доказывает, что творчество неразрывно связано с гражданским поведением, и интерес к Бродскому как к поэту прежде всего связан с его гражданским поведением на суде, где решался вопрос о праве на творчество, об уважении общества к художнику, о независимости его в момент творчества. «Этот мир» действительно чужд Бродскому и его единомышленникам. Бродскому — в самом высоком смысле. Его последователям — в самом примитивном. Недостатки идеи видны лучше всего в ее снижении. Бродскому и его читателям не приходит в голову простая мысль о том, что, отвергая «этот мир», нужно начисто отбросить все его критерии. И тогда откроется «другой мир», не менее реальный, в котором все ценности приобретают реальную стоимость, если они из потенции преобразуются в кинетику. Это мир движущейся, действующей личности, личности взаимодействующей. Для такого мира, может быть, Бродский годится меньше, чем для того, в котором он живет. Подготовка к печати, публикация, примечания, вступительная заметка Г. Медведевой. Из записей 50-х годов Оттепели, ералаши, Разоренные пути…     Д. Самойлов Эти короткие заметки — явно не для печати. Да и кто бы в пору их появления предоставил трибуну поэту, известному лишь в своем дружеском кругу да отдельным элитарным читателям? На II Всесоюзный съезд советских писателей, проходивший с 15-го по 26 декабря 1954 года, Самойлов попадает по гостевому билету, и в его впечатлениях преобладает взгляд заинтересованного, но стороннего наблюдателя. Членом Союза писателей он станет только в 1958 году. Отрешенность от официального литературного процесса не мешает интенсивным размышлениям о том, как и куда должны двигаться литература и общество во время чаемых, назревших, долгожданных перемен после смерти Сталина. Самойлову хочется верить: «Что-то должно произойти, что-то, от чего литература вздохнет, воспрянет». Однако он далек от прекраснодушных упований на то, что содержательный поворот произойдет сам собой, по желанию творцов, стоит им отказаться от государственного задания и углубиться в область художества. Самойлов считает, что за отказ от природно-свойственных искусству функций должна отвечать не власть, к тому принудившая, а сами писатели: «Поэзия должна принять на себя всю меру ответственности за «культ». История нашего общественного развития может лишь объяснить нынешнее состояние поэзии, но вовсе не должна вести к оправданию ее». Продолжая рассуждать в духе действующей «классовой идеологии», Самойлов отказывается от общепринятой риторики оттепельных лет, типа: «Писатель, черпающий свой энтузиазм не из издательской кассы, а из наших великих достижений и великих программ, никогда не станет заглушать проблематику, а будет искать решение любой проблемы нашего сложного и самого интересного времени», как утверждал в своей нашумевшей тогда статье «Об искренности в литературе» Владимир Померанцев.[32 - Цит. по антологии «Оттепель». 1953–1956. Страницы русской советской литературы». Составитель С.И. Чупринин. М.: Московский рабочий, 1989, с. 21.] Отличие самойловских набросков от популярных печатных текстов еще и в том, что он рассматривает самосознание писателя (и гражданина) в свете таких разноуровневых проблем, как: судьба мировой цивилизации, пережившей фашизм; национализм как социальная веха на пути к свободе; возвращение к традиционной, освященной веками морали вместо навязанной диктатом государства и т. д. Некоторые эссе восходят к самостоятельному значению и предваряют в этом жанре эссеистический свод, каким он явился в книге прозы «Памятные записки»[33 - Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995.]. Таковы, на мой взгляд, отрывки о среднем уровне в поэзии и о преодолении одиночества. Они выходят за рамки злобы дня и смотрятся более чем современно. Но наиболее знаменательным представляется все же другой отрывок, где говорится о «новом типе человека» и о том, что «новый тип рождается из нового образа действий». Самойлов, как известно, не был деятелем «оттепели». Его вхождение в литературу относится к концу 50-х — началу 60-х годов (а признание читающей публики и того позже — к началу 70-х). Поневоле приходит на ум: не была ли столь активная мыслительная работа, порой впадающая в чистое теоретизирование, некой внутренней компенсацией за пассивность собственного литературного поведения? Возможно. Прозеванный шанс встречи с читателем на гребне общественной волны (пусть и с малой подъемной силой и не с тем полновесным результатом, какой рисовался в воображении) заставлял заново сосредоточиться на вопросах тактики и стратегии в борьбе за свое место в поэзии: «Ибо сам образ действий, преломляясь в несовершенной личности, может стушевать и исказить ее неустойчивые положительные свойства и проглядеть укрепление отрицательных». В реалистической плоскости (то есть совсем в другой модальности, чем публикуемые нынче записи) суммарная оценка литературных достижений «оттепели» (и политической ее подоплеки) не только далека от радужной, а прямо-таки разгромна. Я говорю о письме Борису Слуцкому в главе, ему посвященной, «Друг и соперник»: «Поэт имеет право на творческое своеобразие в той же мере, в какой, после отмены ведомственного мундира, чиновник имеет право на костюм любого покроя (не слишком экстравагантный, впрочем). Поэт имеет право на человеческие чувства, поскольку новому сантиментальному чиновнику вменяется в обязанность их иметь. Поэт имеет право размахивать кулаками после драки, поскольку драка закончилась в пользу нового чиновника. Вот покуда и все. Таковы объективные условия «ренессанса». <…> В литературе создана обстановка, благоприятная для создания нового камуфлированного сантиментального мифа».[34 - Давид Самойлов. Памятные записки, с. 172.] Письмо, между прочим, датировано 1956 годом. В то же время (или чуть позже) Самойлов делает те записи для себя, о которых идет речь. Можно было бы упрекнуть автора в противоречивости суждений, если бы двуликим Янусом не была сама «оттепель» с ее раскачкой и спадом, со встречными ветрами сомнений и надежд. Что касается поэзии, предмета, автору наиболее близкого, то Самойлов так формулирует свое отношение к стихам текущего момента: «По сути же, она еще поэзия предыдущего периода, периода духовного плена, ибо самое существенное, что в ней есть, — это робкая попытка сказать правду о том, что уже миновало. Причем эта правда по своей остроте далеко отстоит от той доли правды, которая была высказана «сверху» о нашей политической и общественной жизни предыдущего периода. Большего в литературе не произошло. По-прежнему она плетется в хвосте событий».[35 - Там же, с. 170–171.] Робкие попытки оттепельной прозы и поэзии показать отступления от предписанных стандартов (встречавшиеся в штыки официозной критикой) воспринимались Самойловым без воодушевления. «Средний уровень» его не устраивал: «Основное определение нового типа человека — нравственная личность без изъятий». Конечно, как и в любой формуле, здесь сказывались условия, ее породившие. Психологическая усталость от набора элементов вместо живой, пульсирующей души давала о себе знать. Но внятно звучало и писательское задание — самому себе и той генерации поэтов, с которой Самойлов начинал свою литературную биографию. Галина МЕДВЕДЕВА * * * Съезд писателей окончился. Я был на нескольких заседаниях. В вестибюле Колонного (зала. — Г.М.) — кучки народа. Студенты, молодежь. У дверей офицеры в форме ГБ проверяют билеты и паспорта. Внизу, где гардеробная, книжные прилавки. Впрочем, книгами торгуют только в перерывах, иначе многие покинули бы зал заседаний. И так слишком много народу шляется в кулуарах. Большинство знакомы друг с другом. Это «средний» московский литератор или «молодые». Все жалуются: чертовская скука. Но не уходят. Бродят по коридорам, едят бутерброды, курят, передают очередные анекдоты и сплетни. «Сперва съезд шел гладковато, а теперь шолоховато…»[36 - Имеется в виду речь М. Шолохова с выпадами против К. Симонова и Э. Эренбурга, которую Ф. Гладков назвал «непартийной по духу и … мелкотравчатой».]; «…И весь «Кавалер Золотой звезды»[37 - Роман С. Бабаевского, удостоенный Сталинской премии.]не стоит хвоста «Золотого теленка»; «Его не выбрали на съезд, а Васька слушает, да ест…» (это про Грибачева). Худо ли, хорошо ли, но съезд идет. И это, конечно, большая сенсация. Все ждут. Чего? Что-то должно произойти, что-то, от чего литература вздохнет, воспрянет. Под всеми шуточками и брюзжанием проскальзывает эдакая надежда. Но пока ничего не происходит. В зале нет оживления, но нет и тишины. Бесчисленные ораторы сменяют друг друга, провожаемые жидкими аплодисментами. Стоит легкое жужжание. Когда объявляют интересного оратора, происходит движение, зал наполняется. Слушают с интересом — Михалкова, Овечкина, Федина. Любая острота или критика в адрес руководства Союза (писателей. — Г.М.) находит отклик. Вообще аплодисменты сорвать легко — нужно ругаться. Но выступления забавные или любопытные тонут в официальных речах «националов». Жадное ожидание ничем не вознаграждается. Президиум редко полон. Опершись головой на ладонь, сидит Катаев. Сонно помаргивает Маршак. Он старый и усталый. Симонов водит карандашом по бумаге, может быть, картинки рисует. Лицо у него одутловатое, нездоровое, хотя и не лишенное энергии и ума. При желании его внешность можно считать благородной. Приходит Сурков. Чем больше он стареет, тем больше становится похож на волка из сказки про Красную Шапочку. Седой, в очках и якобы добродушный. Шепчется с Фадеевым. Тот сидит, моложавый, подтянутый, востроносый. Явно недоволен. Порой суживает глаза, лицо становится злым. Нервно поигрывает желваками на скулах. Регулярное пьянство не сказывается на его наружности, в лице видны острота, недобрый прищур. Передают его слова: «Ну и скуку вы развели у себя на съезде». Он как будто держится в тени, но невидимые силы притяжения, ощутимые в президиуме, явно тянутся к нему. Зря он ругает скуку, в ней немало и он виноват. Сидит в президиуме Корнейчук, человек внешне ничем не примечательный. Идут разговоры о его новой пьесе[38 - Пьеса «Крылья» Александра Корнейчука, где критиковались партийные чиновники обкомовского звена, была поддержана Н.С. Хрущевым.].Ходит слух, что она одобрена «наверху». Понимает ли он сам, что написал страшную картину? Честно сидят в президиуме национальные писатели. Имен их не знаю, кроме милейшего Расула Гамзатова. Он добросовестно слушает. Нужен ли съезд? Об этом спрашивают себя и друг друга. Ждали каких-то новых слов, новых принципиальных решений. Их не было. Другие ожидали официального парада. Этого тоже не вышло. Разыгралась кое-какая драчка, размежевались какие-то группы, наметились какие-то мнения. Никого сильно не били, не уничтожали. И это благо. Тон царил если не благородный, то сдержанный. Даже Софронов (каков!) и тот требовал дружеской критики. Но свежее, мощное слово не прозвучало. Кто мог произнести его? Фадеев? Слишком много грязных дел так или иначе связано с ним. Есть мнение, что без него было бы хуже. Может быть. Но на роль героя он не годится. Симонов? И он потерял право на свежее слово. А ведь сколько времени держался в рамках порядочности. Не выдержал, испугался, кишка тонка оказалась. Либерал — он всегда либерал. Он делает добро, покуда это ему ничем не грозит, фрондирует до первого окрика. Федин? Он не борец, тихий интеллигент. Не ему формулировать политические идеи, не ему вести за собой. Эренбург? За него многие из читателей. Но смог бы он говорить от имени литературы, когда такие люди, как Шолохов, говорят о нем с пренебрежением и враждой. Леонов?.. Один Шолохов обладает достаточным авторитетом, силой гения, бесспорностью содеянного. Но великий писатель не сумел быть великим человеком. Может быть, и его скрутило время, измельчило натуру, одаренную от природы могучим талантом. Вместо того чтобы развиться, стать судьею и арбитром, провозгласить принципы, без которых невозможно развитие нашей литературы, он опустился до степени мелкого сутяги, опозорил свой талант и звание русского писателя. Чехов по капле выдавливал из себя раба. Чехов проделал великий путь от мелких юмористических безделушек, от мелкого критиканства до большой думы о времени. Шолохов проделал путь обратный. Может быть, время, среда виноваты в этом. Кто еще из великих русских писателей вел бы себя так мелко и недостойно?! Итак, простое, откровенное и смелое слово не было сказано. Значит ли это, что съезд вовсе не удался, вовсе не сыграл положительной роли? Нет. Наше общество очень медленно просыпается от гипноза. Слишком трудные годы лежат за спиной нашей литературы. Любые, даже небольшие проявления проснувшегося самосознания, общественной самооценки нужно приветствовать. На съезде ясно выявилось, пусть не сформулированное словами, но ощутимое всеми неблагополучие в нашей литературе, а значит, и во всей идеологии. На съезде стало ясно, что группе мракобесов, реставраторов, выразителей вонючих идей противостоит сильный отряд честных, порядочных людей, не совсем растративших свой идеологический багаж. Фактически эти люди и победили. Эта победа не закрепилась в организационных формах, но она была достаточно явной. Они могли стать хозяевами положения, если бы не таинственная поддержка, которую получала «извне» «казачья группа»[39 - Очевидно, автор имеет в виду таких писателей, как В. Закруткин, А. Калинин, М. Соколов, выступавших в защиту М. Шолохова.]. У власти в Союзе писателей оказалась группа промежуточная, «либералы»[40 - В секретариат на съезде избраны: В. Ажаев, Н. Бажан, Л. Леонов, Б. Полевой, Д. Поликарпов, К. Симонов, В. Смирнов, А. Сурков, Н. Тихонов, А. Фадеев, К. Федин.], которые в душе скорее недолюбливают «казаков», чем сочувствуют им. На данном этапе и это хорошо. ТЕЗИСЫ О СОВРЕМЕННОМ СОСТОЯНИИ ЛИТЕРАТУРЫ Как ни глубок упадок нашей литературы, как ни ничтожна ее общественная функция и ее способность осмыслить действительные жизненные процессы, но и она пассивно, против воли или поневоле по-своему эти процессы отражает. Сами ее недостатки, а еще более причины этих недостатков свидетельствуют об определенных сложившихся общественных отношениях. Внутренним противоречием самой нашей литературы является тот факт, что перед ней всегда ставились общественные задачи, и образцом для нее служили писатели с острой социальной проблематикой, но для решения этих задач она не могла воспользоваться реальным жизненным материалом и выразить его в форме реального человеческого характера, следовательно, лишилась содержания. Энергия таланта и ума амортизировалась в бесплодных попытках вдохнуть жизнь в мнимые характеры или, наоборот, выхолостить содержание из реальных ситуаций и реальных характеров. Эта жестокая противоестественная работа обескровила и литературную форму. Деградировало литературное мастерство. За немногими исключениями, любой роман, пьеса или поэма последнего десятилетия почти ничего не говорят о действительной жизни нашего общества и безнадежно устаревают, едва выйдя из-под печатного станка. Однако все вместе, сгруппированные в неком порядке, они создают (отнюдь не для читателя) любопытную картину литературного процесса и даже развития нашей жизни. Нынешнее состояние литературы — результат тридцатилетнего пути, проделанного нашим обществом. Историческая периодизация литературы не совсем совпадает с периодизацией политической истории, но с некоторыми сдвигами соответствует ей. Литература есть общественное самопознание и, следовательно, общественная самокритика. Вне общественной самокритики нет общественного самопознания. Огосударствление литературы менее всего способствует выполнению ею общественных функций, ибо государство, как одно из порождений общественного процесса, обладает свойством приписывать себе некую самодовлеющую роль, роль безгрешного руководителя этого процесса, слугой которого на деле оно является. Усвоив эту точку зрения государства, трактуя свою политическую роль как прямое отражение государственной политики, литература теряет реалистический взгляд на жизнь общества, теряет предпосылки для подлинного общественного самопознания как общественной самокритики. Классовость литературы и классовость научного познания означают, что и та и другая обслуживают интересы того или иного класса, но вовсе не означают, что ради того или иного класса художественное или научное познание отказывается от своих специфических методов, отрекается от ценностей, завоеванных художественным или научным познанием. Можно сказать, что изобретение рычага обслуживало родовой строй, но как специфическое достижение научного познания рычаг не может быть отменен никаким другим строем, никаким другим классом и т. д. Подлинный конфликт в литературе есть конфликт социальный. Таков был конфликт в литературе 20-х годов. Идеология «культа», заменяя подлинные категории мнимыми, породила в литературе мнимый конфликт, изживая из нее конфликт социальный. Этот мнимый конфликт можно назвать конфликтом «шельмования». В мнимой литературе — мнимая литературная борьба между бесконфликтностью и конфликтом «шельмования» (Панферов). Сентиментальный конфликт нашего времени. «Виноватых нет. Дурных нет» (поэма Грибачева, С. Антонов). Истинность, верность познания проверяется практикой. Это относится и к художественному познанию, истинность, глубина которого проверяется общественной практикой. Измельчание поэзии 30-х–40-х годов выражается прежде всего в ее общественной практике, в активной поддержке «культа» или, в лучшем случае, в пассивном неприятии его. Иллюзии «культа» так или иначе владели всей нашей поэзией. Ничто в ней не поднималось до прямого общественного протеста. Одной из причин «измельчания», хотя и не главной, можно считать физическое истребление таланта. Поэзия должна принять на себя всю меру ответственности за «культ». История нашего общественного развития может лишь объснить нынешнее состояние поэзии, но вовсе не должна вести к оправданию ее. " " " У нас много говорят в последнее время о засилье «среднего уровня» в поэзии. И даже некоторые утверждают, что в некоторых отношениях этот уровень довольно высок, например, в области рифм и метафор. Есть мнение, что средний уровень в некотором смысле полезен, ибо разжевывает для «среднего» же читателя высшие достижения современной поэзии, делает их удобоваримыми и приуготовляет неискушенного читателя к восприятию истинных ценностей. Другие от среднего уровня приходят в ужас. Ибо по нему пытаются судить об уровне нашей поэзии вообще. Я думаю, что оба суждения неправильны. О состоянии искусства судить по среднему уровню нельзя. Судить надо по высшим образцам. Ведь в искусстве, в отличие от науки, средний уровень не отражает общего состояния. Средний физик, решающий частную проблему, должен вместе с тем находиться на высшем уровне современного знания. Его малый успех в частной области, рядом с другими такими же успехами, может стать основанием для неожиданного взлета мысли, стать материалом для гениального обобщения. В искусстве же для среднего уровня можно почти ничего не знать. В науке средний уровень — это высшие знания и средние способности. В искусстве — никаких знаний и никаких способностей. Хорошо сказал один великий скульптор: «Искусство — место неогороженное, всяк в него лезет, кто хочет». Я не говорю о злостных невеждах и шарлатанах. Такие бывают и в науке, и в искусстве. Я говорю о честном среднем, о скромном среднем, о том, каких большинство. Об искусстве надо судить по высшим образцам. Просветительская польза «среднего уровня» в искусстве для широкой публики тоже весьма относительна. Да, действительно, неискушенный читатель осваивает некоторые формальные достижения поэзии, учится преодолевать трудности чтения современного стиха, но вместе с тем он усваивает и посредственные мысли, а порой принимает эти посредственные мысли за истинный смысл поэзии. Ведь суть средней поэзии в том, что она питается посредственными идеями и выражает посредственные чувства. Она не помогает освоить высокое, а уводит от него. Блестящая форма, которая часто доступна и среднему поэту, обманывает читателя относительно мысли. Средняя поэзия — это прежде всего победа формы над содержанием, выхолащивание содержания из искусства. Именно в кругах средней поэзии бытует мнение, что главное в поэзии — не смысл, а «пластика», «полифония», «артистичность». Но что такое эти понятия, если они взяты в отрыве от идей! Пластика в искусстве — это форма проявления мысли и чувства, совпадение их со способами выражения. Все другое — пустой разговор и шевеление пальцами. Можно привести примеры того, что и крупные поэты, теряя интенсивность мысли и чувства, не могут спастись никакой пластикой и со страшной последовательностью «осереднячиваются», то есть начинают выполнять убаюкивающую или одурачивающую читателя функцию средней поэзии. Крупные становятся средними. Бывает и наоборот. Как некогда принадлежность к высокому, посредственному и низкому штилю ничего не говорила о таланте последователя одного из этих штилей, так и сейчас среди «посредственных» есть талантливые. В этой аналогии есть свой смысл. Ибо «средний» — это не просто уровень одаренности, а уровень идей и уровень стиля. " " " Вторая мировая война окончилась не в мае 1945-го, а в марте 1953-го. И только через десять лет после того, как отсвистали пули, стало ясно, что фашизм побежден. Наступает время восстановления человеческих ценностей. Если они не будут восстановлены, человечество погибнет, погибнет нравственно и физически. Человеческий смысл победы над фашизмом состоит в том, что разрушился миф о давящей, тиранической власти долга; человек возвращается к истинному человеческому понятию долга перед себе подобными. Нет изолированных социальных систем, политических догм, моральных норм. Революция, происходящая в данной стране, не оторвана, не отделена стеной от того, что происходит во всем прочем мире. Мы живем в рамках мировой социальной системы, мировой культуры, общечеловеческой морали. При всех различиях существуют идеи века, существует цивилизация ХХ столетия, развивающаяся противоречиво и бурно, как мировая система, все части которой отражают по-своему общие, единые процессы. Классовая идеология вырастает из этой почвы, по-своему, согласно своим потребностям, формируя материал, представленный ей мировой цивилизацией ХХ века. Ученый историк, социолог и экономист еще разберутся в том, почему первая половина ХХ века была временем уничтожения человеческой личности во имя долга, государства, нации. Этот процесс происходил по-разному, под разными флагами, в рамках разных социальных систем, он сложнейше переплетался с общественными преобразованиями, революциями, национально-освободительными войнами, явлениями прогресса общества, техники, культуры. Был ли этот процесс исторически необходим, был ли он формой выявления величайшего напряжения сил всего человечества на пути прогресса? Был ли он величайшим тормозом на этом пути? Разобраться в этом нужно, но потом, когда утвердится главное. А главное состоит в том, что человечество отказывается жертвовать подлинными ценностями свободы, культуры и морали во имя мнимых ценностей внешнего долга. Человека убеждали, и он сам убеждал себя в том, что счастье возможно, если он отречется от самого себя во имя государства или нации. Государство поставило себя выше морали, выше свободы, выше человека. Якобы служа ему, оно уничтожало его как личность. Оно оправдывало отцеубийство, предательство, ложь, совершенные ради него. Все моральные ценности были опосредованы в государстве и вознесены на недосягаемую божественную высоту. В великих страданиях Второй мировой войны разрушился этот миф. Люди хотят непосредственной свободы, не «высшей» мертвенно-холодной идеи свободы, существующей в эмпиреях государства и бросающей на человека тень тюремной решетки. Люди хотят непосредственной демократии, не «буржуазной» и не «социалистической», а той, в которой ничем не оправдываются пытки, ложь, зажатые рты, угнетенная совесть, не той, которая существует в эмпиреях государства для полубогов, а истинной, очеловеченной, домашней, городской, повседневной. Люди хотят непосредственной морали, тех десяти заповедей, которые ничем не оправдывают убийство, предательство, подлость, а не той «возвышенной» морали государства, которая разрешает все во имя своего абстрактного эгоцентризма. Люди хотят любви к человечеству, истинной, правдивой, не пышной и не сентиментальной, ибо пышная жестока, а сентиментальная подла. Люди хотят подлинного искусства. Не снисходительного и геройского, не дидактического и барабанного, не чувствительного, а полного скромного мужества и доброты, способного сказать правду о простом человеке, не унижая его. Искусство делает первые шаги на этом пути. Это итальянское кино, это проза Хемингуэя, это музыка Шостаковича. Довольно уже морочила нам голову эстетика, утверждая, что прекрасное есть жизнь, что прекрасное есть действительное, что прекрасное есть истина и т. д. Слишком далека от прекрасного была жизнь человечества, а прекрасная абстракция жизни была той почвой, на которой вырождалось искусство. " " " Новый тип человека еще не оформился, есть только его зачатки, общий абрис, несовершенное подобие. И это естественно. Ибо новый тип рождается из нового образа действий. И после того, как прояснился новый образ действий. Тип рождается из образа действий, а не наоборот. Нет этого типа и в литературе, хотя намечаются его отдельные черты. Литература может помочь оформиться новому типу человека, помочь ему осознать себя. Но не может его придумать. Отдельные черты этого человека существуют в обществе и проявляются в литературе, но еще не целостно, не в форме особого характера. Эти черты чаще всего проявляются преувеличенно и изолированно и, являясь по сути положительными чертами, в реальных проявлениях несовершенного характера искажаются под влиянием старых критериев самооценки или закосневших черт, не изжитых человеком, вросшим всеми корнями в предыдущую эпоху. Преувеличенные качества в несовершенном и надорванном противоречиями характере выявляются либо как агрессия, либо как рефлексия. На попытки сочетать положительные свойства с общим фоном личности уходит слишком много сил и обеспложивает сами положительные свойства. Преувеличенные достоинства чаще всего настолько обесценивают личность, что уводят ее от самого главного — от образа действий. Положительные качества без образа действий — наиболее общее определение «честного» интеллигента нашего времени. Его совесть, его честность, его всепонимание, его негодование — все это существует вне образа действий и, следовательно, относится к предыдущей эпохе, к эпохе оценки и самооценки, а не к будущей эпохе — эпохе образа действий. Для справедливости следует сказать, что достоинства современной личности являются базой для образа действий. И возможны обстоятельства, когда образ действий неминуем. Рождающийся новый тип человека ниоткуда не может ждать помощи в процессе своего формирования. Его может поддерживать сочувствие, но организатором своего «я» может быть только он сам. Поэтому тем, кто прикоснулся к образу действий и, следовательно, ближе к новому типу, чем другие, следует скрупулезно следить за явлениями собственного формирования. Ибо сам образ действия, преломляясь в несовершенной личности, может стушевать и исказить ее неустойчивые положительные свойства и проглядеть укрепление отрицательных. Образ действий не может служить оправданием для формирующегося нового типа, ибо опыт истории показывает, к чему приводят двойное понимание нравственности, релятивизм нравственных норм у активной личности. Основное определение нового типа человека — нравственная личность без изъятий. Любое изъятие обесценивает эту личность и сводит ее к уже существовавшим образцам, потерпевшим историческое крушение. Образ действий проявился в современности гораздо ярче, чем новый тип человека. Есть основания предполагать, что новый образ действий может быть массовой идеологией. Диалектика этого образа действий такова, что он, доведя до логического конца недостаточный принцип, например, принцин национальной свободы, может преобразоваться в нечто более важное. Личность не может, чтобы стать новой, базироваться на старых критериях. Она должна порвать со всеми способами прежних оценок и самооценок. Образ действия, наоборот, органически связан с бытием массы, нации, народа, с его историческим самосознанием. Он может вырасти, только развивая органическое самоощущение массы. А это ощущение в наше время неминуемо связано с национальным ощущением. Это самоощущение, разделяя человечество, вместе с тем создает сферу конкретизации понятий нравственности и свободы и через страдание возвращает народ к идее человечества. Ряд примеров этому дает наша современность. " " " Проблема преодоления одиночества, о которой так много говорится в ХХ веке, отнюдь не нова. Были эпохи, когда она стояла не менее остро. Можно сказать, что преодоление одиночества как главная потребность социальной психологии существовало всегда. И основные законы социальной психологии здесь совпадают с законами личности. Ибо именно в процессе преодоления одиночества личность выступает как социальное явление. На первый взгляд кажется, что для преодоления социального одиночества личность должна присоединиться к множеству. На самом деле наоборот. Преодоление одиночества состоит в выделении из множества. Одиночество — категория эмоциональная, в нем не столько осознается, сколько ощущается ущербность времени и неполноценность соотношения человека с явлениями социальной жизни общества. А эмоция есть нечто конкретное, нечто наличное и потому либо, расплываясь, уводит личность от образа действия, либо требует самоопределения путем выделения из множества, то есть конкретизации в действии. «Лишние люди» Чайльд-Гарольд, Онегин или Печорин — лишние не потому, что они выделены из множества, а именно в силу непреодолимой погруженности во множество, бесплодности выделиться из множества в любовь, войну, в религию или в политику. Они люди множества и потому неспособны к действию или любви. Любовь — самый простой пример преодоления одиночества путем выделения из множества. Здесь из множества выделяются двое. На этом простом примере видно, что процесс выделения является естественным законом психологии. То же относится и к психологии социальной. История знает отромное количество форм выделения из множества: каста, класс, религия. Сам процесс этого выделения есть нечто активное, требующее эмоциональных усилий, и порой проявляется в самом жестоком и кровавом виде. Таким процессом было выделение пролетариата и его классовой идеи интернационализма. Выделение революционных партий и их путь к власти — всегда болезненный, жертвенный и жестокий процесс. Социальное выделение часто предполагает нетерпимость и жестокость. Но результаты нетерпимости и жестокости как методов преодоления социального одиночества и достижения психологического равновесия общества ничтожны. Это доказано всем ходом истории. В наше время процесс классового выделения из множества закончен. В обществе происходит перемещение и смешение классовых групп, их разрушение и замена новыми, еще не вполне осознавшими свою потребность выделения. Сложные связи современного государства затемняют, порой умышленно, этот процесс. Поэтому главный способ преодоления социального одиночества в наше время — национализм. Это самый естественный процесс в пору крушения иллюзий по поводу возможности преодоления социального одиночества посредством выделения в класс или государство. Идея общества совпала с идеей нации. До известного времени казалось, что нация — явление устаревшее. Исторически это неверно. Никогда категория нации не была способом столь категорического обособления. Нация как форма преодоления одиночества — явление, исключительно присущее ХХ веку. Варианты национализма ХХ века, еще смешанные в сознании с прежними формами выделения — классовыми (национал-социализм), принимали и принимают столь отвратительные формы (выделение вплоть до уничтожения других множеств), что национализм казался чем-то противоположным гуманизму, чем-то несовместимым с жизнью человечества. Между тем невозможно не считаться с тем, что он является в наше время наиболее живой идеей, идеей наиболее массовой. К этой идее надо присмотреться. Может быть, в основе ее лежит не только идея самоутверждения за счет других множеств, но и содержатся некие перспективы, некие способы действий, более эффективные в будушем, чем способы действий классов и партий. Есть громадная разница между выделением сильных и выделением слабых. Национализм присущ и сильным, и слабым нациям. Мы видим в наше время, сколь различны эти два вида национализма. Но это лишь поверхность явления. В сильных нациях тоже происходит процесс очищения национализма от идеи власти. Здесь заложены огромные перспективы, которые, возможно, изменят все наши представления о национальном осознании. Видимо, главная борьба за права человека развернется именно на этой почве, когда «выделение в нацию» закончится и начнется новое выделение из уже неудовлетворительного множества — «выделение в свободу». На этом этапе неминуемо родятся новые, необычные способы действия, в которых будет учтен печальный опыт человечества, выделявшегося в классы и партии. Черты этого нового способа, способа активного нравственного выделения, уже проявляются в нашей истории и становятся формой массовых действий целых народов. Вступление, публикация и комментарии Галины МЕДВЕДЕВОЙ «Мы живем в эпоху результатов…» Переписка. Подготовка текста, публикация и примечания Г.И. Медведевой-Самойловой, Е.Ц. Чуковской и Ж.О. Хавкиной 1. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 13 июля 1971 Дорогой Давид Самойлович. Вы для меня человек из другой страны, из другого времени: когда мы виделись с Вами в последний раз, Анна Андреевна и Корней Иванович были живы. Читаю и читаю «Дни», через лупу, потому что шрифт глазоломный. Многое я знала, многое ново для меня. А говорят — есть у Самойлова еще и новая поэма. (А я читала вслух куски из одной Вашей поэмы на балконе в Переделкине — К.И-чу, а потом Анне Андреевне на воспетой Вами Ордынке.) Спасибо за книжку. Спасибо за Ваше появление. Жаль, что Вы так быстро исчезли. Я послала Вареньке[41 - Варенька — дочь Д.С. Самойлова (р. 1965).] большую разноцветную книгу. Получили? Жму Вашу руку — и еще раз спасибо. Лидия Чуковская 13/VII 71 Меня поразило: однажды, года 3 назад, я сказала кому-то, что в стихах Самойлова всегда слышна скрипка… И вот теперь я прочла стихи о скрипке. 2. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 3 августа 1971"[42 - Здесь и далее звездочкой отмечены письма, которые датируются по почтовому штемпелю.] Дорогая Лидия Корнеевна! Спасибо за книгу. Варвара читает ее каждый день. Недавно мы несколько раз говорили о Вас с Якобсоном[43 - Анатолий Александрович Якобсон (1935–1978), критик, переводчик, педагог.]. Чувствую необходимость поговорить с Вами. И особо об Анне Андреевне. Меня последнее время занимает мемуарная проза, видимо, «лета к суровой прозе клонят». Хочу написать и об Анне Андреевне. Может быть, Вы наставите на верный путь. Когда и где можно увидеть Вас? Бываете ли Вы в Москве? Долго ли будете в Переделкино? Сообщите мне удобные для Вас варианты. До 20-х чисел августа я пробуду в Опалихе. Потом, возможно, уеду на месяц. Жду сообщений от Вас. Жму руку. Д. Самойлов 3. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 8 августа 1971 Дорогой Давид Самойлович. Спасибо. Дело обстоит так: я живу в Переделкине. Встаю около 1 часу дня. Телефон 4496000; доб. 705. Телефон на некотором расстоянии от моего домика: позвонив — ждите. Каждую среду и кажду[ю] субботу приезжаю в город. Ул. Горького… Телефон… Моя дочка, Люша[44 - Люша — домашнее имя Елены Цезаревны, дочери Л.К.], обычно бывает дома по вечерам — т. е. есть кому подойти. А [я] бываю по средам и субботам часов с трех дня и до 6, 7. Должна сказать вправду, что внезапные, не условленные появления переношу плохо. Звоните. Приезжайте. Могу приехать я (в среду или в субботу), если Вы объясните толково, где Ваш зачарованный замок. Какая радость, что Вы собираетесь писать об АА! Жму руку и жду сигналов. Л.Ч. 8/VIII 71 4. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 9 июня 1972 9.06.72 Дорогая Лидия Корнеевна! Я не обманщик, хотя привык считать себя мужчиной. Обстоятельства сложились так, что а) я ездил в Литву, б) сдавал книгу о рифме (ужасный труд!); в) справлял день рождения (труд еще более ужасный) и г) приболел. Писать же мой (или «моё?» — по-французски оно мужского рода) эссе надо заново, кратко и серьезно. Для этого нужно не менее недели сосредоточенного труда. И вот, кажется, с завтрашнего дня эта неделя начнется. Независимо же ни от каких трудов и эссеев очень хочу видеть Вас, ибо свидания наши кратки и редки. Можно ли (и когда?) навестить Вас в Москве? Назначьте день, час — мы приедем. У нас на время образовалась няня, старая богомольная мордовка. Помимо удовольствия, которое я получаю от разговоров с ней (сегодня, например, рассказывая о своей племяннице, она сказала: «Он тронюл умам», т. е. она свихнулась), Галя[45 - Галя — Галина Ивановна Медведева, жена Д. Самойлова.] получила некоторую свободу передвижения. Жду от Вас вестей. Привет Люше. Галя кланяется. Ваш Д. 5. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 26 июня 1972[46 - Датируется по содержанию.] Дорогая Лидия Корнеевна! Во первых же строках прошу у Вас прощения, если рукопись не сегодня же (т. е. в понедельник, 26 июня) попадет к Вам. Извинение — нечто вроде постоянного зачина моих писем. Это следствие моей необязательности (как утверждают мои друзья), но простительной (как полагают мои недоброжелатели), ввиду подлинности моего раскаяния. Однако сегодня я ей-богу не виноват. Маму я третьего дня отвез в больницу с обострением грудной жабы, и еще не придумал, каким способом передать рукопись, если Люша вечером не будет дома. У нас вообще сплошной лазарет. Болеют Варя, Петя и даже я. Но это материя скучная. Напишу о книге[47 - Речь идет о рукописи воспоминаний Лидии Чуковской об отце, впоследствии опубликованных под названием «Памяти детства».]. Во-первых, это, конечно, совершенно Ваш жанр, и никто из известных мне в наше время писателей не обладает лучшей «художественной памятью». Я думаю, что Вы не рассердитесь, — но у меня ощущение, что Вы пишете все прекраснее — свободнее. Хотелось бы, чтобы это продолжалось и максимальное число лиц было изображено Вами с той же мерой личного переживания и с доброжелательной беспощадностью — так, как написана книга о Корнее Ивановиче. В других случаях, конечно, Вам будет легче. Здесь же внутренний драматизм проявляется весьма напряженно — драматическая коллизия между глубоко личным и совершенно естественным чувствованием и между ви’дением другого плана. Вы написали человека высоко талантливого, размашистого, темпераментного, эгоцентрического — «веселого тирана», как сказала Галя. Уникальность и обаяние этой личности написаны очень ярко и, как говорят критики, — «художественно убедительно». Мне показалось, однако, что одних психологических обоснований мало. Времена отражались в характере Корнея Ивановича, как мне кажется, с еще большей силой, чем его детская судьба. Он ведь не только «мстил детству», но и, по-своему, «мстил времени». И даже в чем-то отомстил. Вы, наверное, не ставили перед собой такой задачи, но хотелось бы яснее увидеть в особенности Корнея Ивановича еще и признаки поколения — последнего поколения русских писателей, переживших все сломы нашего времени, но сохранивших при этом нечто от высокой культуры общественного мироощущения. Это главное, о чем хочется поговорить с Вами. Надеюсь, что вскоре увидимся. Буду звонить Люше к концу этой недели. Галя кланяется и обещается изложить свои впечатления о книге лично. Простите за краткость изложения. Трудно собрать мысли. Верный Вам Д. 6. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 2 октября 1972" Дорогая и очень любимая Лидия Корнеевна! Способность исчезать — одна из лучших моих способностей, и означает она только одно (или два) — мое легкомыслие и интерес к процессу жизни, т. е. отсутствие интереса к тому, что было вчера. Вы, конечно, понимаете, о чем идет речь. Жена моя, Галина Ивановна, постоянно упрекает меня, что я, дескать, не дописал то, что уже написал. А мне неохота. Я настолько не умею служить, что не умею служить даже великому человеку. Уверен, что Вы простите меня. Слышал, что Вы продолжили записки об Анне Андреевне. Самое главное мое устремление — увидеть Вас (и Галино). Не презирайте меня. Ваш Д. Сообщите, когда и как можно Вас увидеть? 7. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 2 февраля 1973 Дорогой Давид Самойлович. В страхе Божьем надо бы пребывать не Вам, а Сарре[48 - Сарра — Сарра Эммануиловна Бабенышева (р. 1910), преподавательница в Литинституте, критик.]. Я строго-настрого запретила выпрашивать у Вас для меня книгу[49 - Речь идет о новой книге Д. Самойлова «Равноденствие» (М.: Худож. лит., 1973). Книге предпослано предисловие Е. Осетрова.]; я досадовала только, что вовремя не записалась в Лавке, понадеявшись на Ваше обещание (вот уже лет 35, как я дожила до седых волос, а до сих пор все еще верю каждому слову каждого человека, обращенному ко мне)… Сарре достались от меня колотушки, а Вам причитается одна лишь глубокая благодарность. «Постепенно становится мной» — стихи Ваши давно уже стали мной, и я, перелистывая книгу, вспоминаю не только их, а где, когда, от кого, при ком услышали звук. Вот этот. И вот тот. «Сороковые, роковые» — это мне прочитал Копелев, еще безбородый, у ворот переделкинского дома. «И внезапно запел эшелон» — это я привезла Корнею Ивановичу из города «Новый Мир» и прочла ему вслух, на балконе, а потом он мне, а потом опять я ему. «Рубежи» — это я читала А[нне] А[ндреев]не на Ордынке. А «Старика Державина» Вы сами читали ей при мне на Садовой, у Ники[50 - Ника Николаевна Глен (р. 1928), переводчица, редактор в Гослитиздате, помощница Анны Ахматовой.]. А куда подевалась «Откуда музыка у нас»? А «Одна зима звалася Анна»? А где «Наташа Ростова»? И еще «О много ли надо земли»? Водятся ли в Вашей книге стихи, к которым я равнодушна, которые никогда не станут мной? Водятся, но в очень малом числе. Например, «Семен Андреич». Осетрова я читать не стала — некогда — и только подумала: заметили ли Вы, что слово «обычный» вытесняет из языка слово «обыкновенный»? Я уже давно заметила, но не понимаю, почему это так. Теперь буду читать все забытое или незнакомое каждый день по одному стихотворению. Очень трудный шрифт. Спасибо Вам. Гале и Вашей маме и малолетним привет. Надеюсь, грипп миновал всех. Жму руку. ЛЧ 2/II 73 А услышала я Ваше имя впервые, помнится, от С.Я.[51 - С.Я. — Самуил Яковлевич Маршак (1887–1964), поэт, переводчик.] в тот день, как он писал для Вас рекомендацию в Союз. А потом — от Е.С. Ласкиной[52 - Евгения Самойловна Ласкина (1914–1991), с 1957 по 1969-й редактор отдела поэзии в журнале «Москва», первая жена К. Симонова.]. 8. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 27 июля 1973" Дорогая Лидия Корнеевна! Во первых строках сообщаю Вам, что моя супруга Галина Ивановна 19 июля поутру разрешилась младенцем Павлом, судя по имени — мужского пола. Все время с нашей последней встречи я был занят сперва — болезнью Петьки (скарлатина), потом — ожиданием и переживанием Павла, к счастью, это совпало с творческим кризисом. Итак, моя Петропавловская крепость достроена. Как себя чувствует Люша? Передайте ей в утешение, что когда меня так же тряхнуло, в моих мозгах что-то стало на место[53 - В результате автомобильной аварии Люша попала в больницу с сотрясением мозга.]. Ей-богу! Спасибо, Лидия Корнеевна, за окулистические советы, за линзу и фломастеры. Я добыл их еще с десяток и теперь могу читать то, что сам написал. Никогда раньше не думал, что это такое замечательное занятие. Посылаю Вам два стихотворения. «Полночь под Иван-Купала» я Вам читал. «Анна Ярославна» — новое. Пытаюсь дописать маленькую поэму «Блудный сын». Это давний замысел, приступал я к нему много раз, и все что-то не получается в самом главном — в интонации. Вообще, состояние нерабочее, разве что «Рифмой» можно заниматься. Очень бы хотел Вас повидать и послушать, но теперь это довольно трудно — из-за детей и прочего. Кроме того, как будто начинаются хлопоты с московской квартирой. Это, пожалуй, более всего угнетает. Толю изредка вижу. Он в раздрызге. Да это и понятно[54 - Речь идет об А.А. Якобсоне, который был накануне эмиграции.]. Не знаю, как говорить с ним. 15 августа, если удастся, приеду в Переделкино к Ивановым[55 - Семья писателя Всеволода Вячеславовича Иванова.]. Застану ли и Вас за городом? Привет Люше и Сарре Бабенышевой. Ваш Д. 9. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 8 августа 1973" Дорогая Лидия Корнеевна! Очень не хочется связывать Вас 15 августа. Да и не знаю — сумею ли приехать. Мне стало несколько затруднительно передвигаться в незнакомом пространстве. Кроме того, детишки дружно побаливают кто ангинкой, кто краснушкой. Как еще бог даст к 15-му числу! Как Вы, Лидия Корнеевна? Слышал, что Люша в Прибалтике. Кто же Вам помогает? Недавно приезжал Толя. Очень понятны и заразительны его волнения. Но выход, кажется, один, как это ни печально. Долго ли еще будет в Переделкино Мария Сергеевна[56 - Мария Сергеевна Петровых (1908–1979), поэт, переводчик.]? Так давно ее не видел, что порой мычу от презрения к себе. Привет ей и любовь. У нас дома какая-то новая обстановка после рождения Павла. Дикари правы — три это много. Я начинаю верить, что мои планы осуществятся. Издавна я воображал себя во главе стола, где сидит множество моих потомков. (Прочно засевший во мне Восток.) Стихи пишутся плохо. Переводы совсем застопорились. Поэтому сочиняю «Рифму». Занялся и увлекся Есениным. Давно его не перечитывал и вдруг посмотрел свежим (!) глазом. Хочется под видом рифмы написать книгу о любви к поэзии и к поэтам. Посылаю Вам «верлибр» — редкая для меня форма. Очень, конечно, хочется увидеть Вас. Но это уже до осени. Люблю Вас. Ваш мастер-фломастер. Д. 10. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 21 августа 1973" Дорогая Лидия Корнеевна! Совершенно согласен с Вами относительно «Анны Ярославны». Это идет от конкретного раздражения. И большего там нет. Восприняв Ваш выговор, немедленно вставил новую ленту в старую машинку (я к ней привык) и стал перепечатывать «Блудного сына». Посылаю его Вам. Свобода от чтения дала мне массу свободного времени для стихов. Кажется, никогда не писал так часто. Есть еще кое-что, даже очередная детская сказка про слоненка. Но «Блудный сын» — давний замысел. Начинал я его трижды. И вот впервые закончил. Прежние стихи сразу отпали и потускнели. Если действительно возможна «инспекционная поездка» — приезжайте. Очень, очень буду рад Вас видеть и с Вами говорить. Ваш Д. 11. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 1 августа 1974 1/VIII 74 Дорогой мэтр! Прочитала Вашу книгу с упоением — но «прочитала» это не то слово, а круглосуточно нахожусь в состоянии восприятия стихов Самойлова. Если что-нибудь читаю (а не пишу), то читаю «Волну и Камень». Раньше я попросту запоминала любимое и «все мое всегда» было «при мне», а теперь нужны: книга, свет, линза. А не знаете ли Вы, почему мне хочется, чтобы «брашна» — рассветная — лилась в женском роде?[57 - Речь идет о стихотворении Д. Самойлова «Выйти из дому при ветре…», где есть строка «льется рассветное брашно» (См.: Давид Самойлов. Избранное. М.: Худож. лит., 1989, с. 210).] Не знаю. И еще — размышления о слове «настолько». Мне оно кажется по возрасту сравнительно молодым: «Ты стала настолько мне жизнью»[58 - Строка из стихотворения «Кругом семенящейся ватой…».] у Пастернака. И у Вас есть где-то (мне трудно искать) «настолько» — уместное. А вот в «Анне Ярославне» слово «настолько» для меня слишком современно. Вот мои верноподданнические «замечания». А вообще, что ни стихотворение — то счастье. Жду Вас 18/VIII, в 2 ч. Приезжайте сами, как условились, а назад отправлю до калитки. Если Бог есть — не будет дождя. Лучшая Богу проверка. До свиданья! Привет Галине Ивановне и мелочи. Привозите Варю. Ваша ЛЧ 12. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 17 октября 1974" Дорогая Лидия Корнеевна! Я так здесь разленился, что только сейчас собрался Вам написать. Живу я в почти полном одиночестве, из комнаты вылезаю только в столовую и еще к вечеру, чтобы пройтись по набережной и поглядеть на море. Стихи не пишутся, проза тоже, никаких мыслей нет. Знакомых мало. Среди них — Макашин1, человек приятный и знающий много про русских классиков. Он сердится на Анну Андреевну за Наталию Гончарову. Может, и правда, она не виновата, что вышла замуж за гения, так об этом и не догадавшись. Думал о Вашей книге. Мне пригрезилась такая мощная картина: эта книга как бы является второй частью и комментарием к дневникам об Ахматовой. Тогда Н. Я.2 займет подобающее ей место не рядом, а сбоку. А все прекрасные куски об Анне Андреевне дополнят и разовьют то, что изумительно точно записано в дневниках. Это не совет, я никогда бы не решился Вам советовать, а скорее — мечта. Вот, кажется, все, что произвел мой полусонный мозг. Читаю Чехова, скучаю по Москве. Чувствую себя сносно. Думаю все же, что пребывание здесь полезно, как пилюли. Ровно через две недели буду в Москве. Очень хочется знать о Вас: как здоровье, как работа. Какие московские новости. Жду встречи с Вами и желаю всего хорошего. Привет Люше и Фине3. Ваш Д. 1 Сергей Александрович Макашин (1906–1989), один из создателей «Литературного наследства», историк литературы. 2 Н.Я. — Надежда Яковлевна Мандельштам. В это время Лидия Чуковская работала над своими возражениями на «Вторую книгу» Н. Я. Мандельштам, опубликованную на Западе в 1972 году. Возражений оказалось так много, что они сложились в отдельную книгу, которую Л.К. не успела завершить. Книга опубликована посмертно под заглавием «Дом Поэта» (см.: Лидия Чуковская. Сочинения. В 2 т. Т. 2. М.: Арт-Флекс, 2001). 3 Фина — Жозефина Оскаровна Хавкина (р. 1942), многолетняя помощница Лидии Корнеевны. 13. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 20 октября 1974 20/X 74 Дорогой Давид Самойлович. Спасибо за письмо. Скучно? Я уверена, что скука Вам на пользу: слишком много развлечений впереди. С грустью за себя, с большой радостью за Вас прочитала я, что Вы только единожды в день спускаетесь вниз к морю… Я была в Ялте в 1962 г. — век назад! — и уже тогда не могла не только спускаться к морю (как подняться? такси не найдешь?), но даже бродить вокруг дома, п[отому] ч[то] все дорожки вверх-вниз. А уж подниматься на гору! За совет о книге благодарю. В принципе Вы совершенно правы. А на деле я скоро перестану писать что бы то ни было. Здесь сенсация: стихи Евтушенко, посвященные Алигер1. Напечатаны в «Вечерней Москве». Поэт стояла… Поэт когда-то родила двух дочек… Поэт подумала и отказалась… Маразм в 42 года! Рано. Стихи доказывают, кроме того, что у него совсем нет друзей: никто не схватил его за руку, не возразил. А М[аргарита] О[сиповна], говорят, была очень довольна и разрешила печатать. По-видимому, ее пленила строка: Поэт как никогда теперь писала… Сергея Ал[ександрови]ча [Макашина] я знаю хорошо. Я работала под его началом, когда публиковались 4 тома «Лит. насл[едства]»: архив Герцена и Огарева («пражский архив»). Он знает колоссально много; он колоссально трудолюбив; очень «приличен» — т. е. корректен, благовоспитан (смолоду был и красивый); прекрасный организатор; в грязь не лезет (хватает ума); но: честолюбив, корыстен, и — как писатель — неталантлив (талантлив, как исследователь). Душевно скуповат и расчетлив. Считает литературоведение наукой, а одним из признаков научности — плохописание. Вообще, гораздо больше знает, чем понимает. Я изучила его отлично: работала негром в «Лит. насл[едстве]»: т. е. за гроши переводила на русский язык канцелярскую писанину комментаторов. (Ни у него, ни у них никакого чувства слова.) Вот, насплетничала Вам целый короб. Да, еще: о Толе. Позвонила мне одна его приятельница с рапортом: он только что звонил ей сам, сообщил, что здоров, весел, счастлив, женился. Жене 26 лет, зовут Ира. Теперь — теперь — надо желать, чтоб явилось новое дитя. Тогда он обретет родину. Что женился — я рада: если снова заболеет, будет кому за ним ухаживать. Пишет книгу о П[астерна]ке. Числится в Унив[ерсите]те. (Чтоб писать о П[астерна]ке — уезжать из дома Б.Л. в такую даль! Мудрено.) У меня для Вас фломастер с рефилами. Но, увы! Поставщик фломастеров ведет себя гнусно. Очень жду встречи. Л.Ч. 1 Речь идет о стихотворении Е. Евтушенко «За медом на Черемушкинском рынке поэт стояла…» 14. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 19 января 1975" Дорогая Лидия Корнеевна! Простите, что я так огорчил Вас, что испортил Вам вечер, в который искренне хотел Вас развлечь. Мне очень стыдно некоторых слов, которые были произнесены в запале. Я, конечно, не совсем так думаю. Жаль мне еще и Ваших глаз, потраченных на письмо мне, и Вашего времени1. Но уж раз так получилось, мне бы хотелось ответить Вам по существу. Надо только собраться с мыслями, потому что вопрос не простой. Друзей моих до конца месяца не будет в городе, поэтому, если Вы не возражаете, я им покажу Ваше письмо вместе с моим ответом. Надеюсь, он будет уже готов и, конечно, сперва прочитан Вами. Ужасно думать, что тот разговор встанет стеной между нами. Но, видимо, договорить его следует. Фина сказала, что вы хворали, но теперь уже стало получше. У нас тоже сплошные болезни. В Малеевке я провалялся дня четыре из-за прострела и давления (результат Нового года). Дважды болел Петя, один раз Павел. Они еще не совсем в порядке. Галя крутится, как может. 16-го я собрался по частям и выступал в Музее Пушкина. Вечер был очень мне приятный. 26-го, в воскресенье, у меня вечер в ЦДЛ. Буду отлеживаться до этого числа. Если Люша и Фина захотят меня послушать, билеты будут у Гали, в вестибюле, минут за 20 до начала (начало в 7 ч). Есть вести от Т[оли], имеющие отношение к Вам. В начале той недели постараюсь их Вам сообщить, если еще не дошли. Выздоравливайте поскорей. Не сердитесь на меня. Спасибо за книгу со статьей Глоцера. Статью К. И. отдам при встрече — после 26-го. Галя шлет Вам привет. Любящий Вас. Д. 1 Когда Л.К. была в гостях у Д. Самойлова, между ними возник спор об А.И. Солженицыне. Вернувшись домой, Лидия Корнеевна мысленно продолжила этот спор и послала Самойлову большое письмо. Это письмо не сохранилось. 15. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 17 июля 1975" Дорогая Лидия Корнеевна! Об Ахматовой надо читать каждый день, перечитывать и проникаться. Она не хуже ее стихов, как Пушкин. Но надо же было ей иметь и собеседника по плечу, собеседника, который не стушевывается, не пропадает, а существует сам по себе. Куда там Эккерману! Тем досаднее, что рядом — Бобышев и другие. Не рядом, конечно, а под одной крышкой. Мало там смыслят об Ахматовой, как и обо всем другом, впрочем…1 Приехал я в Пярну благополучно, семейство нашел в порядке. Здесь хорошо — чистенький городок, просторный пляж, пологое море. Погода славная, можно купаться. Захотелось даже здесь поселиться — подальше от шума и страстей. Да грехи не пускают. Все было хорошо, но меня хватил криз. Я упал, лишившись чувств, как дама. Расшиб себе лоб и подбил глаз, как пропойца. Уложен в постель. И вот лежу уже дня три. Поэтому и пишу Вам кратко. Хочется поговорить еще об Ахматовой и о последней нашей встрече. Как Ваше здоровье? Привет Люше. Галя кланяется и тоже благодарит за Ахматову. Ваш Д. 1 Речь идет о сборнике «Памяти Анны Ахматовой» (Париж: YMCA-Press, 1974), где были напечатаны стихи Анны Ахматовой, запрещенные в те годы в СССР, отрывки из «Записок об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской, а также стихи памяти Ахматовой, среди которых «Траурные октавы» Дмитрия Бобышева. 16. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 30 июля 1975" Дорогая Лидия Корнеевна! Очень огорчило меня Ваше — «не успею». Надо, надо и надо. И верится и хочется, чтобы книга об А. А. была. Т[олю] жалко. Он начал жить в угоду тщеславию — вот результат. Он всегда окрылялся от успехов, всегда нуждался в подтверждении удачи, всегда находил и создавал себе среду, где его любили и высоко ценили. А там ничего этого нет. Вот, по-моему, главный повод болезни, которая иначе так бы и сидела в нем, как всегда — где-то в генах. Его — и за него, и за себя — жалко. Я оклемался быстро. Много работаю. До обеда, когда мои на море, сижу за столом. После обеда — гуляю, купаюсь. Погода небывало хорошая. Пишу о своей школе (с удовольствием, без напряжения) и перевожу по утрам испанские романсеро (с привычной покорностью переводческому труду — как Галя стирает и варит обед). От мамы получил письмо. Ей, как будто, хорошо в Голицыне. Очень хвалит Марию Сергеевну. Ваш Д. 17. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 14 декабря 1975 Дорогая Лидия Корнеевна! Последний наш раздраженный разговор породил во мне многие тяжелые сомнения не только по существу спора (спора по существу быть не может, ибо Вы принимаете все без всякого сомнения, ибо Вам достаточно подвига, в котором и есть высший смысл), а именно постановкой вопроса. Можно ли накладывать табу на проблему столь жгучую, как проповедь А. И.1? Ведь эта проповедь, учитывая его авторитет, одно из важнейших «намерений об исправленьи Империи Российской». Как же избежать разговора об этом «прожекте»? И можно ли жить, не оценивая его, прежде всего с нравственной стороны? Вы отказываете человеку, который, по-Вашему, не сделал то-то и то-то, судить план жизни, который предлагает ему, бедняге, герой. Толпа не смеет судить героя. Герой имеет право вести толпу, куда ему угодно. Так ли это? Ведь это то самое, с чем мы сталкиваемся каждый день. С отбиранием права мыслить, с превентивной уверенностью в правоте, с превышенной платой за подвиг. Подвиг, оплаченный такой ценой, не нужен и бессмыслен. И метод тот же — наш. Кто осмеливается судить о мыслях героя, тот мещанин, «комфортник». А Лева? А Андрей Димитриевич? А Диков2? А те, кто написал письма А.И. — все ищут душевного комфорта? Странно, что во время нашего разговора Вашими союзниками оказались люди вполне «комфортные», готовые передоверить право мыслить другому и присоединяться ко всему, что носит определенный ярлык. Человек, однажды совершивший подвиг, приобретает не только права, но и обязанности. Жаль, если нам, сирым, приходится ему об этом напоминать. Если герой важнее правды, я за правду. Если для утверждения героя можно пожертвовать толпой, я за толпу. Герой для нас, а не мы для героя. Иначе — героя нет. Иначе — кулачный боец, сильная личность, что угодно, но не герой, не тот, кто может быть идеалом, пророком, водителем и т. д. Нет героя без учения. В этом ракурсе мне вдруг прояснился Ваш телефонный разговор с Толей. Считаю необходимым изложить все это. Д. Самойлов 14/XII 75 1 Имеется в виду А.И. Солженицын. В это время в Самиздате ходили его статьи «Письмо к вождям Советского Союза», а также «Образованщина», «Раскаяние и самоограничение» и «На возврате дыхания и сознания». Три последние работы вошли в сборник «Из-под глыб» (Париж: ИМКА-Пресс, 1974). 2 Диков Юрий Павлович (р. 1938), доктор геолого-минералогических наук. 18. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Начало июня 19761 Дорогая Лидия Корнеевна! Все я ждал оказии, чтобы послать Вам письмо. Знаю, что Вы были в Ленинграде, но не знаю — порадоваться ли за Вас. Мне-то Ленинград чужд и нравится только как архитектурный ансамбль. О нашей жизни писать особенно нечего. Живем тихо, уютно, без страстей и событий. Мои все здоровы и утрясены. Я же, после московского напряжения, продолжавшегося и здесь некоторое время, впал в комфортабельное безмыслие. Писать неохота. Так, почитываю кое-что, насколько глаза позволяют. Написал, впрочем, маленькую поэму (в сто строк) «Старый Дон Жуан», несколько строк которой были сочинены в Москве. Лев, который знает всю историю сюжета, говорит, что поворот оригинальный. Льва я вижу раза три в неделю. Он, кажется, хандрит, жалуется на живот и, по-моему, страдает от недостатка толчеи, информации, телефона и всего прочего, что составляет 80 % его обычного быта. Вообще же он, как обычно, мил, добр, общителен и любопытен. Учит эстонский язык по разговорнику, изучает этот маленький, милый город. Город действительно утешительный. Когда приехали, полно было сирени разных цветов, форм и запахов. У нас в маленьком саду пел настоящий соловей, довольно похоже. Теперь свищут какие-то безымянные птички, тоже талантливо. Под окном у меня растет какой-то ползучий куст с белыми цветами (остренькие лепесточки врозь). Куст этот благоухает с вечера до утра, а днем как бы замыкается. Как он узнает, что настал вечер — неизвестно, потому что выдаются за те же деньги белые ночи. Если выйти из нашего дома — сразу же парк, где сосны, вроде японских, только большие. Есть и липы и другие растения. Справа от нас — река Пярну. Прямо, минутах в трех ходьбы — старый мол из валунов, уходящий далеко в залив. А залив мелкий, не угнетающий морским величием. Вообще здесь все: флора, фауна (белочки и голуби), архитектура и даже природные явления — все это призвано не подавлять дикостью или величием, а вызывать чувство равенства и достоинства. Вот я, кажется, изобразил Вам «среду обитания». Все же нам, суетным людям, привыкнуть к этому трудно, словно чего-то все не хватает. И, наверное, не хватает раздражителей, которые меня, например, всегда подвигают на стихи. Впрочем, поглядим. Прочитал снова Ваше эссе о пропущенных строках А.А. Очень хорошо2. (Это не отметка, это чувство.) Из того, чего не хватает — узнать о Вас. Как Ваше здоровье? Как быт? Как работа? Напишите, если захотите и будет время. Любящий Вас и скучающий без Вас Д. Самойлов 1 Датируется на основании ответного письма Л. Чуковской. 2 Речь идет о статье Лидии Чуковской «Полумертвая и немая» («Континент», № 7). В статье воспроизведен ахматовский автограф строф, пропущенных в «Поэме без героя», в «Решке». 19. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 11 июля 1976 Дорогой Давид Самойлович. Простите, что не сразу отвечаю на Ваше письмо. Но меня крутил очередной вихрь; кручение сидячее — не разгибая спины, не поднимая головы. А когда подняла голову — тоже не сразу могла сесть за это письмо, потому что Ваше, цветущее запахами и кустами, и листьями, и соснами, и морем, требует от меня состояния сосредоточенности и покоя — хоть на минуту, на час… Что ж! И у меня окно открыто в сад; в окно лезут ветви еще цветущей сирени, и доносится запах жасмина. Но — скажу пышно — «земное сердце уставало»1 — и его уже не лечит ничто. Не от ран не лечит, а от у’стали. Болит и болит. Была в Ленинграде. Нет, для меня это менее всего «архитектурный ансамбль». Конечно, выйдешь из ворот Летнего Сада на Неву и задохнешься от красоты. Но Ленинград для меня — это не стихи Пушкина, Блока, Ахматовой и Мандельштама, высеченные из гранита и волн, а прежде всего — моя жизнь, недостойная этих стихов и этого города, начавшаяся, прожитая и кончившаяся в нем… «Где уж тут словам» — и где уж тут ансамблям! Хорошо, что в Ленинграде еще живы друзья, а то без них, один на один, я не в силах была бы перенести встречу. И, главное, новую разлуку. Была в Комарове, на могиле. Шла к этому кресту как на крест2. Хорошо, что и там была не одна. Прочитала я Ваши стихи — о стареющем Дон Жуане и маленькое: «Вот и всё. Смежили очи гении». Маленькое прекрасно. Оно несправедливо (потому что Ваш, например, голос был слышен и в присутствии гениев), но все равно — прекрасно. А «Стареющий Дон Жуан» — нет, не нравится мне. Просто очень чужая мне мысль, а стихи верно хорошие. Не знаю. У меня нет способности чувствовать старость. Я много в жизни болела, помирала и снова оживала; вот я и чувствую: болит сердце? не болит сердце? а старость? Во-первых, мне кажется, возраст — вещь постоянная (у каждого человека — свой); во-вторых, я не умею почувствовать старость, как утрату, всего лишь как утрату чего-то, не как приобретенье. Затем, старость ведь гораздо крепче, защищеннее молодости и детства; в детстве-то мы уж совсем беззащитны. В молодости обиды непереносимы; в старости, мне кажется, я любую обиду могу перенести, не разрушась, и дурно будет тем, кто меня обидит, а не мне. В детстве же и в молодости я от любого ветерка валилась с ног. Привычка, что ли, вырабатывается, выстаивать — как, например, не плакать? В детстве и юности я была ужасная плакса. И потом, ведь к старости, наконец, понимаешь, кто ты: рубанок, молоток ли, гвоздь. А в молодости ничего о себе не знаешь… Нет — Да здравствует старость, Которая трудоспособна! (Она, кстати, и очаровывает, так что стареющий Дон Жуан может не терять надежд.) Если я зря придираюсь, то простите и отмахнитесь. Но не думаете ли Вы, что в третьей строке Вашей лучше бы: Словно в опустелом помещении вместо опустевшем? Чтобы избежать «опустевшем» «помещении»? И, быть может, вместо «Словно» — Будто или Точно, п[отому] ч[то] в следующем четверостишии: «Тянем, тянем слово»… Ну, простите, наверное, пишу вздор. Говорят, у Вас прекрасный дом. Я рада. Честь и слава Гале. Говорят, у Вас и квартира в Москве будет попросторнее. От души Вам желаю рабочего простора, рабочего покоя, рабочего здоровья. Привет Галине Ивановне, Раисе Давыдовне и Льву. Ваш Ю.3, в самом деле, очень хороший человек, я с ним подружилась, хотя видимся редко. Пожалуйста, пишите мне. Л.Ч. 11/VII 76 1 Строка из стихотворения Блока «Она, как прежде, захотела…» 2 Речь идет о могиле Анны Ахматовой на Комаровском кладбище. 3 Ю. — Юра Диков. 20. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Вторая половина июля 19761 Дорогая Лидия Корнеевна! Все дожидался оказии, чтобы написать Вам. А между тем, прошло много времени, сменялись если не события (их не было), то состояния. Я их несколько пережил за эти два месяца, и все без внешних причин. («Хандра ниоткуда»2.) О «Дон Жуане» Вы правильно судите, соизмеряя его с собой. Но я где-то тоже его соизмеряю с Вами, и не в его пользу. Его старость — расплата за бездуховность, за безделие, за отсутствие творчества и идеализма. Вот как я это понимаю. Он бабник, прагматик — таковы большинство из нас. И за это карает старость. Но это общая идея. А еще есть тип, который мне во многом нравится — лихой малый, дуэлянт, который Черепа испугался лишь от неожиданности. И который где-то вдруг прозревает: «А скажи мне, Череп, что там — за углом, за поворотом». К тому же и ремарки ловко вставлены в стих. Это же удовольствие. Очень прошу Вас быть поснисходительнее к этому человеку. И к автору тоже. Ваши замечания по «Вот и всё» тоже правильны. Но и в моих созвучиях есть своя логика, если подумать. В неприятных «ш» и «щ» есть некая дисгармония, которая соответствует состоянию и картине. У Заболоцкого — «Осенних рощ большие помещенья стоят на воздухе, как чистые дома». Он даже в картине величавой решился на «рощ — помещенья». У него пахнет свежей известкой. А у меня только что вынесли покойника. «Слово» и «словно» пускай себе откликаются. Уж очень я не люблю «будто», а «точно» должно стоять там, где действительно точно. А здесь все расплывчато, вяло и темно. Стихи почти не пишутся. Вернее, написаны 2–3 схемы ритма, состояния. Но там еще половина слов — приблизительные. Может быть, все это дотянется. Лев, как ему прочтешь что-нибудь, сразу пытается схватить и переписать. А потом дать прочитать всем своим знакомым. А не дашь — обижается. Я ему по дружбе читаю, чтобы что-то проверить, нащупать, а для публичного показа не готов… Но это его вечное свойство, я уже устал ему выговаривать и сердиться. Ведь и «Дон Жуана» он у меня похитил. Я дал почитать Сарре, а они взяли и переписали. (Сарре — переписали — опять рифма!) Вообще же Лев, как всегда, милый, добрый. Он грустен, прихварывает, но, видимо, путает физическое состояние с настроением. Это бывает у здоровых людей. Идеи его, как обычно, с дикими перехлестами. И становится тошно, когда Лева излагает свои концепции всетерпимости, где никакой терпимости нет, а старая бодяга повернута на 180о. Да и кто сказал, что надо все терпеть! Книгу его я перечитал. Она, как и весь Лева, в частностях раздражает, а в целом все же передает его прекрасный облик и, частично, судьбу3. Мы просто имеем слишком много Левы и потому иногда его недооцениваем. Лева и Рая, оба грустные, как я уже сказал. Чтобы их развлечь, пишу иногда стихотворные послания — «из Пярну в Пярну». Вот одно из них. Из Гейне: Вот Копелев Лева сидит одиноко, Он голый и, может, со сна. И думает Лева: проклятое море, Не знает оно ни хрена. А где-то на Красноармейской прекрасной, Где нету уже ни стекла4, Толпа его близких друзей и знакомых Вдали одиноко росла. Страдает Лева и от недостатка толпы, хотя и здесь вокруг него постоянно толпятся человек десять. Плохо здесь с чтением. Городская библиотека закрыта на ремонт, а в Курортной почти ничего нет. Просмотрел 6-е номера журналов. Единственное читабельное — очерк Наталии Ильиной о Корнее Ивановиче в «Октябре». Но я почему-то эту даму не очень люблю. Фамильярна — не внешне, а внутренне. Даже не знаю, как это объяснить. Правда, и не очень стараюсь. В основном же читаю «Бесов», как всегда бесполезно пытаюсь додуматься до сути этой книги, о которой столько сказано разных банальностей. В Пярну по-прежнему хорошо. Сирень сменилась жасмином и липой. Погода была хорошая, теперь просто приятная. Еще бы месяца три лета. И Вас сюда! Очень хочется видеть Вас. Если будет время и желание — напишите. Ваш Д.С. Дорогая Лидия Корнеевна, мы часто говорим о Вас с Левой и Раей, и кажется, что Вы тоже с нами в Пярну. Вот если бы Вы могли приехать! Ведь отважились же Вы на Ленинград. А здесь такая тишь и благодать, что Дезик даже скучает по московским раздражителям, хотя и меньше, чем Лева. Впрочем, я заметила, что в состоянии покоя всегда есть привкус тревоги, и это, наверно, тоже естественно. В любом случае Москва уже не за горами и в предстоящем возвращении есть и хорошее — встреча с Вами. Галя 1 Датируется по содержанию. 2 «Хандра ниоткуда» — строка из стихотворения П. Верлена «Il pleure dans mon coeur…» («Хандра») в переводе Б. Пастернака. 3 Упомянута автобиографическая книга Льва Копелева «Хранить вечно» (Ann Arbor: Ardis, 1975). 4 Копелевы жили на Красноармейской улице. После того, как за границей вышла книга «Хранить вечно», хулиганы «специального назначения» дважды разбивали окно их квартиры, расположенной на первом этаже. 21. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 30 июля 1976 30 июля 76 Дорогой Давид Самойлович. С моего пера — или, точнее выражаясь, фломастера — сейчас довольно часто стекает Ваше имя. Дело в том, что живу я сейчас в сентябре 62 г., а Вы читаете АА свои стихи: «Наташу», «Державина», «Красную осень» и «Я рано встал…». АА интересно говорит о «Наташе». Вы спрашиваете, не утомили ли ее? Она отвечает: — Что вы! Я не Фроста! (Накануне, в Комарове, у Алексеева, состоялось ее свидание с Фростом.) Ваше письмо я получила. Относительно «Стареющего Дон Жуана» остаюсь при своем, но Вы правы — это суждение не объективное, это моя невосприимчивость к теме. Что же касается моих придирок к стихотворению «Вот и всё», то они полный вздор, я это чувствовала, когда писала письмо, и даже, написав, хотела вскрыть конверт и зачеркнуть, но поленилась. Вы во всем правы, а я свое стрекотанье беру обратно. Льва я люблю, но, мне кажется, с каждым месяцем накапливаются мысли — или размышления, — которые нас друг от друга уводят. Собственно, нас уже связывает только самое несущественное: привычка, симпатия, «жизнь». Не помню, кто — кажется, Христос — сказал: «Не Меня полюби, а Мое». Так вот: он привязан ко мне, я — к ним обоим; но ихнее мне чуждо, а им чуждо мое. Это уже не дружеские, а какие-то домашне-семейные отношения; это ведь в семьях больше любят своих близких, чем дела их — помыслы, веры, труды, любви. Так и тут… Вот Толя в самом деле был мне другом: т. е. его осуществление, его мысли и его талант были мне дороже, чем он сам. Не знаю, понятно ли я пишу и хорошо ли это: больше любить в человеке заложенную в нем судьбу, возможность — более любить его мысли, его высокий дар, чем его самого… И постоянно хотелось живого обмена, какого-то взаимного духовного экзамена. Я сейчас живу на даче почти все время, т. е. с понедельника по субботу. Огромный лес, сгнившие скамьи и эстрада (как в «Чайке»); а перед самым домом — дорожки, которые я упорно выпалываю, ибо не выношу неряшества. Но полоть удается редко, в виде отдыха — а то все сижу и сижу над своими писаниями. Я с трудом одолеваю не только работу, но и отчаянье. Его, пожалуй, больше, чем работы, хотя и она несметна. Иногда вечером, часов в 10, дохожу до конца улицы Серафимовича, при фонарях или во тьме. Вчера вернулась Сарра, полная рассказов о лесничестве под Житомиром, об Одессе, Батуми, Ялте и теплоходе «Тарас Шевченко». Слушаю с интересом — хоть на слух что-нибудь увидать. Читаю — урывками — переводы польских поэтов1, «Летопись жизни Герцена», и беспрерывно перечитываю — по абзацам — еще одну книгу, стараясь определить, в чем мощность фраз и абзацев. Не удается, а мощь паровозная2. Будьте здоровы, привет Гале. ЛЧ P.S. «Из Пярну в Пярну» прекрасно, но я предпочитаю из Пярну в Москву. 1 Юлиан Тувим. Владислав Броневский. Константы Ильдефонс Галчинский. Избранное / Перев. с польского. М.: Худож. лит., 1975. Надпись: «Дорогой Лидии Корнеевне. Д. Самойлов. 13.04.76». 2 Л.К. имеет в виду третий том «Архипелага ГУЛаг», который вышел в Париже в издательстве «ИМКА-Пресс» в 1976 году. В мае 1976 года она пишет в своем дневнике: «Сейчас я купаюсь в океане благоуханной русской речи: читаю III том. Перед этим все мелко. Это книга книг. «Игру эту боги затеяли». Тут, в этом жанре («научно-художественном», как говорил и писал когда-то Маршак), он не сравним ни с кем и бесспорен, вне зависимости от ошибок мыслей и обобщений. (Завирается насчет XIX века.) Читаю с наслаждением как великое совершенство. В его языке (когда он работает не по Далю) есть нечто ахматовское, пушкинское — мощь. И какой гениальный путь — путь гениального человека, которому всё по плечу: и книга, и жизнь. М.б. третий том самый сильный» (Архив Е.Ц. Чуковской). 22. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 9 августа 1976 Пярну 9.08.76. Дорогая Лидия Корнеевна! Я здесь уже совсем разболтался, почти не работаю. Каждый день кто-нибудь приезжает-уезжает. У нас толчется народ. И хотя я эту толчею люблю и сам завожу, работа не клеится, оттого настроение ниже среднего. Да и сезон уже на спаде. Сперва все откладывалось, ибо казалось, что впереди все лето, а теперь лето уже позади — и не стоит заводиться. Галя хочет остаться здесь на зиму. А я резких решений не люблю. Переселяться сюда надо постепенно, прислушавшись к ритму собственной жизни. Да и дел в Москве много… Кроме воздуха и пейзажей, главная отрада здесь — Лев. С ним об идеях не стоит спорить, они у него всегда, как вареное мясо. Это свойство его ума — вываривать мысли, а не производить их. Но главное в нем не это. Душа у него детская, голубиная. Доброта непомерная. Натура чудесная. Я, чтобы не раздражаться, об умственном с ним не разговариваю — пошучиваю, отшучиваюсь. А не любить его нельзя. Просто приятно и хорошо бывает в его атмосфере. Лева всегда все хочет, — как говорит Рая. И его детская энергия желаний всегда заражает и бодрит окружающих. Последнее время читаю совсем мало. Нашло увлечение музыкой. Слушаю Гайдна, Моцарта, Брамса, Баха, Шумана, Чайковского. Очень хорошо. Я никогда меломаном не был. Иногда на годы от музыки отдалялся, даже умышленно. А иногда, как запойный, слушаю и не могу наслушаться. И завидую музыкантам. Очень хочется почитать А.А. 62-го года. И о себе, конечно. Не из тщеславия, а чтобы свериться с ее умом и пониманием1. Теперь уже скоро увидимся. Любящий вас Д. Самойлов 1 В это время Л.К. работала над 1962-м годом своих «Записок об Анне Ахматовой». 23. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 24 июля 1977 Дорогой Давид Самойлович. Получила письмо и поэму, — спасибо. Поэму прочитала много раз. Впечатление такое же сильное, как было при первом слушанье. Значительные Вам снятся сны1. Сцена расправы с гречанкой прямо шекспировская. (Почему А[лександр] С[ергеевич] не последовал примеру своего косвенного предка? Поколотил бы свою Natalie, сослал бы в деревню, а он — подставил грудь Дантесу… Так бы хорошо, и ему бы и нам.) Но вот что мне пришло на ум: нужна ли вся линия девицы Моор и мамаши Моор? В ней (линии) есть что-то разъясняющее, «служебное», как говорил Маршак. Не следует ли без нее сразу взять быка за рога (я не имею в виду рога майора!), то есть пусть фортификации, ученики, шалопай завсегдатай — любимый ученик — ведь этого достаточно для всего происходящего. А если достаточно, то… Впрочем, я, может быть, плету вздор по недостаточной своей любви к повествовательности в поэзии. Но вот что не вздор, молодой человек. Вы мне рекомендовали Распутина. Мне многие рекомендовали Распутина, но именно Ваше слово подвигло меня на чтение. Правда, «Матеру» мне не достали. Но «Живи и помни» я — из-за Вас! — одолела. Жива осталась, помнить не буду. Да ведь это морковный кофе, фальшивка, с приправой дешевой достоевщины, неужели Вам это нравится? Я никогда не была на Ангаре, но чуть не на каждой странице мне хотелось кричать «Не верю! не верю!» — по Станиславскому. Разговоры баб совершенно на уровне панферовских «Давайте-ка, бабоньки, подмогнем нашим мужикам». Ну, ему известно, что в Сибири вместо «что» говорят «чо» и вместо «забора» — «заплот»; он и вставляет. А синтаксис вялый, безмускульный, боборыкинский. «Переживаниям» Настены нет конца и краю; читаешь через абзац, через страницу, через главу; все ждешь, когда она прямо скажет: «Ох бабоньки, я так переживаю». Нет ведь, тянется тягомотина верстами, хотя схема и конец заданы с первого звука. Пейзане ломаются на сцене с фальшивыми монологами. Узнав, что жена забеременела, муж произносит длинный монолог на тему: «Это ж кровь моя дальше пошла». И Вы — верите? Он долго развивает эту тему: жил до сих пор зря, а теперь «кровь моя дальше пошла». Сам же автор изъясняется так. Цитирую точно. Читайте вслух, себе в наказание. Читайте и терпите: Стр. 73 «…а то, что эта близость происходила (!) в столь чужой и неказистой обстановке (близость происходила в обстановке! — ЛЧ), добавляло Настене тревожного, незнакомого, но и желанного волнения, переходящего за черту (!) обычного в таких случаях рабочего (!) чувства». Это не «плохая фраза», которую редактор мог бы исправить, это уровень духовной культуры. Может ли случиться чудо? Т. е. уровень повысится? Не знаю. Книга столь же мучительно безвкусна, как сочетание имени с фамилией автора: изысканного имени с мужицкой фамилией. Он, видите ли, Valentin! И потому близость мужа с женой, обычно рабочая, переходит за черту. И происходит. Valentin читает газеты, и у него в ушах: встреча проходила в теплой дружественной обстановке. Вот он и валяет, что близость происходила в обстановке, переходящей за черту. Глубина основной мысли — вершковая. Да, всякое дезертирство совершается не просто, и притом непременно наказуется разложением души. Открытия тут нет. А исполнено тягуче, длинно, пейзанисто, малограмотно, некультурно. Лишен ли автор таланта? Не знаю. Быть может, и не лишен. Иногда мелькает кое-где темперамент. Но бескультурье в языке (т. е. в мысли) полнейшее, смесь бюрократического с пейзанским… Посмотрю «Матеру». Жаль, что Вы оставили прозу. Надеюсь, зимою начнете опять. Для прозы ведь нужен не только внутренний, но и внешний ритм. А зимами за городом его достичь легче, чем летом. Летом выбивают люди. Почему Вы ничего не написали о Л[ьве] З[иновьевиче] и Р[аисе] Д[авыдовне]? Сами они не пишут, а слухи ходят об их здоровьях разные. Хотелось бы, чтобы они отдохнули и вернулись коричневые и бодрые как всегда. Привет им. Я от них ничего не получала. О себе писать нечего. Болею, не болею, нудно, через силу, без охоты работаю. Вот и все, к чему сводится жизнь. Будьте здоровы. Привет Гале. Пишите. ЛЧ 24/VII 77 1 Поэма называется «Сон о Ганнибале». 24. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Август 19771 Дорогая Лидия Корнеевна! С высшей точки зрения, Вы, как всегда, правы. Но мы живем в удивительное время, когда литература пребывает без высших понятий. Вместе с тем это не означает, что у нее нет высших целей. Хотя Вы и сердитесь, я не жалею, что подвиг Вас на чтение Распутина. Он, пожалуй, самый талантливый из «деревенщиков», и в нем виднее всего достоинства и недостатки этого литературного направления. Это литература «полународа»2, как Вы правильно поняли. И она, может быть, не знает и не видит иного пути в формировании нравственности, кроме нравственной ретроспекции. Но жажда нравственности в ней истинная. И с этой точки зрения она правдива. Для познания нашего времени ощущать эту литературу, по-моему, необходимо. Я много думал о «деревенской прозе». Кое-что записал. И готов Вам перечитать свои заметки при встрече3. Приедем мы скоро — билеты взяты на 23 августа. Но это еще не совсем точно, потому что мама заболела: небольшое воспаление легких. Здесь шумно и многолюдно. Хотя я и стараюсь уберечься от излишнего общения, это плохо получается. Испытываю смешанное чувство раздражения и удовольствия. С Левой и Раей вижусь урывками. Лев жалуется на различные недомогания, но все же участвует во всех мероприятиях, которых множество. Сарру я не видел, но новости знаю. Только что звонила Ника. Ваши замечания о «Ганнибале» отчасти справедливы. Совсем исключить Моршу, мне кажется, нельзя. Вся трагедия происходит в некой атмосфере. Морша — знак этой атмосферы. Но сократить ее стоило. Я убрал кусок от «А тут и Морша, мелкая зуда» до «Но он не мог унять арапской крови». А вместо строк — «Так действует на нас худое слово. Он постепенно отдалил Норцова» — теперь так: «Он стал искать намека в каждом слове И не умел унять арапской крови». Так ли здесь все с падежами? Как Вы думаете? Выбросил я и еще один кусок. От «То был Норцов» до «А там ни перед кем не отвечай». Так будет компактнее. Дорогая Лидия Корнеевна! Пока писал Вам это письмо, меня прерывали четыре раза. Простите за куцые мысли и жуткие фразы. На сем кончаю, потому что пришел человек, который отвезет письмо. Будьте здоровы. Не болейте. Мы очень соскучились по Вам (Вас). Ваш Д.С. Часть Вашего письма — о Распутине читал нескольким друзьям. Они в восторге. 1 Датируется по содержанию. 2 В своих дневниковых записях и в стихах Самойлов позже вернулся к этой мысли: «Крайнее почвенничество произошло в результате крушения деревни и стало идеологией «полународа». Оно сразу отыскало себе духовных отцов среди славянофилов конца века. Ибо этого рода почвенничество тесно связано с властью. Поскольку власть у нас не народная, а скорее «полународная», то есть отражающая состояние «полународа» (31 января 1981. Д. Самойлов. Поденные записи: В 2 т. Т. 2. М.: Время, 2002, с. 298). 3 В своих статьях о деревенской прозе Самойлов пишет о «литературе полугорожан»: авторы ее — «горожане из крестьян», проза их — свидетельство того, что деревни уже нет. (Памятные записки. М., 1995). А в сборнике «Черта», опубликованном посмертно (М., 1994, с. 25) читаем: Когда сумбур полународа / Преобразуется в народ, / Придет поэт иного рода, / Светло и чисто запоет. 25. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Конец февраля 19781 Дорогая Лидия Корнеевна! Простите, что пишу на машинке — с фломастерами швах, остались только цветные. Жду обещанных из Москвы. У нас, после московского сумбура, благолепие и отдохновение, видимо, уже слишком затянувшееся. Ничто так не развращает, как покой и тишина. Каждый день собираюсь сделать что-нибудь великое, но с тем и ложусь спать, откладывая на завтрашний день. Слаб я против лени. И стихи не удаются. Здесь прекрасная зима. Иногда холода с солнцем, иногда легкая метель. И никого-ничего. Спасибо Вам за подарки — за книгу о К.И.2 и за «Нос». «Нос» я уже слушал несколько раз. Удивительно, что Шостакович за несколько десятилетий приучил нас к другому музыкальному языку. Для меня раньше понятной музыкой были романтики, XIX век. А теперь кажется, что в Шостаковиче тоже все понятно и это уже не «новая» музыка, а такая, какая должна быть. Наверное, Мусоргский когда-то тоже так туго воспринимался. Ситуация, в общем, обычная для искусства. Мы и должны быть тупее гения. Книгу о К.И. мы прочитали. Там, конечно, много хорошего, интересного; хорошие люди пишут. И образ создается, уже вполне «академический». Но в этой книге, как и в других подобных, какие-то безобразные провалы. (В книге о Заболоцком3 просто пропали десять лет его лагерной жизни.) Самый безобразный провал — это отсутствие Вас. Не говорю уже о Ваших воспоминаниях. Вас вообще не было (и значит, нет вовсе — по их логике?). И, наверное, именно потому, что не было Вас, нет общения К.И. с собственными детьми. Потому-то для меня неприятной нотой звучат воспоминания С. Богданович, не знаю, что это за дама. Она явно не на своем месте и не в той дозе. Прочитали мы и воспоминания Л. и Р. об Анне Андреевне4. По-моему это очень плохо написано. Слишком много покаяний «прозревающих слишком поздно»5 и лишние эмоции. Я написал им, как можно мягче, чтоб не обидеть, ибо намерения у них самые лучшие, советовал снять все преамбулы и начать со знакомства. Факты там не новые, но об А.А. интересно все, даже варианты ее историй. Занят я довольно гнусными переводами. Заставляю себя с утра «срубать» тридцать строчек (пур вивр6) и с отвращением покидаю письменный стол. Остальное время стараюсь читать, пока глаза позволяют. Очень хороший сценарий Булгакова по «Мертвым душам» опубликован в «Москве»7. Пустая и пижонская повесть В. Аксенова — в «Новом мире»8. Читать не стоит. Это хождение по канату с лонжей. Странная литература, всегда как бы на что-то намекающая. А кто, мол, не поймет намека, тот дурак. Я вот тот дурак и есть. Не понимаю. «Фактура» там, конечно, «европейская», и, может быть, в этом одном есть какой-то смысл, что это противопоставлено манере азиятской нашей господствующей прозы. Об этой прозе, о «деревенщиках», я сейчас много думаю. И кажется, приближаюсь к Вашей точке зрения. Что-то с их правдой не так. Вообще же нарастает желание уйти из литературы… Из этой литературы. А как? И об этом все время думается. Может быть, наоборот, надо упорно оставаться, стоять столбом. Не знаю. Пока же мы безмятежно живем в Пярну, испытывая удовольствие от природных явлений и предметов. И никаких решений принимать не хочется, потому что, может быть, никогда уже не придется жить так безмятежно, семейно и размеренно. Что у Вас, Лидия Корнеевна? Как движется работа? А главное — как Вы себя чувствуете? Какая у Вас музыка? Брамса симфонии пытались купить, да их уже нет. Все хорошее, что будет попадаться, купим и на Вашу долю. Володе К[орнилову] привет, когда появится у Вас. Мне его последняя повесть нравится. Он живой9. Привет Сарре. Галя Вам кланяется. Она, как всегда, занята круглый день нашими пестрыми детьми. Но здесь ей полегче: приходит каждый день уборщица и раза два в неделю потрясающая повариха, которую мы зовем «сладкая смерть». Это означает для Гали, что она может осуществлять свой принцип — ни дня без книги — и прочитывать по своей привычке книгу за вечер. Этим пока и утешаемся. Желаю Вам здоровья и музыки. Ваш Д. Самойлов 1 Датируется на основании ответного письма Л. Чуковской. 2 Речь идет о сборнике «Воспоминания о Корнее Чуковском» (М.: Советский писатель, 1977). 3 Упомянут сборник «Воспоминания о Заболоцком» (М.: Советский писатель, 1977). 4…воспоминания Л. и Р. об Анне Андреевне. — См.: Встречи с Анной Ахматовой // Раиса Орлова. Лев Копелев. Мы жили в Москве. М.: Книга, 1990. В письме речь идет о рукописи этих воспоминаний. 5 «прозревающих слишком поздно» — Самойлов цитирует свое стихотворение, посвященное Л.К. Чуковской («С постепенной утратой зренья…»), где есть такие строки: «Не склоняй доверчиво слуха к прозревающим слишком поздно». 6 pour vivre (франц.) — чтоб прожить. 7 См.: М. А. Булгаков, И. А. Пырьев. Мертвые души: Киносценарий //Москва. 1978, № 1. 8 См.: В. Аксенов. В поисках жанра // Новый мир. 1978, № 1. 9 Владимир Николаевич Корнилов (1928–2002), поэт, прозаик. Последняя повесть — вероятно, «Без рук, без ног» («Континент». 1974, № 1 и 1975, № 2). 26. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 4–5 марта 1978 4/III 78 Дорогой Давид Самойлович. Редкая радость — получить письмо такой сосредоточенности, как Ваше. За строчками я вижу светлое, промытое окно, деревья и снег. Длинный день, безлюдный. Так, наверное, и надо жить (и писать). Я убеждена, что искусство — всякое — есть результат «образа жизни». «Правильный образ жизни» для каждого — свой, но я думаю, что поиски строки’ есть поиски образа жизни. И мне посчастливилось: Ваше письмо написано в Ваш хороший — правильный — день. В последние годы я живу неправильно. И это очень сказывается на моей писанине. У меня качество перешло в количество. Пишу Вам накануне печальной даты: завтра 12 лет (двенадцать лет!) со дня кончины Анны Андреевны. Если буду в силах, поеду к Нине Антоновне1. Звана. Меня зовут каждый год, и я ни разу не была. Каждый год я в этот день больна — чем-нибудь. Вот и сегодня заболеваю. Может быть, и заболеваю-то от ужаса при мысли, что там та же лестница, та же комната, но АА — нет. Когда она умирала, я была больна. Как я узнала потом, я была при смерти. Но в самом начале марта мне стало получше, я училась ходить и говорила с ней через день по телефону. Она сердилась, что я к ней не иду. Потом ее увезли в Домодедово. Утром я встала с постели и впервые одна, без Люшиной помощи, вошла в кухню. — Как ты себя чувствуешь? — с необычайной бодростью спросила Люша. — Видишь, хожу. Мне гораздо, гораздо лучше. Люша вытащила из-под стола табуретку. — Садись, тебе стоять нельзя. Я села. — Мама! Случилось ужасное несчастье. Умерла Анна Андреевна. Я думаю, всякая религия начинается с невозможности понять смерть. Но религии у меня нет, и, наверное, я потому до сих пор не понимаю, что случилось. В особенности тогда не понимаю, когда слышу ее голос. У меня сейчас записи ее разговоров и стихов необычайной точности звука. Это — кощунство; человек — это и есть голос, нельзя вызывать покойного с того света. Вы спрашиваете, кто такая С. Богданович, чьи воспоминания напечатаны в сборнике «Восп[оминания] о К[орнее] Ч[уковском]». Это — Софья Аньоловна Богданович, дочь Татьяны Александровны, моей крёстной. У Сони в воспоминаниях была целая глава обо мне: она старше меня на 7 лет и описала, как крестили меня и заодно нашего Бобу. Но эту главу выбросили, потому что меня не только не крестили, но меня вообще никогда не было. Татьяна Александровна, моя крестная, а Сонина родная мать, была женщина замечательная, я с ней дружила до самой ее смерти — она бы не позволила, чтоб меня не было. Но Соня сказала: «Лидочка, знаешь, мне так хочется, чтоб мои воспоминания о К.И. были напечатаны, мы все его так любили». Они все его так любили, что из любви к нему уничтожают меня. Это особая форма любви. Я, конечно, не против. Он их тоже любил и на разных этапах жизни делал им — и Тат[ьяне] Ал[ександровне] и ее детям — много доброго. Они ведь те самые «ангелята», которые описаны у него в воспоминаниях «Короленко в кругу друзей». Их отец, Ангел Богданович, был редактором первого в России марксистского журнала «Мир Божий». Его, Ангела, я не знала (он рано умер), а с ангелятами в детстве дружила, их было четверо. Тат. Ал. Богданович сирота — воспитанница Николая Федоровича Анненского, брата поэта. Николай Федорович был дружен с Вл[адимиром] Галакт[ионовичем] Короленко, и в Куоккале семьи Анненского, Короленко и Богдановичей жили вместе. Вот какая почтенная родословная у С. Богданович. Увы! Спасибо Вам за Ваши музыкальные попечения обо мне. Так как я действительно невежда, то опекать меня не очень трудно. Знаете, встречаются люди, которые на спрос: вы любите стихи? — отвечают: да, люблю. «Чьи же? Кто ваш любимый поэт?» — Ну, вообще… Пушкин, Лермонтов… Так и я. «Ну, вообще, Бетховен, Моцарт»… Почти так. А Шостаковича, мне кажется, я понимаю и люблю. Но вот признак малограмотности: в музыке мне мешают слова. Если только они не поглощены, не отсутствуют, если они слышны отдельно. Вот почему мне труден оказался «Нос»… Иногда я с удовольствием слушаю Кармен Бизе — Щедрина, благодарная Щедрину, что там кастаньеты щелкают, а слова исключены. У Аксенова люблю только те 2 рассказа, которые были когда-то в «Новом Мире» — в особенности «На полдороге до луны»2. Остальное пустовато, вульгарновато, претенциозновато. Впрочем, читала я не всё. Отчаянно завидую Гале, у которой ни дня без книги. Увы! Пока я не кончу своего многописания, я на всякую книгу смотрю, как на личного врага. Но может быть настанет день, когда я на самом деле заболею, слягу, буду слушать музыку и читать книги. Тянет же меня, впрочем, не читать, а перечитывать. Мечтаю о Чехове и Толстом. О Герцене. Подряд, том за томом. <…> 5/III 78 Ну вот, перемоглась и побывала у Нины Антоновны. Боже мой, какой парад старости! Какие мы все старые! Нина Ант[оновна] — прабабушка. (А я помню, как родилась ее первая внучка, кот[ор]ую АА называла «Новая Нина» — и эту новую Нину на руках молодой матери, Бориной жены.) Старуха — Эмма3, старушка (молодящаяся) — Люб[овь] Дав[ыдов]на4, и, ужаснее всего: старый кот, которому 25 лет! «Мальчики Ардовы», кот[оры]х я знала в Чистополе сцепившимся клубком мал мала’ меньше, а потом красивыми юношами, — сейчас все уже дважды женаты и поросли бородами и волосами. А впрочем, было «очень тепло и мило». Марии Сергеевне дают наконец квартиру (в апреле), но где-то на окраине и без телефона. Я не радуюсь, думаю, и она тоже. Это будет разлукой со всеми. Простите за суетливое и суетное письмо. Когда мы увидимся? В Москве тепло и сухо, в Переделкине глубокие снега’. Зиму, мое любимое время, я просидела у окна: некогда было гулять. «Как это бездарно с твоей стороны!» — сказал бы К.И. Будьте здоровы. Гале привет. Скоро я пришлю Петеньке и Павлуше книжку «50 поросят». ЛЧ 1 Нина Антоновна Ольшевская (1908–1991), актриса, режиссер, жена писателя В. Е. Ардова, близкий друг Анны Ахматовой. Приезжая в Москву, Ахматова чаще всего жила «у Ардовых на Ордынке». 2 Рассказ В. Аксенова «На полпути к луне» см. «Новый мир». 1962, № 7. 3 Эмма Григорьевна Герштейн (1903–2002), близкий друг Анны Ахматовой, историк литературы, мемуаристка. 4 Любовь Давыдовна Большинцова (1908–1983), переводчица, близкий друг Анны Ахматовой. 27. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Март 19781 Дорогая Лидия Корнеевна! У нас через день мартовский снегопад, утром вид прекрасной зимы, все деревья завалены снегом. А к полудню все тает, воробьи орут, пахнет свежими огурцами. Даже Ваше письмо свежее, чуть влажное, с запахом весенней погоды. Ему мы, как всегда, обрадовались, читаем и перечитываем. Я только здесь начал ценить письма. Мне лишь во время войны приходилось часто писать письма, но больше информационного характера: родителям, что жив и здоров. А друзья сами были на фронте, писали кратко и редко. Лучше и подробнее других писал Наровчатов — он не отвык писать, работал в газете. Он вообще очень хорошо пишет письма, даже сейчас. Я всегда поначалу бываю растроган, пока Галя не поможет мне уразуметь, что, в сущности, сообщается мне очередной отказ что-нибудь напечатать2. Но я, впрочем, не сравниваю Ваши письма с наровчатовскими. Ваши — чистая радость. Как Вы можете писать, что последние годы «живете не так». А как же тогда можно жить? Я образец жизни всегда отсчитываю от Вас. И всегда понимаю, что у меня не хватит ни характера, ни силы воли, ни прямоты, ни сосредоточенности — и множества других Ваших свойств, чтобы жить «так». Вы так умеете вкушать от «пира одиночества», а я одиночество переношу плохо. Даже работать в одиночестве не умею. Мне нужно, чтобы дверь была открыта и чтобы доносились голоса из соседних комнат, из кухни. Я должен быть в курсе дела, отвлекаться от дела по всяким поводам. Поэтому так медленно у меня все движется. Сейчас я занят тем, что называю «работой». Стихи — не работа. Работа — проза, но я никак к ней не умею привыкнуть. «Работа» — переводы, статьи, рецензии. Это я сейчас делаю каждый день. Начал писать очередную книгу о рифме (о современной). Не скажу, что это занимает меня целиком, но сам процесс работы, даже полуработы, приятен, когда состояние подходящее. Думаю, что постепенно я раскачаюсь, и пойдут стихи. И проза, может быть. Лишь бы ничего не помешало. Мы с Галей все время боимся какой-нибудь помехи: а вдруг что-то произойдет и нарушится наш распорядок и разрушится настроение, в котором мы сейчас пребываем. О Москве думать неохота. Видимо, Гале придется с мальчиками поехать в начале мая: у Петьки очередная серия лечения глаз. Это на месяц. Мы же с Варварой останемся — ей учиться до конца мая. Думаю, что к концу Галиного пребывания и я приеду на неделю из-за разных дел (заразных). Остаться с Варварой, конечно, не сахар. Стервозность ее возрастает с возрастом. Принципиальный демократизм не вяжется с ее способом жизни. Нас она пытается победить формальной логикой. Это у нее развито. И пишет, стерва, интересно. В ней сидит не художник, а ученый. Например, Галя наткнулась на ее незаконченную работу: по алфавиту характеристики девочек ее класса. Очень хорошо изложено. Но чаще всего она изучает справочники (хотя бы адресную книгу Союза писателей). А еще чаще слушает и переписывает в чудовищно оформленную толстую тетрадь идиотские эстрадные песни — «про любовь». Серьезную музыку слушать не хочет. А Петька со мной слушает. Говорит: «Ударим по Баху». Я тоже, как и Вы, слов не умею слышать, поэтому больше люблю инструментальную или симфоническую музыку. А текст для меня пропадает, как при чтении Ахмадулиной. Но в «Носе» музыка замечательная. Я сперва его прослушал, а потом уже по бумажке стал следить, кто и про что поет. Видимо, текст и не так важен. Тот же Шостакович писал на слова Долматовского, а на довольно скверный перевод Кудинова у него просто гениально получилось: «мой маленький солдат». Галя прочитала книгу Корнея Ивановича о Чехове. Я когда-то читал. Она говорит, что у К.И., видимо, была тяга к людям, которые сами себя сделали: Некрасов, Репин, Чехов. Книга ей понравилась. А я, насколько глаза позволяют, читаю рассказы Честертона. Каждый раз удивляюсь его свету и цвету. Мы как-то разговаривали о цвете в поэзии. Его в поэзии оказывается мало, и он чаще ирреальный, условный, вроде «голубых туманов». И какая-нибудь «шекснинска стерлядь золотая»3 запоминается надолго. Я после этого обнаружил, что у меня в стихах цвета почти нет, а если есть, то простейший. Скорее — соотношение объемов. И это с самого начала, с самых первых стихов: «облака и башни были выпуклы и грубы». Очень любопытно это невосприятие поэтами цвета. Когда у Пушкина «пчела из кельи золотой», то важней «келья», чем «золотой». Или у Мандельштама: «Золотистого меда струя из бутылки текла так тягуче и долго»… «Золотистый» — банальность. А вот «тягуче и долго» — фактура и протяжение времени. Стихи украинского поэта, которые Вы прислали, прекрасные. Похоже на народные, но без всякой оскомины от стилизации. Это редко бывает. Еще Галя прочитала книгу А.И. Пантелеева «Наша Маша». Я же только просмотрел. Не зря Вы его хвалите. Человек, видно, замечательный, да и девочка особенная. Помню, Вы рассказывали и про нее. А[лексей]И[ванович] немного мне напоминает Николая Ивановича Дубова. Я с ним когда-то встречался, но подружился лишь в последние годы — по письмам. Они с женой люди больные, одинокие, или, вернее, — бездетные. Томятся в Киеве. И даже повидаться нам не удается. Довольствуемся перепиской. Николай Иванович очень хорошо пишет, и всегда «по делу». (Что-то у меня с лентой — то пишет прилично, то совсем бледно. Как Вы будете читать?) Книгой о рифме (стыдно признаться) я последние дни увлекся. Ведь, как ни изобретай «научный подход», за рифмой стоят стихи; а за стихами судьба поэта. Так, невольно, пишется краткая история нашей поэзии, дело, на которое я бы никогда не решился. Сейчас идет главка о Маяковском. Перечитываю его, раздражаюсь, жалею. И это, конечно, просачивается в текст. Но я, слава богу, не ученый. Хотя меня попрекнул один стиховед за прошлую книгу: слишком, мол, эмоциональные оценки, а для науки нет «хорошо» или «плохо». Только не для науки о стихах, если она существует. Галя спрашивает: что я такой задумчивый? А я про рифму думаю. Конечно, хорошо бы подумать о чем-то более важном. Но в нынешней полублаженной жизни хочется более важное отложить на потом, когда уже совсем подопрет. Ну вот и я написал Вам вполне беспорядочное письмо. К сему прилагаю стихотворение, из последних. Марии Сергеевне, если будете говорить с ней, — мой сердечный привет. С ней, конечно, поступают бесчеловечно, но на то она — Мария Сергеевна. Мне всегда совестно, когда думаю о ней. Сколько лет не соберусь ее повидать! Галя шлет Вам привет и к письму присоединяется. Главное — будьте здоровы. Д.С. 1 Датируется на основании предыдущего письма Л. Чуковской. 2 Сергей Сергеевич Наровчатов (1919–1981), поэт, друг Д. Самойлова, его соученик по ИФЛИ, в это время — главный редактор журнала «Новый мир». 3 Строка из стихотворения Державина «Приглашение к обеду». 28. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 28, 30 марта 1978 28 марта 1978 Переделкино Дорогой Давид Самойлович. Давно уже я получила Ваше письмо от? марта и «Приморского соловья». Давно уже в мыслях своих — и не раз! — ответила я на него. Но в таком невыносимом шторме я живу (и пытаюсь работать), что когда выдается час без спешки, надо тратить его на работу, а если два, то два, а если 7 или 14 — то 7 или 14. Ну вот сейчас работать я не способна и потому пишу Вам. А не способна потому, что вчера днем случился пожар в Детской Библиотеке Корнея Ивановича, в Переделкине; по-видимому, в котельной взорвался котел; день был выходной (понедельник), и библиотека пуста. А котел топился. (Газ.) Прибыли по Люшиному вызову 8 пожарных машин и здание спасли — то есть прогорела в одном углу крыша, внутри сгорел коридор и полкомнаты. Но то, что уцелело от огня, вымокло в воде. Нам удалось вымолить на сохранение некоторые уникальные вещи — картины, мемориальную доску. Но сейчас продолжать спасение уже невозможно, п[отому] ч[то] у библиотеки стоит милиционер, туда никого не пускают (и нас тоже); ожидают Комиссию и начало следствия. Заведующая находится в шоковом состоянии. Ей предстоят неприятности. Я ее просила разрешить вынести к нам, под расписку, книги с автографами, собрание сочинений К.И. — нет. Теперь там все мокнет и раскрадывается. (Пост не круглосуточен.) Что ж! Бедняга несет материальную ответственность как раз за то, что вполне восстановимо: «книжный фонд». Ответственности духовной за духовные ценности она не несет. Все это началось не вчера. Как подумаешь, существование библиотеки К.И. было противоестественно, а ее конец совершенно закономерен. Я больше туда не войду, а мимо буду проходить не глядя. Хорошо, что К.И. до этого разора не дожил. Галина догадка насчет героев, кот[орых] выбирал для исследования К.И., отчасти верна. Да, он, самоучка, тянулся к людям, которые сделали себя сами. (И утверждал, между прочим, что учиться люди должны сами; не в вузах, а в библиотеках.) Но выбор Некрасова, Чехова — тут было и другое. К.И. по натуре ведь был полемистом. На Некрасова в его время смотрели ложно (этакий Надсон 60-х годов), на Чехова тоже. Он взялся опровергать. Кроме того, его манила сложность человеческая: Некрасов ведь сложен чрезвычайно, а Чехов еще сложнее. Кроме того, проанализировать прозу Чехова — это, по-моему, почти неисполнимо, а потому и приманчиво. Я никогда в толк не могла взять, как движется, от фразы к фразе, чеховский «Архиерей» или «Три года». Ни фабулы, ни сюжета; движение неуловимо. Затем, что касается Чехова, то для К.И. он был, кроме всего прочего, еще и образцом человеческого поведения, он старался себя душевно превратить в Чехова. Смолоду — никакого сходства: К.И. был вспыльчив, несдержан, истеричен, часто несправедлив (выручала природная доброта). Годам к 50[-ти] он многому научился — в смысле обращения с людьми. Учился же — у Чехова. Читаю и читаю Вашего «Соловья». Для меня в нем почему-то содержатся два стихотворения, причем одно (кончающееся строкой «И не годится для самоспасенья…») не вполне естественно переходит в другое. Получили ли Петр и Павел — «Айболита», посланного им уже давненько? Читали ли Вы книгу Ю. Карякина «Самообман Раскольникова»? Очень замечательная книга. По-видимому, таков и автор. Достоевский не относится к числу моих любимых гениев, но он, конечно, гений очень существенный — книга о нем тоже существенная. Я прочитала, уже довольно давно, письма Цветаевой к Волошину (опубликованы в «Пушкинском Ежегоднике», 1975). Письма детские и в большинстве своем неинтересные. Но, как всегда у нее, вспышки, молнии — удивительные. Радуюсь, что Вы снова пишете о рифме. Пусть это еще не проза, но проза будет, я уверена: она уже есть, и не может она иссякнуть. А насчет рифмы, что это ход к истории русской поэзии, — оно так, конечно. И большое счастье, что ею занимаетесь Вы, а не «веды». В «науку о литературе» я верю только в той степени, в какой она знает свой шесток. Сведенья, сведенья, сведенья — это леса для здания. А не само здание. Здание же в силах возвести только художник, отбросив леса. К.И. писал: «Пока критик анализирует — он ученый, когда же приходит к синтезу, он должен стать художником». Думаю, и для анализа недостаточно одной науки. О, если бы Вы читали книжку Владислава Фелициановича о Державине1! Это — Державин, это история народа, история личности, история поэзии; это — праздник русского языка… Да, так вот о рифме. Конечно, через рифму можно пробиться в душу. Ну разве такие рифмы как «твоя, твоя, Кремля, моя» — разве это не ключ, один из ключей к поэзии и к душе Блока? Что здесь может понять «вед»? Ноль. А, напр[имер], если сравнить дактилические рифмы Некрасова с Пастерначьими? У Некрасова они ведут к фольклору (т. е. идут от фольклора), а у Пастернака? Не знаю, но очень интересно знать. Не скажете ли? 30 марта 78 Переделкино Вчера был у меня день каторжный, с тех пор и сплю и хожу какая-то не своя. Двое суток после пожара не разрешалось трогать вещи, они там дотлевали и домокали. Наконец получены были распоряжения и разрешения. У нас, так и быть, взяли ключи от нашего гаража и туда, в гараж, начали таскать уцелевшую мебель; а в дом нам разрешили взять то’, чего сами они нисколько не ценят: рисунки детей, фотографии писателей с автографами, картины Конашевича и Васнецова. Теперь у нас в доме пахнет гарью, хотя окна открыты. Отдали нам и мемор[иальную] доску работы Шаховского. Все обожженное, закопченное, мокрое. Оба портрета К.И. сгорели дотла. Там был еще особый шкаф со всеми книгами К.И., всеми изданиями на всех языках. Шкаф погиб, но Собр. соч. цело, и мне его под расписку выдали, 6 томов, целенькие и чистенькие. (Я же и подарила.) Вчера для всех этих мокрых и обгорелых холстов, останков, тряпок, рам, стекол надо было срочно находить место в доме — а ведь 1 апреля день рождения К.И. и нас посетит не менее 60 человек. Сегодня Кл[ара] Изр[аилевна]2 и Люша уже начали составлять столы, скамьи, возить продукты. А я сейчас сижу и жду такси. Уеду в город; сразу лягу в постель, завтра пролежу — а послезавтра 60 человек. Программа еще неясна, да и праздник после пожара какой-то странный. Во всяком случае, будем читать отрывки из особого дневничка К.И.: «Library for children»3 Очень интересно сейчас припомнить — как она строилась. 20 лет назад. «Учить и лечить» — я согласна, только учить и лечить… Но как учить без книг и без слова? Вы уже дважды пишете о решении. Не решайте ничего, ради Бога, живите снегами, детьми, рифмой, весной. А решение — если оно вообще нужно — придет само. Толстой когда-то сказал: «Можешь не писать — не пиши». Так и я Вам скажу: «Можете не решать — не решайте». Решите быть здоровым. Я тоже так решила, но последние месяцы мне это не удается. Выявляется неудача на всем, например, на очередной книге, которую я, перемогаясь, загубила. После 1-го позову доктора, полечусь, а потом попробую неудавшуюся книгу начать заново. Вот и вся моя «образцовость» и все мои решения. И успехи. А к Вам просьба, дорогой Давид Самойлович. Я знаю, что когда выйдет Ваша книга, к ней потянутся десятки дружеских любящих рук. Внесите в свой список — Алексея Ив[анови]ча Пантелеева. Он сейчас, к своему 70-летию, терпит разнообразные беды. Нашу Машу выписали из больницы, не вылечив. Ее нельзя оставлять одну; отец и мать дежурят при ней по очереди, сами больные. Девочка эта необычайно одарена (актерски) и заболела от того, что не попала в театр[альное] училище. Ничего не хочет, не спит, не выходит из дому и всего боится. Часами сидит без дела. И в ней вдруг вспыхнула любовь к стихам, которой раньше и в помине не было. Она вообще не любила читать. И к стихам была глуха. Теперь — только стихи. Читает, заучивает, переписывает. И потому я Вас очень прошу, когда выйдет Ваша книга, пошлите ее Алексею Ивановичу! (Само собой, он Ваш поклонник.) Он — человек заслуженный. Мы дружны лет 50. По-видимому чем-то похож на Дубова (я Дубова не знаю, но когда-то читала один его рассказ — о мальчике — очень хороший, и у нас есть общие друзья). Если Вы не читали — прочтите у Ал[ексея] Ив[анови]ча рассказы «Маринка», «На ялике», «Буква ты»; Ленинградский дневник; воспоминания о Шварце. Сейчас у него тяжелые, изнурительные бои с издательством: он хочет убрать из своего юбилейного сборника свой случайный сор, оставить только лучшее, а они — наоборот. Отвечу о тишине для работы. То, что Вы любите, чтоб дверь была открыта и во время работы слышны были домашние голоса, изобличает здоровые нервы. Да, у Вас имеются все основания иметь больные нервы, а они здоровые. Мое же стремление к одиночеству не что иное, как наследственно больные и очень усталые нервы. Не только писать, но и читать — я могу только в тишине, и не только в тишине, но в тишине защищенной, заведомо не нарушаемой. (Шум улицы или шум моря — не в счет.) В Переделкине в пустом доме. В моем лесном домишке. В городской квартире когда Ф[ины] и Л[юши] нету или они сидят в дальних комнатах тихие, как мыши. Любую работу — писать или готовиться к писанию — только в непрерываемой тишине. Прервут — не могу к ней вернуться. Музыка тишины не нарушает, наоборот — углубляет ее. Например, «Лунная соната» — это разве не тишина? Кроме того, музыка — стройная защита от нестройных звуков. Всего Вам хорошего, будьте здоровы, кланяйтесь много читающей Гале. Надеюсь, приехав с Петюшкой, она мне позвонит и все о Вас расскажет. Хорошо бы Вам не ехать в Москву. За «Соловья» горячее спасибо. Письмо это — извините мне, оно написано не в тишине и потому такое нескладное. Насчет цвета в Ваших стихах — и в других стихах — я как-то еще никогда не думала, мыслей не имею. Пишите, пожалуйста. ЛЧ Сейчас у меня в глазах один цвет — обгорелые балки и закопченные холсты. Знаете, дети, находя книги среди балок и стекол, плакали. 1 Речь идет о книге В.Ф. Ходасевича «Державин». 2 Клара Израилевна Лозовская (р. 1924), секретарь Корнея Чуковского, после его смерти — сотрудница переделкинского музея. 3 Библиотека для детей (англ.) — см.: Корней Чуковский. Дневник. 1930–1969. М.: Сов. писатель, 1994. 29. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Апрель 1978 Дорогая Лидия Корнеевна! Известие о пожаре более чем огорчительное и снова подтверждает пушкинский «памятник нерукотворный». У К[орнея] И[вановича] он есть. Но естественно наше желание уберечь и рукотворное. Сколько туда вбито труда, эмоций, денег! Беспокоит меня после всего этого Ваше здоровье. Оно ценней и важней всего «рукотворного». За все подарки спасибо. «Пятьдесят поросят» получили по почте. Другие книги привез Ю[ра]. А пластинку мы купили здесь. Мальчики все это слушают каждый день. Разговоры о Вас и стихи К.И. смешались в их уме. Пашка спросил: «Лидия Корней жив?». О нашей жизни расскажет Вам Ю[ра], а также о погоде, пейзаже и прочем. Пашку вообще интересует вопрос о жизни и смерти. Он все время спрашивает: когда он появился в семье. И обо всех знакомых: он жив? О пластинке К.И.: как же он говорит, если он умер? Я все добиваю свою рифму. Ночью мне снятся неточные дактилические. Все же какие-то стихи наклевываются. Есть сигнал моей книги. Пантелееву обязательно ее пошлю. А Маше, видимо, надо заняться чтением стихов или прозы. Вы, я знаю, это дело не очень уважаете. Но для актера, которому нет пути в театр, это единственная сфера для актерского проявления. Я это знаю, потому что поставил несколько чтецких программ. С удовольствием поработал бы и с Машей, да как с ней встретиться? Печальную телефонную историю о Льве узнал от Ю[ры]. Ужасно его жалко. Но о чем же он, дурак, думает! Мания преследования, конечно, ужасная вещь, но обратное тоже плохо1. Все сведения из Москвы и все, что называется в наше время «информация», не утешает и не сулит ничего хорошего. То же из Галиного постоянного чтения. Трифонова буду читать. Хочется видеть Вас. И мало кого еще. Привет Вам от Гали. Поклон героической Люше. Книгу Карякина я читал. Он человек умный, когда пишет о Достоевском. Вообще, он малый славный, но «модерняг». Совсем забыл: спасибо за чудные, уникальные фломастеры! Буду беречь их для стихов. И для писания писем Вам. Начал странную поэму: «Черные поэты»2. Какие-то строки читал Ю[ре]. Не знаю, что из этого выйдет. Замысел бродит давно. Есть даже начало прошлого года: «Собиратели самоваров»3. Но там ритм не был найден. А здесь, кажется, пошла. До встречи или до следующего письма. Ваш Д. 1 Разгадку этого абзаца находим в дневниковой записи Лидии Чуковской от 28 марта 1978 года: «Дней 10 назад у Инны Варламовой выключили телефон. Сейчас она вернулась из больницы, где лежала, п[отому] ч[то] сердце больное предсмертно: тромб в артерии. Телефон выключен явно из-за Копелевых, кот[орые], когда выключили у них, ходили туда от нее звонить. Теперь рвут на себе волосы от чувства вины. Добывают лекарства, проводят к себе звонки, чтоб она их, в случае приступа, вызвала и пр.» (Архив Е.Ц. Чуковской). Инна Варламова, писательница, близкий друг Копелевых, жила с ними в одном доме. 2 «Черные поэты» — первоначальное название поэмы Д. Самойлова «Канделябры». 3 «Собиратель самоваров» — от этого замысла уцелела главка о самоварах в поэме «Юлий Кломпус». 30. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 30 апреля 1978" Дорогой Давид Самойлович. Спасибо за пластинки. Я их еще не видела, но скоро вкушу. Спасибо и за обещание послать Вашу книжку Алексею Ивановичу Пантелееву. Но Вы меня не поняли. Я, по-видимому, о Маше написала Вам бестолково. Сейчас никакие возможности выступить на телевиденье уже не спасут ее. М.б., через годы, если выздоровеет, а сейчас это несчастный запуганный зверек. Какие выступления! Она боится людей, не может одна пройти по улице, ничего не хочет, и если я прошу послать туда Вашу книгу, то потому, что для Ал. Ив. это будет радость (он убит состоянием Маши), а для Маши — лекарство. Человеческая душа прихотлива и непонятна. Эта девочка никогда не любила читать, что сильно смущало ее интеллигентных родителей. А теперь, уже после больницы, она полюбила читать стихи (тихонечко, про себя) — это ее успокаивает, разгоняет какие-то страхи. (Музыка — нет.) Юра [Диков] подарил мне таинственный альманах № 21 за 1977, украшенный Вашими стихами…1 Как движется «Рифма»? Виден ли конец? Очень ли испорчена книга стихов? (Жду с жадностью.) Моя тоже вышла, и я нахожусь относительно нее в привычном неприятном недоумении. Утешаюсь, перечитывая, что говорил о ней Пастернак. Но Борис Леон[идович] был, как известно, человек добрый2. Я бросаю писать, п[отому] ч[то] чувствую, что ничего путного не напишу. Очень какая-то плохая голова. М.б., теперь так будет всегда, и это и называется старость… Понимаю, что у К. И. существует памятник нерукотворный, но это уж его заслуга, а наша обязанность была сохранить Библиотеку. И мы ее не сохранили. Правда, он с самого начала сам совершил ошибку, подарив ее кому не должно и тем лишив нас возможности ее оберегать. Но все-таки каждый раз, как я вижу этот остов, во мне все переворачивается. Л[юша] уже начала подыскивать художников для реставрации немногих уцелевших картин. Но когда художники исправят увечья, а я снова выклянчу у литераторов книги, а государство отстроит сгоревшую стену и кусок крыши — снова надо будет отдать воскрешенные вещи в те же холодные руки. Самая затея К.И. была ложная, вот в чем дело. Привет читательнице Гале. О Пашке Юра говорит как о богатыре. А Петенькиным глазам, говорит, лучше. Дай-то Бог. Будьте здоровы. 1 В этом выпуске альманаха «Поэзия» на с. 42–44 напечатаны семь стихотворений Д. Самойлова: «Возвращаюсь к тебе, дорогая…»; «Вас соберу, красавицы мои…»; «Песенка для спектакля», «Круг любви распался вдруг…»; «Чем более живу, тем более беспечней…»; «Надо так, разбираясь толково…». 2 В Париже в издательстве «ИМКА-Пресс» вышла книга стихов Л. Чуковской «По эту сторону смерти» (1978). В книгу вошли стихи, написанные в 1936–1976 годах. Еще в 1954-м Борис Пастернак писал Лидии Корнеевне: «Вы не можете себе представить, как мне нравятся Ваши стихи» (письмо Б. Пастернака см.: Лидия Чуковская. Соч.: В 2 т. Т. 2. М.: Гудьял-Пресс, 2000, с. 452). 31. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Начало июня 19781 Дорогая Лидия Корнеевна! Спасибо за «Айболита» и публикацию Лукницкого. «Айболит» затмил любимую книгу «Дорога жизни» о блокаде Ленинграда. Каждый вечер требуют его. По нашем возвращении в Пярну дети (Варя, Паша и Галина племянница) дружно заболели ветрянкой. Болезнь это противная, но не опасная для всех, кроме Пети. Еще двадцать пять дней он может заболеть, а если — нет, то, значит, бывают чудеса. Пушкинские штудии А.А. необычайно интересные, и не только по пушкинизму, а по всей А[нне] А[ндреевне] Лукницкий записывал хорошо. Иногда слышны интонации А.А. Вообще это звучит достоверно. Но разница с тем, что сделали Вы, огромная. Тут хорошая публикация. А Вы написали роман. Не ожидал, что эта балбеска, Вера, решит печатать именно это, а не дневники Лукницкого обо всем прочем. Заманчиво выглядит ее сообщение, что записей об А.А. много. Наверное, надо ей написать, похвалить2. И наверняка многие напишут. Впрочем, пока погода переменная и нет зависти к лежащим на пляже. Я работаю мало. Но все же написал несколько стихов (это не работа). И переделал стихотворение, которое однажды в начальном варианте читал Вам: «Начнем с подражанья». Оно еще не совсем вышло, поэтому не посылаю. Посылаю другое, посвященное Л[ьву]. Он его знает. Как Вы себя чувствуете? Как работа? Все хочется знать о Вас. Будьте здоровы. Привет от Гали. Ваш Д.С. Ахматовская работа впечатляет, потому что для нее вопрос о влиянии это вопрос о восприятии культуры. Она сама никогда не боялась влияния и эту небоязнь любит в Пушкине. Боятся влияния модернисты (вроде Вознесенского), они культуру не любят, а любят себя. У них естественное чувство самосохранения: боязнь утонуть в культуре, пропасть и раствориться. Замечательная мысль, что Пушкин — завершение. Что-то в этом роде говорил мне Маршак. Мы говорили о том, что на Пушкине кончается петербургская культура. Лермонтов уже провинциален. Его герой — провинциальный офицер. Любопытно, что в истории рифмы Пушкин — тоже завершение. Он был рядом с открытиями, но их не сделал. Может быть, и сделал бы, если бы жил дольше. Нужно ли вернуть Вам «Вопр[осы] лит[ературы]»? Д.С. 1 Датируется на основании ответного письма Л. Чуковской. 2 Речь идет о публикации Веры Лукницкой «Ранние Пушкинские штудии Анны Ахматовой: по материалам архива П. Лукницкого» («Вопросы литературы». 1978, № 1). 32. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 17 июня 1978 Дорогой Давид Самойлович. Когда одолевают меня извне и изнутри дурные вести — я читаю Вашу «Весть», которая счастливит, даже когда несчастна1. Наверное, это и есть дело поэзии — и Вы его делаете. Будьте же счастливы, желаю счастья Вам и тем, кого Вы любите. Я было собралась писать Вам длинно о каждом стихе — в особенности о тех, где сердце сердцу весть дает (не о «хороших» или «плохих», а о тех, что мне ближе или дальше), да бросила. Главное мое чувство — благодарность. Остальное вздор. Спускаясь с небес на землю, вынуждена огорчить Вас одною опечаткой: в «Армении», во втором четверостишии, я полагаю «христьянства»? Иначе как-то не выходит, если писать слово полностью. Спасибо за «Часового», горжусь автографом. (Право, как в напечатанной книге есть нечто магическое, что-то новое, прибавляющееся к машинописи, так и автограф ни с чем не сравним, почерк автора озаряет стих.) Да, но к «Часовому» у меня придирка. Куст ведь тоже живой, он страдает от града, от раннего или позднего снега. Тут бы, наверное, по смыслу нужен камень2. Лето варварское. То есть для меня радость, что отмахали уже почти весь июнь, а еще ни единого теплого, жаркого дня. Но мне жаль моих ближних, которые любят тепло. Сейчас я еще в городе, с субботы по среду, скоро буду в городе только по субботам и воскресеньям, но в адресе для писем это ничего не изменит. Как ребятишки Ваши? Как Варя в лагере? Привилась или не привилась? Петр и Павел здоровы ли? Что читает Галя? Я потихоньку читаю «Кануны» Белова и собираюсь познакомиться со «Стариком» Трифонова3. (Шрифт и там и тут труден.) Я всегда знала, что Белов хороший писатель, и сейчас снова убеждаюсь в этом. Конечно, до конца я еще не дочитала, и окончательное суждение выносить еще не имею права, но уже радуюсь языку, слову; это — проза, а не безъязыкая каша, как у Распутина в «Живи и помни». Погляжу, как дальше, а потом перейду на Трифонова. Вашу книжку я послала Алексею Ивановичу в тот же день, указав Ваш пярнский адрес. Он — аккуратнейший корреспондент. Если Вы не получили ответа, значит, и там очень уж нехорошо. (И Ваша «Весть» как раз впору, ибо Не бумажные дести, а вести спасают людей4.) Пожалуйста, напишите, когда будет время. Надеюсь, Ваш пярнский быт ровен, и, сдав «Рифму, звонкую подругу»5, Вы уже взялись за прозу. Впрочем, и рифма служит Вам исправно. Будьте здоровы. Здоровы ли Вы? Л.Ч. 17/VI 78 1 Речь идет о сборнике стихотворений Д. Самойлова «Весть» (М.: Советский писатель, 1978). 2 Д. Самойлов посвятил Льву Копелеву стихотворение, которое назвал «Часовой». В мае он послал Л.К. это стихотворение на машинке, а позже, в июне, — послал автограф. В стихах есть строфа: «Нельзя не сменять часового, / Иначе заснет на посту. / Нельзя человека живого / Во всем уподобить кусту». 3 Ю. Трифонов. Старик // Дружба народов, 1978. № 3. 4 Строка из стихотворения О. Мандельштама памяти Андрея Белого «Голубые глаза и горячая лобная кость…». 5 Неточная цитата из стихотворения Пушкина «Рифма, звучная подруга…» 33. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 25–27 июня 1978 25–27/VI 78 Дорогой Давид Самойлович. Ваше письмо о зеленке и Пушкине получила на другой день после того, как послала Вам свое. Поэтому слегка замедляю ответ. Об АА и о Пушкине, что они оба жили не только природой и обществом, но и культурой — не менее, чем Невой, сиренью, лесом, любовью и пр. — это у Вас мысль верная и мудрая. У меня запись в ахм[атовском] дневнике: «Пушкин брал всё, что хотел, у кого хотел и делал навеки своим». АА поступала точно так же. (Многие примеры мне известны.) Маршак говорил: «Писатель может брать что угодно у кого угодно. Все дело в том, как он берет, как поступает со взятым. Если человек украл черно-бурую лису и повесил ее себе на живот на пуговицу — вот это никуда не годится»… Насчет же того, завершение ли Пушкин или начало начал? — тут я не знаю. Герцен писал: «На приказ Петра образоваться — Россия ответила колоссальным явлением Пушкина». Тут тоже будто бы завершение («ответила») и совпадает с Вашей мыслью, что Пушкин — конец Петербургского периода. Но не думаете ли Вы, что это только для истории так, для истории России, культуры — а собственно для литературы — не только конец, а и начало начал? Тот же Лермонтов; Вы пишете, герой у него уже не петербуржец, а провинциальный офицер — да, но стих-то очень долго — Пушкинский! На 3/4! Только под конец жизни Лермонтов еле-еле добрался до своего стиха. Из Пушкина можно (при желании) вывести и Толстого («Анна Каренина» — это то’, что случилось бы с Татьяной, если бы она поверила Онегину), и, конечно, Достоевского («Бедные люди»; я недавно сделала такое наблюдение: любимейший эпитет Пушкина «бедный», а на втором месте «милый»); и даже Чехова (по плотности поздней прозы). И Некрасов соприкасаем с Пушкиным, и Блок — а об Ахматовой уж и не говорю. Так что это завершение — Господи, а Тютчев? — оно как-то не завершится до сих пор. Пушкина нету у Маяковского, Цветаевой и Пастернака… Но от них и ходу никуда никому нету — разве что в Вознесенского (они в этом неповинны, он — их отбросы). Вознесенский вне культуры и смерть ее боится, это Вы верно заметили. Как все некультурные, он своеволен; «что хочу, то и заворочу»; хочет же он только успеха. Для него, как для любого мещанина, нет прошлого (значит, нет культуры, п[отому] ч[то] культура растет из памяти) и нет будущего, п[отому] ч[то] будущим обладает одно лишь одухотворенное и памятливое. Рампа, мода, реклама, деньги, верткость, лганье и втирание очков невеждам… Кстати о Вознесенском: мне рассказывали, что Ахмадулина (та же порода) выступала в Америке на своем вечере в золотых (парчовых?) штанах. Подумайте, какой срам: первая (хронологически) женщина-поэт после Ахм[атовой], попадающая на Запад, и — в золотых штанах! Вы пишете о Пушкине и о рифме: «он был возле открытия, но не совершил его». Вы имеете в виду — некрасовскую рифму? Читаю Белова «Кануны». Прекрасная, поэтическая, страшная книга. О Трифонове этого не скажешь. Интеллигентское (аэропортовское) чтиво, без языка, без поэзии… Главное — очень скучно читать. Насчет переменить портянки, попить чайку и вообще передохнуть — тут Вы, конечно, правы. Но Вашему герою вовсе не отдыха и не передышки хочется. Ему (как всю жизнь) охота поглазеть. Ну и пусть бы, если бы не самообман (в котором тоже жил он всю жизнь)1. Будьте здоровы. ЛЧ P.S. Вы спрашиваете, возвращать ли «Вопросы Литературы» № 1. Нет, это я Вам в дар. Дневник Лукницкого очень замечателен. Конечно, Вы понимаете, почему свои пушкинистские штудии АА начала с изучения темы: Шенье… Но дневник на самом деле гораздо шире пушкинизма. Вы пишете, что мои «Записки» — роман. Гм. Во всяком случае, у Лукницкого был роман с АА. Писал ли он об этом в Дн[евнике], я не знаю, но главной темой их пожизненного общения — и плодом — было изучение трудов ее первого мужа2. Однако и о Пушкине весьма интересно. Гениальный человек (АА) берется за дело, и вот — каждый день по открытию. Юра говорил мне, что послал Вам № 4 «Вопросов Литературы». Ну как Вам понравились письма (и характеры, и души) трех гениев? Рильке мне не очень ясен (сквозь перевод, сквозь умирание и потому, что мне его поэзия незнакома); Цв[етаева], как всегда для меня, на 90 % чепухова, а среди 10 % — мелкие гениальности; Б.Л. всюду (кроме невнятного письма о «Крысолове») великодушен и великолепен. Цв[етаева] же иногда весьма и весьма по-бабски коварна и хищна. А все вместе таково: это — 1/5 их переписки, скоро выйдет 5/5 — и я уже читать буду не в силах. Или прочту только Паст[ернака]3. В Москве новое сумасшествие: Илья Глазунов. Очередь четырежды обвивает Манеж. Художник он никакой, т. е. в живописи нечто вроде Вознесенского в поэзии; а спекулянт — любого за пояс заткнет. Спекулирует Христом, Россией, либерализмом и патриотизмом. Во! Итак, готовьтесь к новому прощанию. Я-то к нему давно готова. Душевно это совершилось давно, осталась только техника. Но и она, с помощью самообмана, одолима. Очень мне жаль Р[аю] — она любит сестру, дочек, внуков, других, а ее чрезвычайно добрый муж так добр, что легко начнет любить — любых. Она плачет и не спит, он самообманывается и лепит вздор… До развязки еще, вероятно, далеко, но внутри меня развязка уже совершилась, раз она совершилась внутри их. Да, переменить портянки и чайку попить — не грех. А вот лгать самому себе, что всего лишь переменишь портянки и чайку попьешь — всего лишь! — вот это грех. Ну ладно. Будьте здоровы. Жду письма и стихов. ЛЧ 1 Речь идет о такой строфе из «Часового»: «Горячего чаю в землянке / Напиться ему не грешно. / Пускай переменит портянки / И другу напишет письмо». 2 Т. е. Н.С. Гумилева. 3 Имеется в виду: Из переписки Рильке, Цветаевой и Пастернака в 1926 году / Публ. и комм. К.М. Азадовского, Е.В. и Е.Б. Пастернаков. 34. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Начало июля 19781 Дорогая Лидия Корнеевна! Вы, конечно, правы, что Пушкин — начало. Особенно сейчас, когда ищутся другие начала бог знает в каких закоулках русской татарщины, важно и нужно не упускать этого и твердо за это держаться. Но А.А. очень верно почувствовала и Пушкина как завершение. Он погиб в конце тридцатых годов. А люди сороковых — это уже другая статья, другой взгляд на мир и начало другой литературы. С Пушкина началось почти все лучшее, что есть в нас, но для людей более близкого к нему времени что-то и безвозвратно ушло. А.А. умела жить его временем, а не только его продолжением. Она всегда лично проживала пушкинскую судьбу и, конечно, имела право сказать, что с ним завершилось время — времена. И брать у других он умел — знал, что ему нужно. Да без этого нет литературы. Это только современные поэты думают, что нигде не берут. Если действительно не берут, то и дать ничего не могут, потому что все силы тратят на то, чтобы убить память. А те, кто берет, берут втихаря, как взятки. И отдать могут только то, что берут, т. е. нечто другими заработанное. Тройственную переписку я от Юры не получил — может быть, пропала бандероль. Но журнал мы взяли в библиотеке и прочитали. По-моему, это жутко. Симпатичней всех Пастернак. Он бескорыстен и выламывается только словесно — такой уж стиль был предложен. Он по наивности думал, что так и надо, а по таланту вполне мог изображать, как требовалось. Он излагает чувства, в которых правдив. А М. И. пишет в этой наркоманской манере попусту, потому что, если снять манеру, ничего не останется. Я читал у нее и другое, где есть мысли, наблюдения, а не только игра слов. А тут словеса, не обеспеченные запасом эмоций. Она и Рильке, небось, втянула в эту игру. Какому поэту, который еще и старый мужчина при этом, не лестно читать влюбленный бред, да еще от русской поэтессы. А он же был любитель и знаток России, оттого и полагал, что с русской поэтессой надо переписываться именно так. [На полях рукою Д. Самойлова: «М.И. — зараза».] По привычке восхищаться наши начитанные читатели восторгаются. А чем? Никто ответить не может. Столь же прославленного в последнее время «Старика» (если читал переписку и «Старика» — это почти высшее образование) я никак не одолею. Кажется, и до середины не доехал. Уж очень плохо написано. А плохо написано всё: и фразы, и характеры, и разговоры, и мысли. Верно Вы пишете, что это аэропортовщина. Но «Старик» существует на фоне прозы совсем уже негодной. А читатель жаждет правды и пророчества (хоть полправды и четверть пророчества). И потом, оказывается, есть нечто худшее — Катаев. Прочитал я его «Алмазный венец». Это набор низкопробных сплетен, зависти, цинизма, восторга перед славой и сладкой жизнью. А завернуто все в такие обертки, что закачаешься. Это, конечно, на первый взгляд. Выручает ассоциативный метод и дешевые парадоксы. Но ведь клюют и на это. Говорят: очаровательно. Оказывается, все сенсации наши — дрянь. И Глазунов туда же. Его открыли писатели (в том числе Слуцкий). А он всех перекрыл. Грустней всего из того, о чем Вы пишете, — Л[ев]. Я дневников не веду, о чем часто сожалею при моей неточной памяти. Но вот запись в тетрадочке от 8 июня 1976 года: «Л… кажется где-то уже подтачиваемый идеей отъезда. Слишком часто и не совсем уверенно повторяет: — Нет, они меня отсюда не выживут». Конечно, у Вас больше права на него гневаться. Но он — именно уставший часовой. Л. — искренний, чистый, верующий провинциал. Его страсть — общение и любопытство ко всем, кто чем-нибудь прославился. И истинная потребность восхититься и приобщиться. Но он отличается от обычного провинциала яркостью натуры (увы! — не ума!) и искренностью веры. По натуре он встал за веру и мужественно держался, пока вера была. Сейчас от нее только ошметки. А тут и самому подвалила слава. А с ней и ряд преувеличений и самообольщений. Как тут не качнуться! Он устал от подвига, потому что ему нужны возбудители. Он честный часовой. Он устава не нарушал. Ему уже нужно, чтобы его сменили, тогда можно не отвечать за пост2. А А.Д. сменить нельзя3. Потому что поставлен он не ради идеи и веры, а, как гора, по природе. Боюсь, что только клики, возникающие вокруг, могут его срыть. Л[ьву] нужно отпущение. От многих, в том числе, может быть, и от меня. И я-то не могу его не дать. Вот и весь «Часовой». Думаю, что Вы преуменьшаете значение Р[аи] в этом деле. Она — женщина и все привязанности к детям, к внукам, к сестре ее не могут не волновать. Но она и сама устала, и сама честолюбива, и сама хочет «вкусить». Без нее никакие решения Л[ев] не принял бы («бы» не на месте). Все это печально. …Наша жизнь понемногу входит в колею. Зеленые крокодилы слегка отмылись. Петька переболел, пока без последствий (пока!). «Айболит» — любимая книга сезона. Все трое разговаривают на зверином языке. Книга читается каждый вечер. Я работаю мало, хотя и надо бы. Но маячит пляж — погода устанавливается (надеемся!). Задумал небольшую поэму, но пока звука еще нет, и появится ли? Мои московские издательские дела приметно портятся по неназванным причинам. Но сейчас об этом думать неохота. Надеюсь все же, что однотомник к 80-му году будет. А большего мне не надо. Получил короткое письмо от А.И. Пантелеева. Там последняя фраза: «трудно живется». Очень хочется написать ему, но не знаю, будет ли это уместно. А написать хочется про то, какой он хороший писатель и хороший человек. Вот, кажется, все, что хотел изобразить Вам сегодня. Вы ничего не пишете о здоровье и о работе. Очень хочется знать про это. Привет Вам от Гали. Она теперь в Москве будет не очень скоро. А я, наверное — в начале сентября. Но впереди еще большой кус лета, и, надеюсь, мы еще успеем написать друг другу. Стихи пришлю позже. Что-то в них не того. Будьте здоровы. Ваш Д. P.S. А Вы — хотите или не хотите — написали роман, причем в модном документальном жанре. У Вас все необходимое и достаточное для романа: герой, сюжет, характер, автор, манера, разворот, среда, история. Мало? А у Лукницкого был ро’ман. Он на это намекал. Значит, и дурак для ро’мана годится. И, наверное, А.А., устав от гениев и талантов, с удовольствием принимала обожание интеллигентного студента. У нее чувства юмора хватало. …О рифме. Именно Некрасова я имел в виду. 1 Пометка Л. К.: получено 14.7.78. 2 В письме к Р.Д. Орловой, написанном в июле 1978 г., Самойлов писал: «Понимаю вас, дорогие ребята, как томительно ожидание после решения уже принятого. Это хуже всего. Легче вызревать, созревать и решаться. Недавно, перелистывая одну свою тетрадку, нашел запись от 8 июня 1976 года: «Лева… где-то уже подтачиваемый идеей отъезда». Об этой проблеме часто думается и много разных мыслей лезет в голову. Но об этом позже, при встрече». Комментатор переписки Самойлова с Копелевыми — В.Н. Абросимова сообщает по этому поводу: «Вдали от Москвы, в тихом Пярну, Д. Самойлову было трудно представить себе, насколько опасной была ситуация, вынудившая Копелевых принять решение о временном отъезде. 3 сентября 1978 г. Р.Д. Орлова записала в дневнике: «Есть решение верхов про А[ндрея] Д[митриевича Сахарова] — лишить всех отечественных званий и наград и выслать. И Зиновьева — тоже, а также принять меры к четырем писателям — Войнович, Владимов, Корнилов, Копелев. Какие меры — неизвестно…». Цит. по ст.: «Куда же я уйду от русского глагола…» (Переписка Р.Д. Орловой и Л.З. Копелева с Д. Самойловым) / Вст. ст., публ. и комм. В.Н. Абросимовой // Известия АН. Сер. лит. и яз. 1998. Т. 57. № 6, с. 45–62). 3 А.Д. — Андрей Дмитриевич Сахаров. 35. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлов 8 июля 1978 8/VII 78 Дорогой Давид Самойлович. Я не получила ответа на свое последнее письмо. Надеюсь, это не означает ничьей болезни, а просто Вы заняты. Наш с Вами приятель1 прислал мне в подарок свой перевод знаменитого стихотворения «Друзьям в России» (Мицкевич, конец «Дзядов», 1832) и просит показать стихи двум экспертам: Вам и М.С.2 Исполняю его просьбу — читайте! Он просит сравнить сделанный им перевод с переводом Левика (Собр. соч. Мицкевича, т. 3), а я осмеливаюсь напомнить Вам, дорогой мэтр, что существовал перевод того же стихотворения — см. Виноградов в томике «Адам Мицкевич. Избранные произведения», 1929 г., М.-Л., ГИЗ. Новый перевод прилагаю. О собственном мнении молчу, п[отому] ч[то] такового у меня пока нет — не было времени вчитаться и сравнить, но, конечно, я этим скоро займусь. Из письма явствует, что приятель наш: 1) защитил докторскую диссертацию; 2) снова был болен, но, как он пишет, лечился, к счастью, дома, а не в больнице. «А вообще я уже более 4[-х] лет живу на лекарствах»; 3) Кроме того он сломал правую руку и несколько месяцев рука была в гипсе. Однако тон письма не злой и не печальный. Очень расспрашивает о Вас. Не напишете ли Вы ему? Не пошлете ли книжку? Вот это было бы лекарство! Будьте здоровы. Надеюсь — работаете. А что слышно о II томе «Рифмы»? Кому рукопись дана на рецензию? Выздоровели ли дети от ветрянки (зеленки) и в каком составе болели (хорошо, если без Пети). Я сейчас живу больше на даче, чем в городе. Адрес нашего приятеля Вам, конечно, известен — напомню только 17/5, Neve Jakov. Привет Цец[илии] Изр[аилевне], Гале — и — Пярну. По фотографиям мне этот город мил. Да и по Вашим рассказам. Пишите! Л. Ч. 8/VII 78 1 Речь идет об Анатолии Якобсоне. 2 М.С. — Мария Сергеевна Петровых. О ней см. примеч. 1 к письму 9. 36. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 16 июля 1978" Дорогая Лидия Корнеевна! Надеюсь, что получили предыдущее мое письмо. Новостей с тех пор у нас мало. Дети медленно (очень медленно) приходят в норму. Этим определяется наш быт. Прескверная погода. Никакого пляжа. Поэтому я работаю и кое-что читаю из времен Екатерины II. Есть у меня новый замысел. На «Рифму» есть уже положительная рецензия очень хорошего стиховеда — Гаспарова. Надеюсь, что все пойдет гладко. Перевод нашего друга с другими я не сравнивал, но и так видно, что он не блестящий. В нем есть ряд ошибок «противу стиха» и «противу языка». Не выдержана цезура во второй и пятой строфе. Можно и вовсе без нее, но не Мицкевича и не в том случае, когда она твердо задана, как мужская после третье[й] стопы. Рифма «бранью — ранит» — плохая, не в духе XIX в. (А «отчизну — разбрызну» — хорошая). Можно ли сказать: «В родимой череде»? Там ведь вполне ложится — «родимой чередой». Но что это значит? Можно, чтобы сохранить цезуру: «Позорною она взята пенькою. Горе / Народам, чей удел губить своих пророков». «Царь к тачке приковал кисть, что была открыта». Очень трудно читать. «Кисть» можно заменить на «ту». «Рука вплоть прибита». Так не можно. «Сласть бить поклоны». Тоже. И еще: «Сласть у крыльца». Грамматически плохо: «Когда-то ползал я под царскою дубиной, / Обманывал его (дубину?)…» Уж лучше повторить: «обманывал царя», а вместо «царская дубина» придумать другой эпитет. Таковы мои конкретные соображения. Все пометки я сделал на полях, автор перевода поймет. Интересно, что скажет добрая М.С.? Я ведь всегда при ней был Малютой Скуратовым. Книжку нашему другу собираюсь послать. А вот насчет рецензии на перевод — не знаю. Не огорчит ли его обилие замечаний? Тут полагаюсь на Ваше решение. Вы добрей меня. Скоро напишу. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 37. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 26 июля 1978 Дорогой Давид Самойлович. Вот, отвечаю на 2 Ваши письма зараз. А следовало ответить по очереди и мгновенно на каждое, и не только «следовало», а хотелось, и само очень легко отвечалось внутри. Да вот — руки не доходили. Живу, как по пересеченной местности бегу’, и ни на что желаемое нету сил. Все — «обязательное». Начну с конца, т. е. с перевода из поэмы Мицкевича. Я уж давно послала свой ответ переводчику. Большинство моих замечаний — конкретных — совпадают с Вашими, и я очень этим горжусь. И «сласть поклонов» и «вплоть прибиты» и т. д. У него не без находок (срам орденов, напр.), но он синтаксически провалил две ударные строфы: о Бестужеве и Рылееве. Был перевод 1905 г., некоего Виноградова (я не знаю, кто это); там — явно не соблюден не только ритм — размер, но строфы звучали и горько и сильно и по-русски, читателю доносилось естественно. А у нового переводчика тут ничего не поймешь, не прочтешь, синтаксис — головоломка (зато наверное «точнее»). С Вашим отзывом я решила поступить так. Я не напишу «перевод плохой», а перепишу и пошлю все Ваши конкретные замечания. А послали вы ему Вашу книжку? Надеюсь, да. Очень мне не хочется, чтобы этот человек «загинул», растворился, пропал, очень у меня всегда за него сердце болит — что бы он ни выкаблучивал. Жизнь свирепо расправилась с ним за его ошибки (переводческие и не переводческие), а впереди, боюсь, расправится еще свирепее. Отзыв М[арии] С[ергеевны] о его переводе мне неизвестен. Она в Голицыне, мне туда не добраться. Отзыв другого переводчика (который с испанского)1 — то же, из-за моего незнакомства с ним (с могучим переводчиком). Боюсь, все отзывы совпадут… Тексты я послала. Теперь об адресате Вашего «Часового». Вы пишете, что даете ему отпущение, и советуете мне не гневаться на него. А я даже и сама удивляюсь, до какой степени я на него не гневаюсь. Духовная связь давно между нами порвалась (чем и доказала, что всегда была кажущейся). Человек он славный. Думать не умеет решительно. Положение его и сейчас уже фальшивое — впредь окажется еще фальшивее, но он этого не понимает. (И сам делается фальшив.) Она умнее его (толковее, точнее и чуть-чуть избирательнее), но, Вы правы, и в ней тот же набор суетности. Ради Бога, простите непростительную мазню! Житейски я к ним обоим привязана, но их умение самообманываться уже многое перегрызло. В самом главном любим мы разное: представьте, они оба в восторге от «Старика»… Ну, конечно, Вы правы, Трифонов не умеет писать, но они ведь читать не умеют, их не только никто никогда не учил читать — но разучивали… Повторяю: я не сержусь, я только не желаю участвовать в обмане. И потому не хочу затяжек, мечтаю о скорости. То ревность по дому, тревогою сердце снедая, Твердит неустанно: «что делаешь, делай скорее»2. (Ревность по моему дому, моя ревность по моему дому, т. е. по полноте одиночества. В последнее время у меня жажда избавляться от мнимостей.) Ваш отзыв о переписке трех гениев — «объядение», как написал бы Герцен. Я перечитывала и перечитывала — себе, Люше, Фине. Я думаю точно так же, как Вы, но Вы нашли слова наповал. (Чего стоит одна приписка сбоку: «М.Ц. — зараза»). Конечно, она гениальный поэт (местами) и прозаик (местами), но — баба! Бабские выверты. Однако и мужчины хороши, п[отому] ч[то] эти выверты имеют над ними власть. Правы Вы и в том, что изо всех троих самым благородным, великодушным и великим остается Пастернак. Чистая душа. Он не только великодушен, он простодушен… Но, в конце концов, он ведь ее понял. Женя приводит такие его слова: «В этой женщине сидят 10 мужчин». В самом деле: при женской истеричности она по-мужски рационалистична. И настырна. …А Р[аисе] Д[авыдовне] в это воскресенье исполнилось 60 лет. Я не пошла — из ненависти к толчее. Там, говорят, было человек 45. А самое интересное: она получила поздравит[ельную] телеграмму от президиума СП РСФСР. Вот и хорошо. P.S. Я решила ни в коем случае не читать двух книг: воспоминаний Ивинской и воспоминаний Катаева. (С меня хватит Н[адежды] Я[ковлевны] М[андельштам].) Но читателям «интересно». Л.Ч. 26/VII 78 Стихи! 1 Речь идет об Анатолии Михайловиче Гелескуле, переводчике, ближайшем друге А. Якобсона. 2 Строки из стихотворения А. Блока «Ну, что же? Устало заломлены слабые руки…». 38. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 1 августа 1978" Дорогая Лидия Корнеевна! Рад был полному совпадению с Вами по всем вопросам. Сейчас у меня никаких мыслей нет, ибо настала хорошая погода и можно ежедневно погружаться в море. Хорошая погода размагничивает, а мне нужно делать поправки к «Рифме», поскольку замечания рецензентов (особенно Гаспарова, который все на свете знает) оказались вполне толковыми. Вторую рецензию написал поэт С.С. Наровчатов. И тоже весьма одобрительную. Сейчас я выскажу одну мысль, которая Вам не понравится. Тогда не сердитесь и отнесите ее на счет жаркой погоды. Наровчатов и «Часовой» относятся к одной категории людей: у которых самое ценное — натура. А чем выше, тем хуже: характер, личность. И, конечно, у Наровчатова с этим обстоит совсем скверно, так что и сравнивать с «Часовым» грешно, но приемлю я обоих (а ведь я и Наровчатова как-то приемлю) именно на уровне натуры. Итак, я додалбливаю «Рифму». Работа самая гнусная, — которую я ненавижу: приводить рукопись в полный порядок для сдачи в производство. Это ужас. Во-первых, надо знать, где ставить все запятые. Во-вторых, унифицировать весь «аппарат». Исправлять опечатки, вписывать и впечатывать исправления. Все, что Вы так хорошо и мастерски умеете делать. Стихи совершенно не идут. Подумываю только о новой поэме исторического содержания. О том, как Пугачев вступает в Москву и что там делает. Поэма будет незаконченная, потому что дело Пугачева еще далеко не закончено, и хорошо бы, так и осталось навсегда. Иначе выйдут такие могучие «канделябры», что весь свет сотрясется. Стихи Вам не посылаю, т. к. надеюсь довольно скоро увидеться. Так получается, что я приеду в Москву (если, конечно, Петруша-Павлуша не выкинут какой-нибудь пакости) в 20-х числах августа. Из Москвы же пошлю книгу нашему переводчику. Дома у нас в данный момент все в порядке. Только Галя смертельно устала от прошедших болезней и непроходящих гостей. Но и гости недели через две начнут разъезжаться. Мама отъезжает 3 августа. Ей здесь не слишком нравится, ибо не нравится, прежде всего, пярнуский вариант нашей жизни, да и компании подходящей нет. Но ей здесь поскучать полезно: хоть раз в году она дышит морским воздухом. (Хотя наличие моря подвергает сильному сомнению: дойти до моря ей далеко, а за высокой приморской травой его не видать). Из Вашего письма я понял, что Вы работаете и большую часть времени проводите в Переделкине. Может, я туда к Вам и приеду. Ничего Вы не пишете о Вашем здоровье. Если будет у Вас время, успею еще здесь получить от Вас письмо. А нет — до встречи. Привет Вам от Гали. У меня вышла пластинка, но я ее еще не видел. В Москве подарю. О «Старике» я думал. Это не просто плохо написано. Это начало нового направления литературы: литература «сытого» города. Им уже не нужно проходить тех этапов, которые прошла до «сытости» деревенская проза. Сытый город также допустит «правдивую» ретроспекцию. Она не вредит после обеда. А вот Ивинскую я бы почитал. Она ведь дура. А Н.Я. М[андельштам] и Катаев умные. В дураках правды больше. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 39. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина августа 19781 Дорогая Лидия Корнеевна! Пишу Вам из места, окруженного со всех сторон водой. По школьному учебнику такое место называется островом. У нас наводнение. Всю ночь дул восьмибальный западный ветер, запер воду в реке. И нас затопило. Северная Венеция. К счастью есть запас пищи. Если снова не задует западный ветер, старожилы говорят, что вода уйдет через сутки. Петька радуется, что не надо идти в школу, Варвара, напротив, готова отправиться на учение вплавь. Пашка с утра торчит в окне. Все возбуждены и почему-то веселы. Все-таки — наводнение! Надеюсь, что завтра можно будет добраться до почты, а если нас вместе с домом унесет в море, запечатаю письмо в бутылку, авось доплывет до Вас. О моем московском пребывании Вы, наверное, уже знаете. На третий день массированного общения с друзьями я очнулся с давлением чрезвычайным. Галя прилетела самолетом и в один день управившись с моими делами, увезла меня в Пярну. У нее хватило такта не читать мне нравоучения, но она официально сообщила мне, что больше одного никуда не пустит. Единственное серьезное огорчение, что не видел Вас. Хотя Вам я, наверное, не доставил бы большого удовольствия. Москва раз от разу все хуже. Большинство моих знакомых пребывают в растерянности. Но ничего толком сформулировать не могут. Что-то внутри датского королевства происходит. Я ощущаю это, как приход нового поколения, новых людей. В этих людях всё глубоко чуждо. И в воздухе чувствуется их нарастающий напор. Когда я Вам как-то писал об уходе из литературы, я, видимо, впервые почувствовал невозможность сосуществования с этими людьми. А я ведь сосуществовал, к примеру, с Наровчатовым. Тут дело другое. Мы с тем же Наровчатовым оба знаем, что воздух состоит из азота и кислорода. Только я считаю, что важен кислород, а он — что азот. Но мы с ним одним воздухом дышали. А у этих воздух другой, состав воздуха другой. Об этом все время думается. Да и стихи пишутся видимо про это. «Весть» уже где-то далеко. Дела мои в непонятно-мутном состоянии. Гослит, по выражению Гали, предложил мне «Брестский мир». (Это тоже из нового напора). Я пока никаких решений не принял. Жду обещанного договора на том стихов. Но об этом обо всем говорить неохота. Работается плохо. Две недели я вообще приходил в норму. Но в рабочую норму так и не пришел. А надо переводить всякую всячину. Пока же читаю толстовские номера журналов. Старик, наверное, сто раз уже перевернулся в гробу от своего юбилея. Он на открытие пушкинского памятника ехать не захотел, хоть Тургенев его уговаривал. А тут происходит нечто настолько антитолстовское, что душа болит. Но толстовские документы публикуются иногда замечательные. Например, записки Маковицкого об уходе и смерти Толстого. Поразительней всего простота и ясность происходящего. И о Софье Андреевне Л.Н. говорит яснее и проще всего: «Жалко». А ее действительно жалко. Часто говорят, что всегда прав художник. Субъективно, может быть, и прав. Но субъективно прав любой человек. А с художника спрос другой. Можно ли говорить, что Пушкин — жертва Гончаровой, а Толстой — жертва Софьи Андреевны? Между ними суда нет и быть не может. История отношений Толстого с близкими, это история, как он их давил своей тяжестью, а они, кто мог, сопротивлялись. И у Пушкина произошло бы то же самое, если бы его не убили на дуэли. Почему-то Гончарову последнее время принято любить. Даже славный человек Непомнящий2 упрекает Анну Андреевну и Цветаеву в бабьей ревности. А Софью Андреевну еще не канонизировали. Уж больно ее не любили друзья старого Толстого. Маковицкий тоже пишет о ней без приязни. (Есть и в ней от заразы.) А почитаешь ее «Мою жизнь» (тоже в «Новом мире») и понимаешь, что в ней немало было способностей и, действительно, — «жалко». …В Москве видел Часового. Он тихий и, по-моему, бедный. Дело не движется. А внутренне что-то уже безвозвратно изменилось. Действительно — по мненью Гераклита Нельзя два раза сесть в одно корыто. Читал мне свой ответ на пакостную книгу какого-то чеха3. Сейчас это звучит слабо, как бы и не нужно. Вроде справки из домоуправления: можно предъявить если потребуется… Дописываю на следующий день. Вода все еще стоит вокруг дома, очень медленно куда-то утекает. Варвара в резиновых сапогах ухлюпала в школу. И все же приятно знать, что живешь рядом с морем, которое может рассердиться. Посылаю Вам стихотворение, вариант которого однажды читал, но там что-то не получалось с «он» и «она». СТАНСЫ Начнем с подражанья. И это Неплохо, когда образец — Судьба коренного поэта, Приявшего славный венец. Терновый, а может, лавровый — Не в этом, пожалуй что, суть. Пойдем за старухой суровой, Открывшей торжественный путь. И сами почти уже старцы, За нею на путь становясь, Напишем суровые стансы Совсем безо всяких прикрас. В тех стансах, где каждое слово Для нас замесила она, Не надо хорошего слога И рифма пусть будет бедна. Зато не с налету, не сдуру, Не с маху и не на фу-фу, А трижды сквозь сердце и шкуру Протаскивать будем строфу. Великая дань подражанью! Нужна путеводная нить! Но можно ли горла дрожанье И силу ума сочинить? Пускай по чужому заквасу В нас будет строка вызревать! Но можно ли смертному часу И вечной любви подражать? Начнем с подражанья. Ведь позже Придется узнать все равно — На что мы похожи и гожи И что нам от бога дано. Что такое «стансы», я не знаю. Но думаю, что это именно они и есть. Так один мой знакомый думал, что сонет это более или менее короткое стихотворение с более или менее неприличным содержанием. Второе стихотворение я Вам не читал. " " " Что остается? Поздний Тютчев? Казалось, жизнь ложится в масть. Уже спокоен и невлюбчив. Но вдруг опять — стихи и страсть… Что остается? Поздний тоже, Но, Господа благодаря, Вдруг упадающий на ложе В шум платья, листьев, октября… Что остается? Пушкин поздний… Какой там поздний!.. Не вчера ль — Метель, селитры запах грозный, И страсть, и гибель, и февраль… Передали ли Вам пластинки? Мою слушайте только вторую сторону. Первую я читаю скверно. Будьте здоровы. Ваш Д. Самойлов Как Маша Пантелеева? 1 Пометка Л.К.: получено 20–23.8.78. 2 Валентин Семенович Непомнящий (р. 1934), критик, историк литературы, пушкинист. 3 Речь идет о клеветнической и лживой книге Т. Ржезача «Спираль измены Солженицына» (М.: Прогресс, 1978). В книге выражена благодарность Л.З. Копелеву за предоставленные сведения. 40. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 28 сентября 1978 28/IX Дорогой Давид Самойлович. На Ваше письмо, где проза по прелести своей соревнуется со стихами, мне хотелось отвечать мгновенно. Увы! Уже неделю вожу его с собой с дачи в город и обратно, успеваю иногда перечитывать — но — но не только часа, 20 минут не было и нет, чтобы ответить. С утра до утра делаю срочную, бессмысленную (ну как для Вас, скажем, подстрочники) и неотступную работу. Кажется, завтра кончу. Уже выскочила из всякого режима, нарушила сон; начался «сердечный дефицит» — т. е. пульс 120–130, с запинками и таким способом: в руке 90, на сердце 120, а в ногах почти нет. Но вот — хоть пытаюсь писать Вам, авось завтра и допишу как следует. Сижу у открытого окна, пахнет листвой и яблоками. Яблок нынче много. Одна яблоня доится ежедневно и дает по 5 ведер в день! Но — холод. Я в шапке, в куртке, в сапогах. Стынут руки. Зато — кислород! Воздух спасителен при аритмии. (Восстанавливается пульс, однако, лишь десятичасовым сном.) Оба Ваши стихотворения (и поздний Тютчев, и ранняя старуха Ахматова) прекрасны. Слышали ли Вы когда-нибудь от АА наивную (и такую странную из ее уст!) похвалу: «Правильное стихотворение»? Причем она имела в виду вовсе не «мастерство», не «умелость», а суть. Так вот: правильные — прекрасные — Ваши стихи — и, как писал Чехов, «да хранят Вас ангелы небесные». Бога-то нет, а вот хотя бы ангелы — быть может, и летают над нами, и хранят нас? Да хранят Вас ангелы небесные — хотя, милостивый государь, я, не обладая ни высоким званием Вашей супруги, ни ее тактом [на полях: Галя молодец. Привет ей.], вынуждена заметить: пропили Вы нашу встречу! а так хотелось и надо было повидаться! Но Вы предпочли «массированные встречи с друзьями»… О Нат. Гончаровой АА говорила: «Я не знаю ни одной фразы, которую можно было бы сказать в защиту этой женщины». «Она была не только глупая, но хищная, жадная, злая». (Существует дивная звукозапись монолога АА против Гончаровой.) Зачем ее сейчас поднимают и оправдывают — непонятно, и зачем участвует в этом милый и умный В[алентин] С[еменович] Н[епомнящий] — еще непонятнее. Ахм[атова] и Цв[етаева] вовсе не ревнуют к ней Пушкина: уж на них-то, ни на одной, Александр Сергеевич наверняка не женился бы… Обе они для него были бы «академики в чепце». Ему нужна была «прелестная дура». Что ж! Пусть бы дура, но хоть с «правилами». А она и «правил» не соблюдала, один разор и пляс. Софью Андреевну, конечно, «жалко». О Господи, кого же на свете не жалко! Она, конечно, была «талантливая» («Вы, Берсы, все талантливые» — сказал Л.Н. сыну) и 11 человек детей родила, и рукописи переписывала, и на голоде работала и пр. и т. п. Но я ей никогда не забуду и не прощу, что она была супротивницей гения — делала у него, напр., обыск в поисках дневника и завещания; что она унижала женское достоинство канюченьем: «не могу без твоих нежностей» — бррр! и, главное: Толстой из-за нее покончил самоубийством. Ведь в 80 лет дом — это основа здоровья и жизни; уйти из дому значит умереть. Он ушел и умер, а мог бы прожить еще лет 8—10… На самом же деле должен был состояться не уход Толстого (смертельный), а уход Софьи Толстой — от мужа, который ее разлюбил. Она свободно могла переехать, оскорбленная его нелюбовью, — могла и должна была — переехать к одному из сыновей; позаботились бы о манной каше для старика умные и любящие дочери. Нет. Надо было состоять при нем в жандармах и вымогать любовь — и завещание. Ненавижу. И какая это чушь: «она любила и ценила лучшее: т. е. художественные произведения Толстого». Да ведь источник творчества един; «Хаджи Мурат», «Анна Каренина» и «Не могу молчать», «Исповедь», «Чем люди живы» написаны одной и тою же рукой и почерпнуты из того же духовного океана. Тут никто не смеет вмешиваться. Жаль ли мне «Часового»? О да! Очень. Он и ко мне пришел и прочел свою справку из домоуправления. В справку я не вникала. Вы пишете верно: она может быть или не быть, это дела не меняет. Я ему сказала: «Вы думаете, с Вами случилась неприятность? С Вами случилось несчастье, а Вы этого не понимаете… Первую половину жизни Вы заблуждались; вторую — каялись в ошибках молодости. Где вы возьмете третью (третьей половины не бывает!), чтобы отмыться от новой грязи, в которую плюхнулись?» Я была беспощадна — не потому, что не люблю его (я его люблю), а потому, что уже около двух лет по складам объясняю ему, что злобные истерики при посторонних до добра не доведут, что в исступлении (и где же, между прочим, «плюрализм и толерантность», ах, какие элегантные слова!) он принесет вред себе… Вот и случилось все, как по писаному, все, как я видела наперед. Нет, его мне не очень жаль; я его за руки держала (за язык!), он не слушался. А вот ее мне жаль от души, она в случившемся неповинна. Вообще, она гораздо глубже, толковее, умнее и даже добрее его, п[отому] ч[то] поверхностная доброта — безразборная и ко всем подряд — не есть доброта. Доброта (как и все плодоносящее в этом мире) требует сосредоточенности, углубления — она на это способна, он — нет. Вы спрашиваете, получила ли я Вашу пластинку? Нет, не получила, а очень хочу получить. Как этого добиться? Маше Пантелеевой — хуже. Вот и юбилей, вот и орден, а гибнут все трое. Маша — испуганный и иногда впадающий в буйство зверек. Родители при ней неотступно, а что делать — никто не знает. А я перечла Пантелеева и утверждаю, что это — обыкновеннейший и несомненный русский классик. «Буква ты», «Честное слово», «Пакет», «Маринка», «На ялике», мемуары о Шварце и Маршаке — классическая русская проза. О Наровчатове. Для Вас ведь не он сам по себе существует, а то, что у него за плечами: ваша общая юность, освященная войной. Новые же люди, о которых Вы пишете, они генетически связаны не с Вами, и не с вами обоими, а с ним. Они — его дети и внуки. Для меня же он просто проигравший себя карьерист, который обменял поэзию на карьеру. Их тьмы и тьмы и тьмы… Я на него не зла, как не зла на крышу катаевского сарая1. Мне всё равно: сарай и сарай. Пожалуйста, простите мне невольный грех; в душе я сквозь все Вам писала. Да рука не доходила. Не наказывайте — пишите. ЛЧ 1 9 января 1974 года С.С. Наровчатов вел заседание секретариата Союза писателей РСФСР, на котором Лидию Чуковскую исключили из Союза. 41. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Октябрь 19781 Дорогая Лидия Корнеевна! 29 сентября трижды по телефону я узнал о Толе2. Ваше письмо ко мне было послано в тот же день. Поэтому я не решался писать Вам: знаете ли Вы, сообщили ли Вам? Сомнения, наверное, глупые. Случилось так, что я сразу не мог прочувствовать и осознать то, что произошло. У нас тяжко был болен Петр. Он задыхался в приступе астмы, мы не спали несколько ночей и не знали, что делать. Первого числа Галя с мальчиками уехали в Москву. Сейчас они все трое в больнице. Только после их отъезда ко мне вернулись мысли о Толе, и первая была, что этого не произошло, если бы он был здесь. Толя был из тех людей, которые по честолюбию, тщеславию и яркости натуры могли осуществиться только в литературе или в общественном деле. В литературе он не мог осуществиться, потому что его понятия и вкус были выше его таланта. В литературе нужна та самостоятельность, которой Толя не обладал. Это же помешало его осуществлению в общественном деле. В нем было ощущение субординации — черта, всегда меня в нем раздражавшая. Обстоятельства нашей жизни, вероятно, иначе определили бы его судьбу. Внешне она казалась бы трагичнее, но он мог выиграть жизнь. Все это, впрочем, уже поздние рассуждения. И владеет мной одно только чувство, подтвержденное его смертью, и главное для меня сейчас — чувство жалости. Жалко. Это чувство возникло у меня с поэмой «Канделябры». И потом овладело мной совершенно после толстовских дней. Толстой начал с любви, а кончил жалостью. Любовь избирательна и требует какого-то отталкивания от «не-любви». Жалость — чувство всеобщее. Не отвечаю я Вам на письмо, а пишу только про это. Думаю написать еще Марии Сергеевне. А про Толю постараюсь написать, когда жалость чем-то еще обрастет. Ваш всегда Д. Письмо это пролежало несколько дней, все не хотелось его посылать, потому что сказанное в нем весьма приблизительно. Толя — большая потеря для меня. Я всегда верил его вкусу. И хотя его не было близко, но все же он где-то был. Мои выписались из больницы. Собираюсь в Москву на неделю. Очень хочется видеть Вас. Д. 1 Пометка Л.К.: получено 2.11.78. 2 Т. е. дошло известие о том, что А.А. Якобсон покончил с собой в Израиле. 42. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 27 ноября 1978" Дорогая Лидия Корнеевна! И проза и стихи производят огромное впечатление, сумма которого — художественность. Это литература особого рода. Ее можно назвать — поэзия личности. Ибо с личности здесь все начинается и ею кончается. Вы скажете, что в любой отрасли художества все начинается с личности. Это верно. Но обычно личность — начало, от нее идут лучи в разные стороны. У Вас — кольцо. Может быть, так можно сказать (с точки зрения читателя): обычно в персонажах или героях произведения ищешь сперва себя, потом автора. У Вас ищешь только Вас. У Вас во всем, во всей ткани прозы и стихов — автор и авторство. Вы — нечто противоположное фольклору. Пастернак в «Живаго» пишет как бы себя. Но Живаго — не он (или не совсем он). А вот стихи, приписанные Живаго — пастернаковские. Он не сумел отдать их своему герою. Ваши стихи — стихи Ваши, Вашей литературной личности. И судить их можно только в контексте Вашей литературы: дневников об А.А. (которые не совсем дневники), статей (которые не совсем статьи), последней книги (которая не роман, не драма, не мемуары, не публицистика, не ода, а все вместе — т. е. в жанре поэзии личности1). Ваше проявление в литературе целостно. Мне, к примеру, не очень по первому чтению нравилась «Софья Петровна» (Вы помните?)2. Но в контексте Вашей литературы она прочитывается как повесть Вашего «Живаго», Вашего героя, персонажа. А где граница между Вами и им? Ее нет или она неуловима. Не знаю, понятно ли я изложил свою мысль. Могу повторить только, что и проза и стихи на нас произвели огромное впечатление. А Малюте Скуратову делать здесь нечего. (На стр. 5 я назвал бы, если удобно, имя хранителя Вашей рукописи.) Будьте здоровы. На досуге напишу подробнее. Ваш Д. 1 Речь идет о книге Лидии Чуковской «Процесс исключения» (Париж: ИМКА-Пресс, 1979). Самойлов пишет о рукописи этой книги. 2 Помета Л. Ч. на полях машинописной копии против абзаца «Ваше проявление в литературе…»: «Ошибается — он говорит о «Спуске». 43. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 4 декабря 1978 4/XII 78 Москва Дорогой Давид Самойлович. Ваше письмо надо было пережить. Мне кажется, я выучила его наизусть. Боюсь, что Вы правы. Ошибка одна: Вы имеете в виду вторую повесть разбираемого нами автора, а называете первую. В первой автор не только не совпадает с героем, но противопоставляет его себе. Герой там — символ слепоты и глупости. Спасибо большое Вам и Гале. Будьте здоровы. Очень Вас жду. Л. Ч. Читаю рассказы Можаева. Многие прекрасны. 44. Д.C. Самойлов — Л.К. Чуковской 24 января 1979" Дорогая Лидия Корнеевна! Мы наконец-то в Пярну после утомительной и суматошной Москвы. Неделя ушла на привыкание к тишине, к здешнему ритму жизни. Правда, мне почти сразу же пришлось засесть за переводы. Но все равно хорошо. Беспокоит только мама, которая слабеет, стареет, слепнет и жалуется на все это. Все это порождает чувство вины за то, что я прохлаждаюсь здесь, на морском воздухе. Но, по правде говоря, это единственный способ для меня работать и пребывать в относительном здоровье… На досуге я, как ЦСУ, но гораздо откровеннее, подбил итог прошлого года. Он мало удачен. Вот краткая сводка: Болезней больших — 6 малых — 10 Приятных эмоций — 3 Неприятных эмоций — 15 Стихийных бедствий — 1 Гостей (человекопосещений) — 437 из них: приятных— 12 неизбежных — 260 Стихов написано (в штуках) — 9 Поэм (в штуках) — 1 Переводов (в килограммах) — 6 Статей (в условных единицах) — 18 Писем деловых с негодованием: — 4 с выражением благодарности и надежд — 13 Писем молодым поэтам — 43 Писем любовных — 0 Писем дружеских — 212 Падение производительности труда из-за роста взыскательности — на 17% из-за лени: — на 25% Рост недовольства мной (в %% на человека) среди родственников — на 10% среди друзей: — на 3% и т. д. Как Вы видите, результаты не блестящие, особенно, если присоединить к этому дурную погоду, головную боль после похмелья, чтение модных произведений и многое другое. Будем надеяться, что этот год будет плодотворнее, тем более что милая В.М. Карпова1 прислала мне договор на новую книгу стихов, а стихов-то именно и мало и надо бы сочинить поэму. А откуда бы ей взяться? Пока все же хорошо. Особенно морозец, иней, закаты и рассветы (довольно здесь поздние). Дети ведут себя не подло, т. е. не кашляют, и Галя может хоть немного передохнуть от докторов и процедур. Надолго ли их хватит? Как Вы видите, я довольно резв (и совершенно трезв), но зато совершенно лишен светлых мыслей. Читаю мало, потому что все глаза уходят на переводы. Но здесь можно и не читать, а заменять чтение сном. Вот краткая картина нашей безмятежной жизни. Молю бога, чтобы это продлилось как можно больше. Как Ваше здоровье? Как работа? Очень хочется об этом знать. Галя вам кланяется. Вот она читает вволю! Простите, что письмо такое бессодержательное. Ваш Д. Самойлов 1…милая В.М. Карпова — Валентина Михайловна Карпова (р. 1915), главный редактор издательства «Советский писатель». Самойлов пишет «милая» иронически, так как в книге Лидии Чуковской «Процесс исключения», которую он только что прочитал, рассказано о неприглядной роли Карповой в истории с непечатанием «Софьи Петровны» в руководимом ею издательстве. 45. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 3 февраля 1979 3/II 79 Дорогой Давид Самойлович. Увидя в Вашем письме строки столбиком, я вообразила, что это стихи. Потом, гляжу, это статистический отчет: итоги 78 года. Ууу! какой Вы бесстрашный человек! Я никогда не отваживаюсь на такие подсчеты. Помните гробовщика Якова в гениальном чеховском рассказе «Скрипка Ротшильда»? У него всегда и во всем — одни убытки. Так и у меня. Потому я предпочитаю не производить подсчетов. Среди Ваших подсчетов интересен 0. «Любовных писем» Вами написано — 0. Ну тогда разрешите предположить, что из 437 писем, полученных Вами, — 430 любовные. Любовные письма гораздо приятнее получать, чем писать. А уж самое лучшее письмо — это от милой, милой, глубоко мною почитаемой В.М. Карповой. Она — душка и, я надеюсь, ее письмо послужит толчком для расцвета Вашего творчества. Ты рождена воспламенять Воображение поэтов…1 Пожалуйста, воспламенитесь. Дорогой Давид Самойлович, не напишете ли мне поточнее: 1) когда (и где? у кого?) познакомились Вы с Анной Андреевной? 2) где впервые были опубликованы Ваши стихи «Я вышел ночью на Ордынку»? Ведь они, наверное, печатались до сборника где-нибудь в журнале. 3) не писали ли Вы когда-нибудь об АА в какой-нибудь из своих статей? И еще: помните ли Вы мою просьбу — крокодильскую? Мне представляется, что, начиная со 2-й части там все — пародия, или, если не пародия, — повторения известных ритмических ходов поэзии XIX века (классической или 60-х годов). Выше, выше, выше, Вот она на крыше, На седьмом эта’же Прыгает, как мяч. Это откуда-то уперто. Или напр.: А на Таврической улице Мамочка Лялечку ждет. Где моя милая Лялечка, Что же она не идет? Или: К нам гиппопотам! Сам — гиппопотам! Или: А змеи Лакеи Надели ливреи Шуршат по аллее… Я не хочу, чтобы Вы искали — но не вспомнится ли Вам нечто ритмоподобное? Привет Гале. Завидую ее чтению. Не прочла ли она «Старые истории» Можаева? Там три поразительные рассказа: «Аноним», «Пенсионеры» и «Старица Прошкина». Этот человек умудряется не только не лгать, но и писать правду в самую точку. Надеюсь, Петропавловская крепость радует глаз, а не пугает — какими-нибудь астматическими изобретениями. А как Варвара-Великомучительница? Будьте здоровы и пишите мне. Л. Ч. Прилагаю свои «стихи» Памяти А. Я[кобсона].2 Читала некролог: очень сердечно3. Читала и две последние работы. Многое замечательно, многое — навязано ему. В работе о Б.Л. он часто цитирует Ваши стихи. 1 Строки из стихотворения А.С. Пушкина «Гречанке». 2 Л.К. переделала концовку этого стихотворения, и вместе с двумя другими эти стихи вошли в цикл «Памяти Анатолия Якобсона». См. в кн.: Лидия Чуковская. Стихотворения. М.: Горизонт, 1992, с. 105–106. 3 Владимир Фромер. Он между нами жил // Время и мы. [1978]. № 34. 46. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Первая половина февраля 19791 Дорогая Лидия Корнеевна! Стихи памяти A. Я. вписаны Вашей рукой на последней странице Вашей книги. Я их знаю и читал нескольким друзьям Толи. Я тоже тогда начал писать стихи о том же. Но «звук» там оказался более «эпическим», чем в Ваших стихах, что не соответствовало тогдашнему впечатлению. Заранее по’нятое и отстоявшееся потянуло стихи в другую сторону. Вероятно, я к ним вернусь. Уже вертятся в голове новые строфы. О знакомстве с А.А. я точно написать не могу. В Москве у меня есть запись, я ее отыщу. Было это на Ордынке. Кажется, осенью (скорее — весной!). Потому что дерево в окне маленькой комнаты показалось мне голым. «Я вышел ночью на Ордынку» было написано вскоре после знакомства. И (кажется) впервые напечатано в одном из «Дней поэзии». Это тоже я могу проверить. Вообще же у меня память на эти вещи плохая. В последнем «Дне поэзии» есть нечто вроде пародии или полемики с этим стихотворением. Автор Преловский. Были у меня еще стихи об А.А. Наверное, даже черновика не осталось. Но стихи я эти подарил ей. Примерно в то же время, когда А. Я[кобсон] написал ей стихи. Последнюю строчку помню: «И слышен только вещий шепот ваш…». В статьях и диалогах я часто поминал А.А. Но где и когда, тоже не помню, потому что ни одной из своих статей не придаю большого значения. «Толкаю» две-три мысли. И все. Статьи свои я не люблю. В них долго не вырабатывался стиль. Только теперь, может быть, стал вырабатываться, когда я стараюсь не употреблять слова всуе. Я ведь вообще переросток. О корнях «Крокодила» я думал. Там есть ритмические реминисценции (не думаю, чтобы прямые заимствования) каких-то строк, строф из второй половины XIX в. Но главная стихия — народная поэзия: считалки, прибаутки, «скоморошины», частушки. Выше, выше, выше, Вот она на крыше… Это считалка: «Дождик, дождик пуще, дам тебе гущи…». Ритмические источники «Крокодила» те же, что и «Двенадцати» Блока. Вы ничего не пишете о Вашем здоровье, о работе. Хочется про это знать. Мои петропавловцы пока ведут себя прилично. Правда, Пашка вчера наелся снега и сегодня кашляет, но, даст бог, обойдется. Оба хулиганят, разболтавшись за время болезни. Петьку я называю «маменькин Пугачев». А Варвару — «склоковыжималка». Она постоянно склочничает с родителями и братьями. Но пишет, стерва, хорошо. Мы обнаружили на ее столе бухгалтерскую книгу с заглавием «Московские записи», нечто вроде дневника, но с большими вкраплениями фантазии. Это дневник не о том, что было, а о том, что должно было бы быть. Т. е. проза. Вообще она интересная, но уж очень трудно ее выносить. Галя просит передать, что «Старые истории» она не читала. Долго мы прочитывали имя автора. Можаев? Если это он, то я не удивлюсь. Очень хороший писатель. В первом номере «Дружбы народов» очень хороший рассказ Фазиля Искандера из серии «Сандро из Чегема». Проза Окуджавы показалась мне жеманной. В том же номере моя маленькая заметка, со второй половины вдрызг испорченная. Я сам в этом виноват, поручив сделать исправления и сокращения Аннинскому и не прочитав корректуры. А там описывалась одна из «декад литературы» тридцатилетней давности. Читаю книгу Н. Раевского о Пушкине. Стихи Фета. Чехова. Не решаюсь приступить к «Поэтике Гоголя» Ю. Манна. Книгу эту хвалят знающие люди. У нас снега. Деревья выглядят, как на прилагаемой фотографии. А на второй — троих Вы узнаете. Четвертый — молодой человек, приехавший узнать, в чем смысл жизни. Помните, как у Ильфа: «Ответил, что не знает». Галя передает Вам привет. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 13.2.79. 47. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 26 февраля 1979. Пярну1 Дорогая Лидия Корнеевна! Очень жду Вашего слова об этом стихотворении2. Если решите показать Львам, текст им не давайте. Они любят показывать еще теплые стихи совершенно чужим людям. У нас новостей нет. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: Д.С. о Толе 26/II 79. 2 К письму приложено стихотворение «Прощание», посвященное памяти А. А. Якобсона — с датой: февраль 1979. Пярну. 48. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 27 февраля 1979 27/II [79] [Телеграмма] ГЛУБОКО БЛАГОДАРНА ЗА НЕОБХОДИМЫЕ СТИХИ1 ТЧК НАПИСАЛА ВАМ БОЛЬШОЕ ПИСЬМО ТЧК ОПЕРАЦИЯ МАРИИ СЕРГЕЕВНЫ ПРОШЛА УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНО ТЧК ОБНИМАЮ ВАС ПРИВЕТ ГАЛЕ = ЧУКОВСКАЯ 1 «Необходимыми стихами» Л.К. называет «Прощание», посвященное памяти А.А. Якобсона. 49. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 5 марта 1979 5/III 79 Москва Дорогой Давид Самойлович. Меня беспокоит мысль, что предыдущее письмо я написала в том рассредоточенном состоянии, в каком писать не следует. Но и не отозваться тогда я не могла, потому что слишком была охвачена Вашими стихами. Скажите, та властная строфа, которою Вы работаете в этих стихах, она — впервые? или она осуществлена была уже где-нибудь ранее — Вами, Пастернаком, еще кем-нибудь? Повторяя и повторяя стихи, я все время чувствую, будто покоряюсь новым, но уже издавна знакомым мне волнам, хотя и не узнаю’ их. Как бы там ни было, они охватывают и захватывают, и власть их огромна. Каждый новый «захо’д» (повтор первой строфы) углубляет боль — и в то же время служит рычагом, поворачивающим основную тему новой ее стороною. Стихотворение движется как круги’, совершаемые самолетом в воздухе на прощание — перед разлукой — еще один круг, и еще один, все выше и выше. А рифмы — «невпопад» — бьют тревогу. Марии Сергеевне жизнь спасли, но слаба она безмерно. Сегодня день Анны Андреевны. Вчера собрались на Ордынке (после панихиды, на которую я не хожу). Туда пошла — не для людей, а чтобы увидеть дверь, лестницу и за окном деревья. В комнатке все по-другому. Будьте здоровы. Л. Ч. 50. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Конец июня 19791 Дорогая Лидия Корнеевна! Мы здесь меньше месяца, и кажется, что много времени прошло. Хотелось, чтоб все было ровно, но смерть Марии Сергеевны что-то отсекла. Я узнал об этом только вечером пятого. Приехать уже не мог. Посылаю Вам стихи. Как стихи — они сырые2. Работал много — переводил. Что со мной — не знаю. Прочитал жуткую книгу Ржезача. Лев не знает разницу между правдой и истиной3. Как Вы? Напишите, если будет время и охота. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 30.6.79. 2 К письму приложены семь стихотворений на машинке: «Три стихотворения» (Памяти М.П.); «Свободный стих» («Я рос соответственно времени…»); «Сближают болезни и смерти…»; «Это плоская равнина…»; «В духе Галчинского» («Бедная критикесса…»). — Окончательный текст см. в кн.: Давид Самойлов. Избранные произведения: В 2 т. Т. 1. М.: Худож. лит., 1989, с. 262, 238, 264, 292, 271. Отзыв Л.К. об этих стихах см. в письме 53. 3 Речь идет о книге Т. Ржезача «Спираль измены Солженицына» (М.: Прогресс, 1978). 51. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 1 июля 1979 1 июля 79 Переделкино Дорогой Давид Самойлович. Мне в эти дни очень не хватало Вашего письма и стихов. В воскресенье я всё получила. Спасибо. Судить о стихах я как-то еще не могу. Пока мне кажется, что 2-е и 3-е больнее, т. е. вернее — чем первое. Личнее. Но это, как Вы понимаете, не «критика», не «разбор» — а рукопожатие и благодарность. Н[ика] — подвижница! — находит, конечно, за что себя корить1. Корит за то, что не сказала М[арии] С[ергеевне] правду о диагнозе. Та требовала (и от меня), а мы уклонились. Н. говорит: «Ей было по силам знать». — Но ей все равно уже было не по силам исполнить свои намерения. Она была слишком слаба. «Нет, она успела бы написать письма, которые хотела, и еще кое-что». Я этого не думаю. Сегодня месяц со дня ее кончины. В Вашем письме непонятны две последние фразы. «Прочел жуткую книгу Р[жезача]. Лев не различает правду от истины». Гм. В книге нет ни грана, ни грамма правды — самой простой, обыкновенной, внешней, фактической правды. И это Л. понимает отлично. Не понимает он своей роли в создании смрадной лжи — я же эту роль наблюдала, и не я одна, и мы предупреждали его, пытались остановить. Но он ведь глухо-слепорожденный, при таланте, доброте и щедрости. Немыслимо его вразумить. И сейчас он не понимает случившегося; он думает, случилось с другим, а не с ним. Случилось же с ним — и случилось несчастье. Никогда, во всю свою жизнь, он не был способен вырваться из стадного мышления. Так по очереди и падает из ямы в яму. Выкарабкался из одной — свалился в другую. И делает вид, будто ничего не случилось. Ан нет — случилось, и бесповоротно. Если бы он понял свой позор — он бы от него отмылся. Но он не понимает. А я — понимаю. И меня отбросило от него на тысячи верст, словно его никогда и не было. Я на него не сержусь — это самое плохое. Он в восторге от своего успеха, от своей любимости, от своего окружения. Дай ему Бог не очнуться. Спасибо за статью о Пастернаке и за знакомство с тезкой автора2. Бедняга автор вынужден был работать не на своей площадке и все же победителен, ибо чувствует П[астерна]ка «кончиками пальцев», как с точностью определил тезка. Читаю — и мучаюсь тем, что уже никогда не отвечу ему на то, на сё. Слышу под текстом многие наши разговоры. Плохо написаны первые три страницы, а дальше мысли разгораются, слышны живые интонации, иногда слышен даже его голос. (Напр.: «Метафора, конечно, вещь почтенная»…) Кстати — вот Вам шпилька — он нигде не называет бессмертье молвой. Он утверждает, что «ранний П[астернак]» писал всего лишь о бессмертьи в бытовом смысле, о легенде, а поздний о подлинном бессмертьи, достигаемом, после трагедии, усилием воскресения… (Собственного.) И вся его статья — усилье воскресенья. Будьте здоровы. А я слепну очень интенсивно. Привет Гале. Напишите когда-нибудь. Адрес на конверте. Л. Ч. 1 Ника Николаевна Глен ухаживала за М.С. Петровых во время ее последней болезни. Подробнее о ней см. примеч. 1 к письму 7 («Знамя», № 5). 2 Самойлов переслал диссертацию Анатолия Якобсона «“Вакханалия” в контексте позднего Пастернака» через Анатолия Гелескула (тезку автора). 52. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 11 июля 1979" Дорогая Лидия Корнеевна! Огорчили Ваши слова о зрении. И это легло на огорчение от разговора с мамой. (У нее все в порядке, но каждый разговор с ней — огорчение). Человек, передавший Вам Толину работу, удивительный. Я очень хотел, чтобы Вы с ним подружились. В нем есть какая-то тайна. Стихи о М.С. для меня тоже — не стихи. Первое — Вы правы — вообще очень плохое. Посоветуйте — вставлять ли их в книгу. Я весь месяц работал как проклятый. Теперь можно бы и отдохнуть, но какая-то инерция действует. Каждое утро сажусь за стол. Пока ничего путного. Живем мы довольно хорошо. Дети не болеют. Это главное. Даже Галя немного отдохнула. Вашу «шпильку» не принимаю. Там, правда, не скобки, а тире. Но для меня что молва, что легенда — одно и то же. А работа — Вы правы — талантливая. Этим бы ему и заниматься. Здесь Ким. Рассказал мне (сам не заметив) очень существенное. Но это до встречи. Между правдой и истиной разница есть. Ведь Л[ев] в каждый данный момент не врет. А обнять целого не может. О А[лександре] И[саевиче] не с Вами говорить. Он, как и Л[ев], правды от истины не отличает. Если нам доведется прожить еще лет 10, вся неправда — довольно кровавая — будет называться именем А. И. С правдой надо обращаться осторожно. Прочитал работу Р[аи] о Хемингуэе. Это отвратительно1. Напрасно Вы отличаете ее от него. Два сапога пара. Ваш Д. 1 Вероятно, речь идет о книге «Хемингуэй в России», работу над которой Р.Д. Орлова начала в середине 70-х гг. Книга опубликована в Америке через много лет (Ann Аrbог. 1985). См. также: Р. Орлова. Русская судьба Хемингуэя // Вопр. лит. М., 1989. № 6, с. 77—107. 53. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 19 июля 1979 19/VII 79 Дорогой Давид Самойлович. Я болею. «Нарушено кровоснабжение правого полушария мозга». Читать и писать не позволя[ют]. Я не работаю. Доработалась до этого самого нарушения. Но, думаю, на письмо меня все-таки хватит. Прежде всего о стихах. Думаю, что стихи памяти М[арии] С[ергеевны] включить в сборник надо. Какая-то ее благоуханность, самоотреченность там передана. Если говорить не «о качестве стихов», а о схожести портрета, то в портрете, для полноты сходства, не хватает — ее страстности. Она ведь была не только тиха, скромна, тверда, горда, но и страстна, полна любвей и ненавистей. (Это я не к тому, что Вы это должны отразить — а просто так — о ней — Вам.) Про новые стихи. Ну как о них писать, если Вы вперед заклеймили бедную критикессу? Невольно чувствуешь себя ею… «Свободный стих» прекрасен, прекрасен — в доказательство скажу, что моя внутренняя биография совсем не совпадает с Вашей, совпадения — во времени — не те, — и все равно повторяю: «Свободный стих» прекрасен, мудр и, сквозь горечь — счастлив. Да будет так! (Или, точнее: пусть было так, хотя и «было не так» — для меня.) Однако, превращаясь на мгновение в бедную критикессу, позволю себе заметить, дорогой мэтр, что, быть может, слово «схождение» следует заменить другим? Осмеливаюсь предложить «нисхождение». Но тогда нельзя — «под». Ну, Вам виднее… «Сближают болезни и смерти» оставило меня холодной, как цемент, а вот «Эта плоская равнина» тронуло. (Там где-то сквозит Тютчев — «Эта скудная природа» — ну и пусть.) Теперь от стихов перехожу к прозе, т. е. к Вашему письму, а потому и к Т[олиной] диссертации1. Я писала, что работа его — талантлива. Изучив ее досконально, остаюсь при том же мнении — да, талантлива, а иногда и проницательна и точна, то есть талант его — талант восприятия — являет себя в полном блеске. Но когда Вы пишете: «Вот его настоящее дело» — я не согласна. Он писатель, а не «ученый», и диссертация вовсе не его дело. Конечно, талантливый скрипач может талантливо исполнить мелодию и на трубе, но Т[оля] все-таки сыграл мелодию не на своем инструменте — он не доктор наук! он писатель! — и жаль, что ему пришлось «защищать докторскую». Это раз. И два: я все равно (полная тьма, комната исчезла из глаз, полушарие на 4 минуты вышло из строя — оно ведает глазами!) не люблю «Вакханалию» (кроме конца и начала); «Зимняя ночь», «На Страстной», «Рожд[ественская] Звезда», «Дурные дни» — это волшебство, чудотворство, а «Вакх[аналия]» не без беллетристики. «Структурализм» между «качеством» (говоря грубо), между пораженьем и победой, разницы не делает (наука! структурализм так же не любит слова «чудо», как марксизм) и мне жаль, что Т[оля], одаренный чутьем и слухом, как бы не слышит и не чует разницы. Ведь «Вакх[аналия]» родственна перечисленным стихам только темой и словоупотреблением, а это так мало… (Для диссертации довольно.) Вы пишете, что в его тезке есть какая-то тайна2. Да, наверное так. Житков когда-то написал об одном человеке: «Говорит по тугой проволоке, а под этим страсть». Этот тоже говорит по тугой проволоке — а что под этим? Во всяком случае, сосредоточенность и отдельность. Насчет Р[аи] Вы, боюсь, правы. Она только толковее его, и потому мне с ней легче, но та же поверхностность во всем, та же подверженность любой моде. Ничего не вглубь, все вширь… Работу ее о Хеминг[уэе] я не читала. А Вы — говорите ли ей о ее работе правду, хотя бы и смягченно? Об А[лександре] И[саевиче] молчу, ибо не поняла Ваших недобрых строк. Будьте здоровы! Гале привет. Л. Ч. 1 Имеется в виду диссертация А. Якобсона. О ней см. также письмо 51 и примеч. к нему. 2 его тезка — Анатолий Гелескул. 54. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Конец июля 1979" Дорогая Лидия Корнеевна! Очень прошу Вас не отвечать на мои письма, пока «кровоснабжение правой половины», т. е. то, что в мире называют «энергетический кризис», не восстановится. Прошу только в двух словах писать мне о Вашем здоровье. Отдыхайте, ради бога, и «пусть Вас не волнует этих глупостей», как говорил Беня Крик. Ваши слова о «Свободном стихе» для меня очень важны. Вы знаете, в чем мы с Вами схожи? В каждом из нас есть шампур. Только в Вас — штык острый и сияющий, а во мне шампур, на который нанизано мясо разного качества. И я его, по гаргантюэлевскому устройству, съедаю, и не без удовольствия. Зато мне совершенно чуждо покаяние. Формула — «не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься» — не моя. Я не считаю, что покаяние есть способ спасения. Я за грехи готов отвечать. А каяться не желаю. Покаяние, как способ спасения, глубоко противно мне в Р[ае]. (И [в] ее работе о Хемингуэе.) Вы спрашиваете, сообщил ли я ей свое мнение. Сообщил, в довольно резкой форме, после кислого комплимента, что вообще это интересно. А покаяние глубоко претит моему литературному вкусу. Л[ев] — человек несколько иного ряда. Он тоже съедатель разных шашлыков, но ест с таким завидным удовольствием и так жаждет новых, что вызывает порой восхищение. А покаяние его — просто литературный прием. Два стихотворения памяти М[арии] С[ергеевны] (второе и третье) я, возможно, напечатаю в «Новом мире». Ариша1 дала на это согласие. Напишу я и предисловие к переводам М.С. для «Иностранной литературы». Стихи мои о М.С. ни на что не претендуют. Это мое ощущение ее смерти (2-е и 3-е). Написал я еще одно. Вместо первого. О Толе. Писатель ли он? Конечно, писатель. Но из тех, что прекрасно пишут о литературе. А другого я не знаю. Дорогая Лидия Корнеевна, ради бога, будьте здоровы. Я очень люблю Вас. Это, кажется, мое последнее признание в любви. Никогда не сердитесь на меня и не огорчайтесь, если я пишу не то. Купил Вам пластинку модернистской музыки (Шенберг). Будьте здоровы. Ваш Д. 1 А.П. Головачева— дочь М.С. Петровых. 55. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 9 августа 1979 Дорогой Давид Самойлович. Уже давно написала Вам в уме множество ответов на Ваше письмо от… но датой Вы писем не удостаиваете. Ну, в общем, на Ваше письмо о шампуре. Здоровье мое получше, но худо. Моя радость — музыка. Спасибо за обещанную модерную пластинку. Но я и Моцарта уже научилась слушать и любить. Вот с Бахом труднее. О шампуре. Между мною и Вами — увы! — сходства нет, и не по причине разного к[акого]-н[ибудь] отношения к разным периодам истории, а гораздо глубже, и, я сказала бы, «физиологичнее». Я — от природы, от рождения не люблю того, что условно называется «жизнь». Не та или другая; не то или другое десятилетие, или тот или иной возраст — а вообще. У меня к ней аппетита нету — и не было ни в 7, ни в 17, ни в 27 и т. д. Объясняется это, наверное, чем-нибудь очень простым — пороком сердца с детства, базедовой с 8 лет, tbc с юности, а потом нарастающей слепотой и т. д. Бессонницей. Гаргантюаизма ни грана. Маяковский, жалуясь, писал: В детстве может на самом дне Сносных найду 10 дней. Нет, я 10 сносных не найду. Мне ближе фраза Достоевского (кот[орого] я не очень люблю): «Целая минута блаженства — да разве этого мало хотя бы и на всю жизнь человеческую». Да, вот минуты счастья за 72 года — они набрались. Ими жива. Покаяние я признаю, но не как профессию и не как литер[атурный] прием — а как момент душевной жизни, краткий и пронзительный. Когда же начинают нянчиться со своим покаянием — тоже не люблю. Елей, ханжество. Л[ьва] я разлюбила в тот день, когда поняла, что к нему применима Ваша строка: «Но в толчее и на торгу»1. Я не выношу ни толчеи, ни торга, они для меня и добротой не искупаются. О Толе. (Опять о Толе! И так будет всегда: он неотступен в своем отсутствующем присутствии): когда я утверждаю, что он писатель, я не имею в виду: беллетрист и поэт. Я этим словом утверждаю: ему критикой было заниматься, созданием литературы о литературе, а не «наукой», не «литературоведением». Не диссертацию о Пастернаке писать, а эссе. Не для структурализма он был создан, а — Вы написали, для чего. Он создан был, чтоб воздавать… (что, по-моему, не исключает и то, что Вы отрицаете в первой строке, но тут уж другая тема). В Переделкине меня навестил — зашел от соседей — Бёлль2. Милый он человек. Он очень переменился за 4 года: у него тяжелый диабет. Он пришел, когда в доме у меня не было ничего, кроме каши, супа и кефира: т. е. тех ед, кот[орые] мне дают с собою из города. Но, к счастью, он только что пообедал. Мы просто посидели на лавочке возле дома. Фотографов и прочего неприличия, состоявшегося за день до этого «в толчее и на торгу» — к счастью и гордости моей, разумеется, не было. В нем есть лучащаяся сосредоточенность, чем-то родственная А[ндрею] Д[митриевичу]. Ну вот, теперь я устала. Привет Гале. Надеюсь, все у вас здоровы. Пишите мне. Л.Ч. 9/VIII 79 1 Строка из нового варианта «Прощания» — см.: Д. Самойлов. Снегопад. М., 1990, с. 175. 2 Генрих Бёлль (1917–1985), немецкий писатель. 56. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина августа 19791 Дорогая Лидия Корнеевна! Огорчают Ваши сообщения о болезнях, но — верю, что это дело временное. Есть, между прочим, такой психологический закон: последняя болезнь кажется наихудшей. Это я Вас не успокаиваю, ибо знаю, насколько Вы всегда точны и тверды духом. Но все же… О шампуре. Я не больно хорошо помню этот свой образ. Память у меня дурная, а образов мелькает много. Но то, что мы с Вами разного устройства — это верно. Вы пишете об этом даже с некоторым неудовольствием. Я привержен удовольствиям жизни, я жизнь люблю «физически» гораздо больше, чем умом. В этом моя слабость, но это мое свойство, видимо, единственное, что позволяет мне считать себя поэтом. (По какому-то самому большому счету я себя поэтом не считаю — не хватает гениальности.) Понимая эту мою слабость, я не лишен раскаяния и покаяния, но считаю это делом «унутренним», не для форума и не для литературного текста. Для меня это не тема литературы. Тут я с Вами совершенно согласен. А Л[еву] и Р[аю] я любить могу, но не так, как Вы умеете любить, а любить своей жизнелюбивой слабостью, т. е. снисходительностью. Опять-таки чувством, а не умом. О Толе. Он, конечно, писатель. Тут спору нет. Но и недописатель, потому что мало до чего дописался. Его темперамент был направлен вовне, не в строку, не в страницу. Он мог быть и таким писателем (т. е. писателем о литературе), да тратился не на это. И не все ли равно, кем он был. Мы его любили за то, что он был личность. Бёлль очень милый и умный. Но самое в нем притягательное — человечность, доброта. Да и писатель прекрасный. И насчет родства с А[ндреем] Д[митриевичем] Вы правы. Ваш Д. 1 Пометка Л.К.: получено 19.8.79. 57. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 18 сентября 1979 Дорогая Лидия Корнеевна! В тот раз мы с Вами не довидались. Теперь увидимся через месяц — с середины октября до конца ноября думаем быть в Москве. У нас новостей никаких. Мальчики пытались заболеть, но потом переменили намерения. Здесь открылось множество мелких дел по дому, которые требуют затраты времени: пойти, договориться, нанять, достать и т. д. У меня от этого всегда портится настроение. Кислое оно еще и оттого, что собираюсь писать прозу, но в голове ни одной мысли и ни одного слова. Хорошо было классикам: «Гости съезжались на дачу». И поехал дальше писать какой-нибудь гениальный образ. А в наше время так не начнешь, потому что гости не съезжаются, а заваливаются нахрапом и их кормить надо, а не описывать. Привет Вам от Гали. А от меня привет Люше. Ваш Д. С. 58. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Начало января 19801 Дорогая Лидия Корнеевна! Московская поездка ужасно оказалась тяжела. Есть проживания разных уровней и, видимо, социальную ситуацию, как наиболее острую, могут проживать только выдающиеся люди. Для меня же двух смертей (Глазков и Крамов2), одного тяжелого инфаркта, двух детских болезней (Петя и Паша), маминого дряхления — достаточно. Мои дела пока, как говорится, на мази. Но все эти книги и публикации не радуют. И так было скверно на душе, что не хотелось звонить Вам, нагружать все это на Вас. Здесь мы уже три недели. Я, как говорится, «оклемался» и «руки тянутся к работе». Но у Пашки приступ астмы каждую ночь. Он бледный, тощий. Галя тоже прихварывает. Погода осенняя. Никакой зимы. Ждем через несколько дней Варвару, которая постоянно торжествует над нами победы. Перед отъездом видел Часового. Проза у него необыкновенно интересная. Необычайная энергия памяти3. А вот в носорожью историю встрял он зря4. История противная. Но надо всегда помнить о том, что’ плавает в проруби. Сейчас ничего не пишу (два-три наброска), но почему-то не беспокоюсь по этому поводу. Надо дотягивать «Книгу о рифме» к 15 февраля. Видимо, в этих числах буду в Москве. Ваш Д. Самойлов 1 Пометка Л.К.: получено 3.1.80. 2 Глазков Николай Иванович (1919–1979), поэт; Крамов Исаак Наумович (1919–1979), писатель, критик. 3 Речь идет о новой книге Льва Копелева «Утоли моя печали», которую Самойлов читал в рукописи. Книга вышла через год (Ann Arbor: Ardis, 1981). 4 В журнале «Континент» № 19 за 1979 г. — а незадолго до этого в парижской газете «Русская мысль» — был опубликован хлесткий публицистический памфлет В. Максимова (в то время главного редактора «Континента») «Сага о носорогах», направленный против либерального Запада. Под вымышленными фамилиями в памфлете угадывались реальные люди. Публикация вызвала широкую полемику в западной печати, а также раскол в русской эмигрантской прессе, где в одном лагере оказались «Континент» и «Русская мысль», а в другом — журналы «Синтаксис» и «Время и мы». Л. Копелев выступил в пятом номере «Синтаксиса» со статьей «Советский литератор на диком Западе». Статья содержала резкую критику «Саги». В. Максимов продолжил начатую полемику. См. в частности: В. Максимов. Они и мы. Континент. № 23. 59. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина января 19801 Дорогая Лидия Корнеевна! Может быть, и надо Вам на некоторое время отдаться на волю музыки и «охоты не работать». Но сам знаю, что это трудно. «Руки у меня тянутся», потому что я природный лентяй и больше всего люблю ленивые забавы, вроде сидения в кафе за рюмкой коньяку. Мне отрываться от привычки работать опасно. А Вы любите работу. Вам можно (и должно) иногда отдыхать. Хочется, конечно, поскорей прочитать Ахматову последних лет. Но это уже соображение эгоистическое. У нас все постепенно налаживается. Главное — Паша почти перестал кашлять. От этого и настроение у нас с Галей улучшилось. И все идет здесь заведенной колеей: дети, работа, чтение; а общения никакого. Правда, недавно был у нас в гостях (проездом) один шибко осведомленный москвич, который рассказывал о всяких литературных страстях. Мнения, конечно, возрастают возмутительные. Но они как-то не очень пугают (здесь в приличном отдалении). В России труднее всего привыкнуть к тому, что вообще возможны разные мнения, в том числе и неприятные. Рассказывал тот же человек о размолвке Ефима Э[ткинда]2 с А[лександром] И[саевичем]. Что там происходит? А.И. может, во всяком случае, радоваться: его мнения и проекты начинают овладевать массами (что я и предсказывал), но массами самыми скверными. Ему пора уже выращивать коня из белого жеребенка. Чем черт не шутит. О Часовом Вы правы. Но когда я его долго не вижу, начинаю скучать по его детской улыбке и жадному любопытству ко всему. Он уже, конечно, перерос должность часового, ибо из всей службы ему нравится только развод караулов с музыкой. Но дай бог ему здоровья. Я только что закончил возню (довольно нудную) с рукописью «Рифмы». Извел две бутылки клея. Но так и не уверен, что рукопись имеет «товарный вид». Стихов мало — какие-то наброски. Буду ждать, может, поэма наклюнется. В «Н[овом] мире» (негодяи!) напечатали два стихотворения на смерть М.С., но без посвящения! Объяснение одно: забыли. Что с ними делать? Еще напечатали в «Др[ужбе] народов» и в «Октябре» (он новый!). Вот и все мои успехи и новости. Привет Вам от Гали. А от меня — Люше. Обязательно будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 25.1.80. 2 Ефим Григорьевич Эткинд (1918–1999), переводчик, литературовед, профессор. В апреле 1974 года он был исключен из Союза писателей, лишен ученых степеней и возможности преподавать. Вскоре эмигрировал с семьей во Францию. В июне 1979 года Е. Эткинд выступил в парижской газете «Монд» со статьей, где утверждал в частности, что русские аятоллы архаичнее иранских. Солженицын ответил репликой «Персидский трюк» (октябрь 1979). В те годы полемика в западной печати доходила в Россию замедленно. Очевидно, какие-то слухи об этих статьях дошли до Самойлова. Об этой полемике см. также: Александр Солженицын. Угодило зёрнышко промеж двух жерновов // Новый мир. № 9. 2000, с. 133; Публицистика: В 4 т. Т. 2, с. 511. 60. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 5 апреля 1980 5/IV 80 Дорогой Давид Самойлович. Простите мне мое долгое молчание — оно вызвано не чем иным, как 1) авралом; 2) аритмией; 3) подготовкой к 1 апреля (день К.И.); 4)моей болезнью накануне этого дня и после этого дня; 5) Люшиной болезнью, вызванной тем, что накануне она упала с лестницы, а потом вела 6 часов всю программу с to 38,9. Сейчас ситуация такая: у Л[юши] to нормальная, синяки пожелтели; а я в общем здорова, но в частности сегодня разыгралась аритмия. Не следовало бы в столь аритмическом состоянии писать, да что поделаешь, видимо покой нам только снится1, и надо писать друг другу покуда мы видим, покуда мы дышим, покуда мы живы, покуда мы слышим2. Кстати о «видим»: меня беспокоит, что Вы перетрудили себе глаза корректурой. Значит, и моя лупа не помогла. Хочется написать о каких-нибудь радостях. 26 марта, в день рождения М.С., был вечер ее памяти в Университете. Я ведь никогда никуда на люди не хожу, а тут пошла. И испытала большую радость. Прекрасно говорила Ю.М. Нейман; прочли интересное письмо Тарковского; но лучше всех был Гелескул. Удивительное, радостное сочетание в его речи тонкости мысли с точностью выражения. А более всего поразила и обрадовала меня аудитория. Как они слушали! 4 часа без кашля, сморкания, шепота слушали, очень деятельно и восприимчиво, слушали стихи М.С. И сами читали ее стихи — и по их чтению слышно было, что они понимают и любят… Ну, конечно же, были на вечере и промахи: напр., читала актриса, но слушатели совершенно явно ее отвергли, так что это безопасно. Да, это была для меня большая радость и неожиданность: такие слушатели. А стихи! Богатство, праздник русского языка, сила. Многие строки сразу станут цитатами, потом поговорками. Пожалуй, самое главное их свойство — сила, и не истерическая, как у М. Ц[ветаевой], а спокойная. Они страстные и горькие, но спокойные, твердые. С Ахм[атовой] сходство в том, что обе писали на основном русском языке, как и говорили. Другого сходства нет — разве что в естественности, но естественность — свойство всех хороших стихов. Есть в опыте больших поэтов Черты естественности той…3 Пишете ли прозу? Пишутся ли стихи? Кончили ли возиться с «Рифмой»? Будьте здоровы. На гостей спускайте собаку. Привет Гале. ЛЧ На вечере М.С. я подумала: вот сейчас сказал бы свое слово Толя. 1 Строка из стихотворения А. Блока «Река раскинулась, течет, грустит лениво…» («На поле Куликовом».1). 2 Перефразированы строки из стихотворения М.С. Петровых «Назначь мне свиданье на этом свете…» 3 Строки из стихотворного цикла Б. Пастернака «Волны» («Здесь будет всё; пережитое…»). 61. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина апреля 19801 Дорогая Лидия Корнеевна! В один день получил я два сообщения о вечере памяти М.С. — от Вас и от Ники. Это и радостно, и горько за нее, за обычную судьбу русского поэта. Недавно я подбивал Толю Гелескула написать о М.С. для тартуских ученых записок. Наверное, его выступление — готовая статья. Но если он не напишет, напишу я. Ведь о М.С. ничего не написано. И нельзя отдавать это дело только будущим историкам литературы. Они, может, и толковее напишут, но отдаленней, и в какой-нибудь ряд будут ее вставлять. Наверное, рядом с Ахматовой. Нет поэта более чистого, чем М.С., высокогорного. Даже А.А. и та «замутненнее». А Т. Я[кобсон] — да! — ему бы о ней и сказать. Как Ваша аритмия? Как Люша? Окончились ли «авралы»? Как прошел день Корнея Ивановича? Книгу о рифме я сдал. Теперь она год будет валяться в редакции. Еще отправил небольшую рукопись в Таллин: местное издательство собирается выпустить небольшую книжку моих эстонских стихов и переводов с эстонского. С переводами я решил сделать перерыв — так они обрыдли. Рифмы уже в голову не лезут. Пытаюсь читать, но глаза быстро начинает резать. Все же прочитал прекрасные «Заметки о русском» Лихачева в «Новом мире». А сейчас перечитываю «Мастера и Маргариту». Читаю медленно, испытывая физическое удовольствие от того, как написано. У нас весна. Было солнечно и морозно. Теперь хмуро. И все же свежо, хорошо. Птицы уже поют весенние. Вообще же для меня весна всегда пора томительная. И редко что-нибудь получается. Будьте здоровы. Всего Вам доброго. Не сердитесь на машинку. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 18.4.80. 62. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 23 апреля 1980 23/IV 80 Дорогой Давид Самойлович. Теперь уже состоялся и в Ленинграде вечер Марии Сергеевны. А сегодня — сейчас — поминают ее (судя по билету, присланному мне Левоном1) — поминают ее в Еревани. Надеюсь, читают там не только переводы. О вечере ленинградском (16/IV) я с пристрастием допрашивала Нику и Нину Мих[айлов]ну2 и одного моего ленингр[адского] приятеля. По-видимому, он был гораздо лучше, чем в Москве в ЦДЛ, но беднее, чем в Москве в Университете. Без Гелескула. И стихов читали мало — воспоминаний и рассуждений было больше, чем стихов. Конечно, напишите Вы о ней непременно. Гелескул своим чередом, а Вы — своим. Сами же говорите, что о ней ничего не написано. Вот и напишите. Это верно, что она самая высокогорная. А на Ахматову, мне кажется, она просто ничем не похожа. Ну, обе женщины и обе «классики». Только и всего. Я получила Ваши стихи Т[арковско]му, спасибо. Они сильные. «…вырастили стих» — великолепно. А вот последние 4 строки мне не кажутся удачей. 1) «стихия» слишком близко стоит к «стиху»; 2) в последней строке «я» проглатывается, а ведь «я» — persona grata — не должно проглатываться… Быть может, я пишу вздор — проверьте. Кроме того, в этом случае мне не по душе неточность рифмы: «стихии — Марию». Тут хочется полноты звука. А вообще стихотворение прекрасное, я сразу его запомнила наизусть, как молитву3. Спит, как младенец, в колыбели… Благослови ее Господь! Да, как было бы хорошо жить, если бы верить, что на том свете каждый получит отраду — каждый, кто заслужил. Тогда верилось бы, что ей сейчас отрадно. Вы спрашиваете, как прошел день К.И. «Объективно говоря» — хорошо. Т. е. в смысле «программы». Была интересная выставка — книги с надписями Корнею Ивановичу — Розанов, Ахматова, Блок, Гумилев, Ходасевич и др.; Л[юша] читала отрывки из его записей о Чехове, а Кл[ара] Изр[айлевна] — из писем. Был и голос К.И. — он в детском саду… «Субъективно же» невыносимы мне и Л[юше] эти дни. В комнату, вмещающую 20 человек, можно искусно всадить 45, но не 60, кот[ор]ые, к тому же, являются когда кому хочется. Хозяева все время в судорогах, п[отому] ч[то] 80-летнему Каверину негде сесть и он стоит, а кому-то дали торт, но не дали ложки — и т. д. Потом, ночью, все это снова и снова наезжает на меня, и я терзаюсь всеми содеянными неприличиями. Кому-то я не успела слова сказать, с кем-то не простилась, кого-то не устроила в машину (которой у меня нет)… Но потом вспоминаю, что хорошо читали стихи Инна Львовна и Семен Израйлевич4, что их прекрасно слушали и что, может быть, кому-то это надо, раз 2 раза в год непременно приходят 60 человек. А стоит это очень много сил — Люше, Фине, Кларе — и почему-то мне, хотя я не делаю ровно ничего, а только сижу, заткнутая в угол, и не понимаю, кто вошел, кто вышел. (Вижу я только тех 4-х человек, кот[орые] сидят возле.) В 1982 г. — столетие со дня рождения К.И. Ни одно изд[атель]ство не готовит ни одной взрослой книги; Литфонд не собирается чинить дачу; Союз не собирается устанавливать доски ни в Л[енингра]де (прожил 20 лет), ни в Москве (30). Наверное, в этом виновата я. Л. Ч. 1 Левон Мкртчян (1933–2000), критик, переводчик, ученик М.С. Петровых. 2 Нина Михайловна Коптелова, знакомая А.А. Якобсона. 3 Речь идет о стихотворении Д. Самойлова «Арсению Тарковскому» («Мария Петровых да ты…»). Последняя, 4-я строфа «И я теперь, когда живу / По воле внутренней стихии, / Тебя, Арсений, и Марию / К себе на помощь я зову», о которой пишет Л. К., при публикации автором снята (см.: Давид Самойлов. Избранные произведения: В 2 т. Т. 2. М.: Худож. лит., 1989, с. 398). 4 Упомянуты поэты Инна Львовна Лиснянская и ее муж Семен Израилевич Липкин (1911–2003). 63. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Май 19801 Дорогая Лидия Корнеевна! В Вашем письме, несмотря на усталость, бодрый голос. Восхищаюсь энергией Люши при устройстве Дня К.И. Передайте ей мой привет. А от Союза и от Литфонда чего же ждать? К.И. им крепко насолил. И добрые люди об этом знают. Начал я писать о М.С. Ужасно трудно для нее подыскивать слова. Да и жанр избрать трудно. Не хватает ни для обширных воспоминаний, ни для серьезной литературоведческой статьи. Стараюсь обрисовать ее характер и назвать какие-то свойства ее поэзии. Пока движется туго. Переводы я пока бросил — просто устал от них и от статей, которые писал последнее время. Телевидение из Горького приезжало, чтобы снять меня для фильма о Болдинской осени. За отсутствием автора читал пушкинские стихи того времени. За последние дни написал несколько стихотворений. Прочту их при встрече. Больших новостей у нас нет. Все здоровы. Гости продолжают приезжать. Не пишу больше, надеюсь на скорую встречу. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 13.5.80. 64. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Вторая половина июня 19801 Дорогая Лидия Корнеевна! Не писал Вам давно из-за многодневных празднований и какого-то смутного ощущения нового возраста, которого и сам понять не могу. Какая-то лень и апатия на меня напали. Рая мне писала о премии, присужденной Вам. Ничего об этом не знаю. Все последнее время по какому-то совпадению занимался поэтами, недавно ушедшими. Написал о Глазкове в «Литгазету», предисловие к стихам М.С. для Тарту и предисловие к стихам Н.В. Стефановича для альманаха «Поэзия»2. Знаете ли Вы Стефановича? Он поэт истинный и замечательный. Постараюсь раздобыть его стихи для Вас. Вообще же, несмотря на то, что сейчас в Пярну много москвичей, на душе у меня скука. Стихи не пишутся. Одна отрада здесь — Юлий Ким с его чудесными песнями3. Видел по телевидению интервью Дудко4. Какой противный и фальшивый поп! В день рождения мне подарили много прекрасных пластинок. Я понял, что мое музыкальное сознание где-то на уровне романтиков — Бетховен, Шуберт, Мендельсон, Шопен, Брамс до Малера включительно. Для слушанья более раннего и более позднего (Прокофьев, Шостакович, Бриттен, которых тоже люблю) нужны уже душевные усилия. Пробавляюсь музыкой и чтением Маковицкого, очень медленным, ибо великого старика невозможно воспринимать большими дозами5. Тарковский прислал мне очень хорошую книгу стихов. В нем еще много поэтической энергии, и даже некоторая велеречивость ему простительна. Вот и все мои новости. Очень хочется узнать о Вас, о Вашем самочувствии и работе. Галя Вам кланяется. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 27.6.80. 2 См.: Памяти Николая Стефановича (1912–1979) // Альманах «Поэзия», 1981, № 29. 3 Юлий Ким (р. 1936), поэт, драматург, автор и исполнитель песен. 4 Священник Дмитрий Дудко был арестован 15 января 1980 года за проповедническую и правозащитную деятельность. После ареста его держали вместе с уголовниками, которые его избивали. Еще до суда он выступил по московскому телевидению и осудил свою прежнюю деятельность как «антисоветскую» и «вредную». 5 Речь идет о «Яснополянских записках» врача и секретаря Льва Толстого Д.П. Маковицкого, напечатанных в журнале «Вопросы литературы» (1978, № 10). 65. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 30 июня 1980 30/VI 80 Дорогой Давид Самойлович. Я очень рада, что Вам сообщили ответственные лица, что Вы — «известный поэт». А Вы и не знали. Воображаю, как долго эти деятели культуры обдумывали, как Вас определить: известный, ведущий, выдающийся или талантливый. На Вашем месте я послала бы составителям адреса телеграмму: «Поставьте мне, пожалуйста, телефон». Стихи прекрасные. Особенно понравилось мне: «Я сделал вновь поэзию игрой». Что касается попа, то вполне разделяю Ваше отвращение. Я никогда его не видала и не слыхала, но кое-что почитывала — с неохотой и трудом. Плоско, пусто и не без претензий. Читая, думала: «Бывает, что люди пишут вяло и неинтересно, а в беседах весьма победительно». (Бывает и наоборот.) В данном случае я ничего не понимаю, т. е. не понимаю, в чем чары его — для многих и многих знакомых мне интеллигентных людей. Телевидением и письмом они были потрясены. «Многие плакали». Но, я думаю, скоро утешатся, изобретя для него какое-нибудь оправдание. Моя премия — это соль на рану. Рана — выпуск французского издания 2 тома (до русского) в искалеченном виде. Только что я собралась заявить публичный протест, как посыпались хвалебные статьи, а потом премия. На статьи я плевала бы, но не могу же я оскорбить милых людей из PEN-клуба, которые присудили мне премию Свободы за эту изуродованную книгу… А видеть ее не желаю1. Вообще, дела мои плохи. Я никак не могу научиться ходить — все лежу или сижу. Работаю часа 3 в день, не на минуту более, п[отому] ч[то] только 3 часа действуют «волшебные капли». Осенью мне предстоит операция: один глаз погиб безнадежно, надо попытаться спасти другой. Летом надо «окрепнуть». Пока не удается. Езжу на дачу, но и там У меня одна дорога — От окна и до порога2, на более долгий путь нету сил. Даже по саду еще не хожу, среди любимых деревьев. Музыку слушаю. Но в музыке я разбираюсь плохо, не с такой отчетливостью, как Вы. Мне требуется не раз и не два слушать, и слушать, и слушать одно и то же. Прокофьев мне труден, а вот Шостаковича, в отличие от Вас, слушаю с упоением. Бриттена почти не знаю. Бах труден. Шопена у меня мало. Кажется, больше всех люблю Бетховена. В «Знамени», говорят, напечатаны воспоминания Кривицкого, в которых он поносит меня — не называя, впрочем, по имени. (Имя запретили.) Когда я работала в «Н[овом] Мире», у меня, мол, был длинный нос, были большие ноги, вкусы в л[итерату]ре и поэзии унаследованы от Зин[аиды] Гиппиус (кот[ор]ую я никогда не читала). Нападками Кривицкого горжусь — он негодяй с головы до ног, редко встречаются такие законченные негодяи3. Будьте здоровы. Привет Гале. ЛЧ 1 Речь идет об издании «Записок об Анне Ахматовой» в переводе на французский (Париж: Albin Michel). Л.К. была недовольна тем, что издательство внесло от себя многочисленные сокращения и перемены, не согласованные с автором. Однако премия Свободы, как выяснилось позже, была дана автору не за «Записки», а за все книги, вышедшие на французском языке по совокупности. 2 Эпиграф к стихам Ахматовой «Последнее возвращение». Эпиграф — строки из «Лагерной песни» С.З. Галкина (1897–1960). 3 Александр Юльевич Кривицкий (1910–1986), зам. главного редактора (К. Симонова) в журнале «Новый мир», журналист. О работе в «Новом мире» и столкновениях с Кривицким см.: Лидия Чуковская. Полгода в «Новом мире» // Соч.: В 2 т. Т. 2. М.: Гудьял-Пресс, 2000. В 1980 году в журнале «Знамя» № 5 опубликованы воспоминания А. Кривицкого «Елка для взрослого». Хотя в восьмидесятые годы имя Лидии Чуковской было в России под запретом, Кривицкий обходит эту трудность и пишет о своих идейных разногласиях «с заведующей отделом поэзии с холодными глазами». 66. Д. С. Самойлов — Л. К. Чуковской Вторая половина июля 19801 Дорогая Лидия Корнеевна! Радуюсь Вашей премии и поздравляю Вас. Действительно ли много важных упущений во французском издании? У меня в этом смысле характер совсем не похож на Ваш: было бы дело сделано в целом, а детали — Бог с ними. А вот здоровье Ваше очень огорчает. Операция глаза — скверная штука. У меня их было четыре. И все же помогает. Надо, наверное, начать ходить к Кацнельсону2. Хорошо он понимает в своем деле. Хотел бы написать Вам что-нибудь веселое, но ничего отрадного не происходит. Я совсем, было, скис после юбилея. Но приехали приятные люди. А я ведь умею отвлекаться. Читаю (правда, медленно) разные книжки. Перечитал рассказы Замятина. «Серебряный голубь» Андрея Белого. Многое от него в нашей прозе пошло. Он как-то загнул линию Лескова и приспособил к XX веку. Пильняк и проза 20-х годов чуть не вся от него. И все же последней симпатии к Белому у меня нет. К тому же читаю «Гамаюн» — книгу В. Орлова о Блоке, где Белый довольно противный. «Гамаюн» читается хорошо и вообще нужна такая читабельная биография Блока. Я[кобсон] в своей работе о Блоке всех свалил в одну кучу3 — и приличного Орлова, и славную Минц, и неприличного Соловьева — за то, что, дескать, не все сказали. Но двое первых старались сказать правду. И за то им спасибо. Мне три журнала заказывали статьи о Блоке (к юбилею). Но я отказался. Только ответил на короткую анкету. На большее пороху не хватает. Написал небольшое предисловие к стихам М.С. для тартуской университетской газеты. Есть несколько новых стихов. Мне чем-то они не нравятся, оттого не посылаю. Об «Избранном» моем ни слуху, ни духу. А насчет телефона — Вы угадали! — я так и сказал Феликсу Кузнецову: — Вы лучше меня не приветствуйте, а телефон поставьте. Может, и поставят в этом году. Вот Вам краткий отчет о моих делах и занятиях. А Шостаковича я тоже очень люблю, особенно симфонии (почти все: 1, 2, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 13, 14-ю), фортепьянные концерты, скрипичный (2-й) и многое другое. Но все же при слушании его музыки больше требуется усилий, чем для Моцарта или Бетховена. Расписался я длинно, забыв, что надо беречь Ваши глаза. От Гали Вам привет. А от меня — Люше. Будьте здоровы. Ваш Д.С. «Приложил» Вас Кривицкий! 1 Пометка Л.К.: получено 26.7.80. 2 Лев Абрамович Кацнельсон, известный офтальмолог, профессор в институте им. Гельмгольца. 3 Работа А. Якобсона о Блоке «Конец трагедии» была опубликована сперва за границей (Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1973), и почти через 20 лет — в России (1992). 67. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 26 июля 1980 26/VII 80 Дорогой Давид Самойлович. Спасибо за длинное письмо. Отвечаю не сразу только потому, что, по причинам летних отпусков, оно достигло меня с опозданием. Не могу принять Ваших слов о моей премии. Сейчас постараюсь объяснить. Представьте себе, что в одном из московских альманахов Вы прочли, за Вашей подписью, такие стихи: Двадцатые и роковые! А также и передовые! Рассвет в окошки бьет оконные И перестуки перегонные. Известия — и все смертельные! Так что и радости постельные Не радуют, хоть все мы юные И даже очень многострунные. …………….. Война гуляет по Италии… Фашисты — гнусные ракалии! Вы схватились бы за перо, чтобы заявить, ну, не знаю, куда! — в «Известия», в «Советскую Россию», в «Культуру и жизнь», что, хотя фашисты действительно гнусные ракалии и действительно Великая Отечественная Война совпала с Вашей юностью, но что это — не Ваши стихи и Вы требуете сурового наказания для тех, кто их сочинил и под Вашим именем напечатал. Но не успеваете Вы опустить свое письмо в почтовый ящик, как слышите по радио («Маяк»), что Д. Самойлов удостоен премии «Свобода» (впервые учрежденной) за стихотворение «Двадцатые и роковые», после того, как в столичных советских газетах и журналах на это стихотворение появилось 18 восторженных рецензий, высоко оценивших Ваш патриотизм и поэтическое мастерство. Что бы стали Вы делать? Послали бы свое письмо — тем самым, оскорбив 18 знаменитых литераторов + трех знаменитейших членов жюри? Разорвали бы его? Запили бы? Заболели? Я — разорвала свое письмо и заболела. Выздоровею тогда, когда моя книга выйдет по-русски в неизувеченном виде. Я истратила на нее в общей сложности 17 лет (правда, отрываясь для других книг). Я не заинтересована ни в славе, ни в деньгах, а только в том, чтобы она явилась перед читателем в том виде, в каком я ее из последних сил и последних глаз написала. Ваша фраза: «У меня в этом отношении характер совсем не похож на Ваш: было бы дело сделано в целом, а детали — Бог с ними», — мне непонятна. Видите ли, Давид Самойлович, так можно рассуждать о чем угодно, только не об искусстве. Конечно, и в искусстве существуют «мелочи» и можно ими пренебрегать. У А.А. было написано: «Столицей распятой Иду я домой»; она заменила (временно!) «За новой утратой Иду я домой». Но вообще, «было бы дело сделано в целом, а остальное — Бог с ним» — формула для меня загадочная. «В целом» собор построен, но одна колонна не там, и купол слегка набекрень… Я не выношу чужих рук в своем тексте — хотя очень внимательно выслушиваю чужие замечания и стараюсь исполнить. Но кто смеет врываться сапогами в мой дневник — то есть в мою жизнь?.. Я имела наглость употребить слово «искусство». Да, осмеливаюсь думать, что «Записки», хотя это всего лишь дневник, — отчасти также и искусство. (Иначе — что бы я делала с ними 17 лет?) И я предпочитаю небытие — базарному, приспособленному для рынка, изданию. А премия-то мне, собственно, зачем? Деньги? Я их все равно не получу, п[отому] ч[то] дубленками не торгую. Андрея Белого я не перечитывала лет 20, и не тянет… Я его никогда не любила. Вы правы: от него пошла проза 20-х гг., Пильняк и др.; всё так; но я ведь читатель, а не исследователь, я и Пильняка не люблю, пусть каждый идет от кого хочет, мне не легче. Удивляюсь Вам, что Вы в силах читать «Гамаюн» — мне кажется, это такое нестерпимое опошление Блока и такое наглое со стороны Орлова обворовывание других авторов — напр., К. Чуковского, чью «Книгу об Александре Блоке» я люблю. Действительно, Орлов читабелен — но не для меня. Я очень жду двух томов «Лит[ературного] Насл[едства]» — блоковских, — они скоро выйдут (в частности там будет Люшина работа «Письма Блока к Чуковскому»). В «Лит. Насл.» будет, конечно, много дубового, много наукообразной мертвечины, но будет и подлинное… Поговаривают и о грядущем ахматовском томе. За него надо бы хвататься скорее, пока не вымерли все ее сверстники. Кстати о сверстниках: в Переделкине, у Пастернаков, гостит мною любимая дама, Н[адежда] Я[ковлевна] М[андельштам]. Но т. к. я не выхожу из дома, то невстреча нам обеспечена. Очень рада, что Вы, именно Вы, написали о М.С. Пожалуйста, пришлите… И она была бы рада прочесть Вашу статью о ней. Перечитываю Фета. Перечтите-ка, например, «Не нужно, не нужно мне проблесков счастья», «Ель рукавом мне тропинку завесила», «Я болен, Офелия, милый мой друг», «Измучен жизнью, коварством надежды», «Снова птицы летят издалека» — и еще многое, многое. Какую надо смелость, чтоб написать: …каким сиротливым, Томительно сладким, безумно счастливым Я горем в душе опьянен или Смолкает зарей отрезвленная птица… После Фета противно поминать о Кривицком, но я очень польщена: ведь это подлец редкостный, подлец с головы до ног, от природы — а не применительно к обстоятельствам… Что же касается его любви к Пастернаку, то она запечатлена мною выразительно и документально — думаю, он это знает и потому и поспешил разразиться своими комплиментами мне1. Ты и живых клеймишь людей, Да и покойников порочишь2. Что касается Симонова, то он, вопреки Кривицкому, действительно пытался покровительствовать Пастернаку. Но Кривицкий быстро это прекратил. Будьте здоровы. Пишите! Когда Вы приедете в Москву? Когда, наконец, явится Ваше «Избранное» и книга М.С.? Как хорошо, что Вы умеете отвлекаться — я нисколько; напротив, чтобы вырваться из хандры, мне нужно на ней сосредоточиться. Привет Гале! ЛЧ 1 Лидии Корнеевне было известно, что Кривицкий успел прочесть в рукописи 2-й том ее «Записок об Анне Ахматовой», где рассказано, как он препятствовал печатанию стихов Пастернака в «Новом мире» (см.: Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 2. М.: Согласие, 1997, с. 406–408). Впервые Т. 2 «Записок» был напечатан в 1980 году в парижском издательстве «ИМКА-Пресс». 2 Неточная цитата из эпиграммы П.А. Вяземского на Ф.В. Булгарина и его биографию А. Грибоедова. У Вяземского «Ты и живых бранишь людей…». 68. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Начало августа 19801 Дорогая Лидия Корнеевна! Очень обрадовался Вашему письму и его твердому почерку. Я Вас никак не убеждаю, что можно давать корежить свое произведение. Я просто считаю, что мелкие исключения иногда возможны в интересах целого. Тем более что исправленное чужой рукой или собственной можно потом восстановить, как у меня это неоднократно бывало. А Вы — известная «недотрога». А «Гамаюн» — популярная книга, к тому же полубеллетристика. Так что в ней возможны и раскавыченные цитаты. Конечно, для людей, хорошо знающих Блока, интересней будет «Литнаследство». Но многие ли до него доберутся, и всем ли оно будет понятно? Я продолжаю считать, что «Гамаюн» — хорошая и полезная популярная книга. А премии я не получал. Но, наверное, было бы приятно получить. Я живу относительно хорошо, т. к. засел за новую работу. В этом состоянии меня не раздражает ни обилие детей в доме (их уже пятеро), ни частые гости (они приходят вечером, когда я не работаю). Пишу первую в жизни самостоятельную пьесу в прозе. Сюжет был давно задуман. Думаю, что при встрече кое-что смогу показать. Стихи писались, теперь, естественно, не пишутся. Проза их отбивает. Мое «Избранное» подписали наконец в печать. Были какие-то затруднения, о которых мало знаю. В Таллине идет в производство маленькая книжка стихов и переводов. Стихи решил какое-то время не печатать. Не знаю даже почему. Не хочется. Получил письмо от Часовых. Они как будто хорошо отдыхают. Как только Л[ев] может терпеть тишину и покой! В Москву собираюсь к концу августа. С Варварой. Пробуду неделю. Надеюсь, что наконец увижу Вас. Для Вас у нас есть две пластинки: квинтет и 8-я рапсодия Шуберта. Не знаю, есть ли они у Вас. В «Новом мире» чудная проза Пастернака и преотвратная — Вашего соседа2. Будьте здоровы. Галя Вам кланяется. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 8.8.80. 2 Б. Пастернак. Начало прозы 36 года // Нов. мир. 1980. № 6. В. Катаев. Уже написан Вертер // Там же. 69. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 9 августа 1980 9/VIII 80 Дорогой Давид Самойлович. …Вы пишете, что Часовые в Комарове пребывают в одиночестве. Гм. Комарово летом — это то же Переделкино, т. е. толкучка, и я не верю, будто Часовые пребывают одни. Да и зачем им уединяться? Они (особенно он) любят толкучку. Ну устают немного. Но не лишают себя любимой радости: толкотни. И зачем, собственно, лишать? Ведь они — не я. Пусть каждый живет как ему нравится. Вы пишете пьесу? Интересно очень. Надеюсь послушать. Но надеюсь и на стихи. Катаева я уж давно не читаю. Даже когда он не лжет, не клевещет и не антисемитничает (и не исключает меня из Союза), он — мертв. Этакий очень талантливый мертвец. Зачем его читать? Я к нему вполне равнодушна, пусть хоть на голову станет — не оглянусь. Скажите, пожалуйста, что такое Винокуров? Как человек и поэт? Я когда-то — лет 30 назад — видела и слышала его у Маршака. Стихи были хорошие. Затем не видела и не читала. Он внезапно заявился ко мне по делу (он сейчас в Д[оме] Т[ворчества] в Переделкине), просьбу его я исполнила — теперь он иногда мелькает — а я не разберу, что’ за человек? Ничего худого я о нем не знаю, но чем-то он похож на Сергея Сергеича, с которым Вы иногда аукаетесь1. Напишите мне о нем (т. е. о Е[вгении] М[ихайловиче]). Известно ли Вам, что душка Кожевников2 выкинул из «Знамени» выпрошенные редакцией и принятые стихи М.С.? Этот Ванька-Каин маху не дает. Верен себе. Будьте здоровы. Гале привет. ЛЧ P.S. За заботу — пластинки — спасибо! У меня этих вещей нет — жду. Музыка — лечит. 1 Сергей Сергеевич — Наровчатов. Л.К. перефразировала строку Д. Самойлова «Аукаемся мы с Сережей» из стихотворения «Перебирая наши даты…». 2 Вадим Михайлович Кожевников (1909–1984), главный редактор журнала «Знамя». 70. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина августа 19801 Дорогая Лидия Корнеевна! Ей-богу не знал, что книга Ваша настолько испорчена и искажена. А пародия на меня — прекрасная. Задача характеризовать Винокурова для меня трудная. Я давно не принимаю его как поэта и человека. Насколько я знаю, он труслив, тщеславен, завистлив, полон самомнения, подозрителен. «Когда дело касается меня, я беспощаден» — фраза, приписываемая ему. Не лишен он интриганства, ни о ком не скажет доброго слова. Несмотря на полноту, совершенно лишен добродушия, очень стремится к официальной славе. Выступать не любит, т. к. боится неуспеха. При всем том не лишен ума и довольно начитан. Его не назовешь человеком подлым, но он зол. К Вам он явился наверняка за чем-нибудь. Бескорыстием он не страдает. Мне кажется, что он не умеет любить, а только ревнует. Да и его (кажется) никогда не любили женщины. Вот Вам небольшой силуэт Винокурова. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 21.8.80. 71. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина января 19811 Дорогая Лидия Корнеевна! …Новостей у нас мало. Только все те же постоянные хвори у детей. О письме от Р[аи] и Л[евы] я Вам говорил. Видимо, оно типового содержания. Но живя весьма фартово Средь обильных рыб и мяс, Не забудь при этом, Лева, Уважать народных масс. В Москве успел навестить Слуцкого. Он сам позвонил и пригласил, а в предыдущие месяцы звонил с просьбой не приходить. Ему явно лучше, и разговаривает он в прежнем стиле, т. е. задает вопросы и выдает формулы. Подарил мне свое «Избранное». Его сильно пощипали редактора. И все же книга получилась сильная, где главное своеобразие — личность самого Слуцкого. При всех недостатках нашего поколения он его выразил точно, даже недостатки. Он всегда умышленно держался в рамках поколения, и для молодых, наверное, выглядит, как поэт прошлого времени. Мы, особенно до тридцати лет, старались свести концы с концами. Позже многие от этого отказались и, как это ни странно, больше сохранили цельность, чем Слуцкий. Читаю сейчас еще одну интересную книгу — Мариэтты Чудаковой о Зощенко2. Там много ссылок на К.И. Никто — ни Зощенко, ни Олеша, ни Бабель, ни Булгаков не могли бы угадать, что через тридцать лет у нас возобладает литература «деревенская». И теперь уже «реакционно-романтическая». Еще читаю Чехова — из лучших вещей: «Огни», «Дуэль», «Попрыгунья» — как раз под стать безнадежному настроению. В предпоследний мой приезд попал я в дурную историю3. Но это не для письма. Надо посоветоваться с Вами. В Москве теперь буду со всем семейством в середине марта, недели на две. Тогда, надеюсь, ничего не помешает встретиться. Как Вы, Лидия Корнеевна? Как здоровье? Как работа? Слушаете ли музыку? У меня для Вас есть Мендельсон и Прокофьев. Из мелких новостей: в январе должны сдавать мою книгу «Залив». «Октябрь» как будто берет поэму «Кломпус», а «Нева» — стихи. Вообще стихов мало, мало. А последнее время и вовсе нет. Привет Вам от Гали. Она, как всегда, пребывает в ежедневных трудах. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 24.1.81. 2 М. Чудакова. Поэтика Михаила Зощенко. М., 1979. 3 В «Поденных записях» Д.С. так описал эту «дурную историю»: «За пять минут до начала вечера памяти Стефановича, где я был председателем, незнакомая девушка, похожая на Горбаневскую, вручила мне письмо некоего Александра Аркадьевича Борина. В письме сообщалось, что Стефанович до войны посадил девять человек, из которых уцелел один Борин. Просьба огласить письмо. Письмо это, конечно, не доказательство, но я открыл вечер в растерянности и не мог сказать всех слов, которые приготовил…. На другой день я позвонил Борину. Он настаивает на том, что в письме правда. Из-за его состояния (шесть инфарктов) мы не могли встретиться…. В результате моего «расследования» о Стефановиче обе стороны на меня в обиде: каждая не нуждается в доказательствах» (Д. Самойлов. Поденные записи. В 2 т. Т. 2. М.: Время, 2002, с. 150, 153). 72. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 25 января 1981 25/I 81 Дорогой Давид Самойлович. …Ваши новые стихи Часовому восхитительны, но, но, но… Впрочем, я ведь не сомневалась, что так оно и будет; «всё свершилось по писанью»1 — и даже не по писанью, а по его желанью. Он так и хотел, всё при нем. А она по три раза в день звонит дочерям и рыдает в телефон. Но, думаю, и это скоро пройдет — и — все к лучшему в этом лучшем из миров. Самое лучшее, что Часовой примирился с моим бывшим жильцом — получил от него письмо и телеграмму — и теперь, я думаю, перестанет браниться. Судить о его чувстве чести буду по тому, выскажет ли он своему врагу-другу «в лицо» (письмом) всё то, что он высказывал о нем2. Радуюсь улучшению здоровья Слуцкого, и повидались Вы, и книга у него вышла — всё это хорошо. Мне хотелось бы попытаться эту книгу прочесть. Слуцкий — поэт, чья поэзия недоступна моему пониманию. По-видимому, это у меня возрастное, это не его воля, а моя. Смысл я понимаю; поэзии не слышу совсем или почти совсем. М. б. если бы прочла все подряд, целиком — поняла бы (так бывает). Но книги этой у меня нет. Я перечла Цветаеву «Искусство при свете совести». Очень умно. Слышали ли Вы о такой поэтессе: Лариса Миллер? Она прислала мне свои стихи. Шрифт мучительный. Каковы стихи — пока не знаю. Трудящейся Гале привет. Очень жалею, что Вы грустны, что нечто неприятное грызет Вас (в добавление!) — быть может, я и присоветую что-нибудь, когда увидимся? (Впрочем, я дурной советчик: всегда примеряю, как сделала бы я — а это неверно.) Будьте, по крайней мере, здоровы. Привет Гале и коварной Варваре. Л.Ч. 1 Строка из стихотворения Блока «Всё свершилось по писаньям…» («Жизнь моего приятеля», 3). 2 Речь идет об отношениях Л.З. Копелева с А.И. Солженицыным. 73. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Январь 1981 Дорогая Лидия Корнеевна! Два дня, как я узнал о Л[еве] и Р[ае]. Стало совсем печально. Так хоть была иллюзия временности. Конечно, только иллюзия. Ужу было ясно, что прощались навсегда1. И все же… Л[ьву] удалось «сохранить лицо». Но утешение это слабое. Он все давно замыслил. Думаю, что в 77-м году внутренне это созрело. Нужны были только внешние обоснования. Скорее всего, начнется генеральное перетаскивание всего семейства. Боюсь, что и Кома2 тронется. Его жена, во всяком случае, будет его к этому толкать. А у него натура ивановская. С отъездом К[опелевых] закрылся последний информационный центр всемосковского значения. Как ни суетен был Л[ев] в общении, эту функцию он выполнял. Теперь еще одно окно закрыто. Да и грустно, что никогда не увидишь это большое, добродушное, общительное тело. Многое с ним уехало. У меня новостей нет. Стихи не пишутся. Мальчики постоянно болеют. Погода скверная. Так что ничего хорошего. Прочитал воспоминания Слонимского3. Довольно пустые и банальные. Что у Вас? Как себя чувствуете? Как работа? Привет Вам от Гали. Ваш Д.С. 1 В январе 1981 года Л.З. Копелев и Р.Д. Орлова Указом Верховного Совета были лишены советского гражданства. 2 Кома — домашнее имя Вячеслава Всеволодовича Иванова (р. 1929). Вяч. Вс. Иванов — филолог, переводчик, сын писателя Всеволода Иванова. Его жена — Светлана — дочь Р.Д. Орловой от первого брака. 3 См.: М.Л. Слонимский. Избранное. В 2 т. Т. 2. Л.: Худож. лит., 1980. 74. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Январь 19811 Дорогая Лидия Корнеевна! Очень обрадовался, получив Ваше письмо. Хотя ничего не пишете о здоровье и работе. Хочется об этом знать. Ваше сообщение о контактах А.И. с Часовым весьма любопытное. Придется Часовому изымать из своей книги главу об А.И. Иначе контакты не продолжатся. Я несколько получшал: чувствую себя получше и работаю. Правда, работа была «деловая» — писал сценарий «Кота в сапогах». Теперь это закончено. Колеблюсь: приниматься ли за прозу или продолжать переписывать пьесу. Проза — такая махина, что страшно и браться. Еще не знаю. Дело, о котором писал Вам, все еще меня томит. Я ввязался в большую переписку. Но об этом при встрече. Читаю том «Прометея», посвященный Толстому2. Его так много, что иногда кажется, что слишком. О двухдневной поездке в Ленинград, кажется, уже упоминал. Поэты там очень умелые, но совсем скучные. А город дивный, удивительный, даже в метельный, неуютный день. Ларису Миллер я знаю. Мне кажется, что она хорошая поэтесса. Ученица Тарковского (так считается). И человек, говорят, хороший. Напишите обязательно о своем здоровье! Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: Два письма Д. Самойлова, полученные 2.2.81. 2 См.: Прометей: Ист. — биогр. альманах. Серия «Жизнь замечательных людей». М.: Молодая гвардия. Т. 12, 1980. (150-летию со дня рождения Л.Н. Толстого посвящается). 75. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 4 февраля 1981 4/II 81 Дорогой Давид Самойлович. Получила от Вас сразу два письма. Спасибо. Вы еще раздумываете, за что браться — за прозу или за пьесу? И стихи не пишутся. У меня такое чувство, что сейчас не может писаться ни у кого ничего: ничто ничего не диктует. А ведь без диктовки — что и напишешь? Можно то, можно это, а можно и ничего. Не на что отвечать. Даже на письма отвечать трудно: нечем. Начну с дела. Мой большой друг, Ал[ексей] Ив[анович] Пантелеев, послал Вам, еще в конце ноября, свою книжку: «Приоткрытая дверь». Вы никак не откликнулись, и он беспокоится: получили Вы ее, нет ли? Книга замечательная. В ней рассказы и очерки разные: и высокого класса («Дом у Египетского моста») и не очень-то, но там есть отдел «Дневники и записные книжки» — это просто объедение. Мне будет досадно, если эта книга пропадет. Что касается Часового, то мне его не жаль, то есть не жалею я о своей разлуке с ним. Я с ним давно разлучилась, я его разлюбила бесповоротно — и не из-за розни во мнениях (мнений у него на самом деле никаких нет), а из-за его поверхностности, всеядности, неразборчивости в людях. Вы пишете: «все-таки это было окно». Да. Но в последние годы — мутное и, при разбросанности, весьма целенаправленное. Цели этой я не сочувствовала. То, что с ним сейчас, — это и есть достигнутая им, давно поставленная цель. Так что жалеть его самого — не ради него, ради себя — не приходится. Напротив: достиг. Ее же мне жаль — и ради себя и ради нее. Ей трудно, она сестра, бабушка, мать. Правда, он ей заменяет всех, но ведь он невнимателен, заботиться ни о ком (при большой и несомненной доброте) не способен — в общем, ей я отнюдь не завидую и за нее боюсь. А[лександр] И[саевич] поступил, как ему свойственно — т. е. великодушно. Впрочем, я не уверена в полноте его осведомленности. Как бы там ни было, я рада за обоих — ведь издавна и тесно связана их жизнь, что же напоследок-то ссориться? Да и добряку так не пристала, так не к лицу злоба, которую он источал. (Плюрализм! Где ты?) Получаете ли Вы «Вопросы литературы»? Читали ли блоковский № и там Люшину публикацию: отрывки из дн[евник]ов К.И. о Блоке, по-моему, очень интересную1. В последнем же № за 1980 г. опубликованы 5 рецензий Мандельштама на разные книжки: Санникова, Адалис… Рецензии эти читать не очень приятно (хотя иногда разбор блестящий); но там, в предисловии Герштейн, содержится истинное чудо: неопубликованное стихотворение Мандельштама. И какое! Чудесное даже рядом с его собственными стихами2. Читаю (очень медленно) два тома «Воспоминаний об Александре Блоке». Л[юбовь] Д[митриевна] ужасна даже и в препарированном виде; Пяст бездарен; Белый — вдохновенно-невыносим; но кое-что все-таки интересно и важно, напр[имер] Нолле-Коган. Очень выразительны фотографии: в 5 лет он уже совершенно такой, каким будет всегда, даже руку держит так же. Ну, будьте здоровы — и Вы, и дети, и Галя. У Вашей домоправительницы спокойный и милый голос. Л.Ч. Блока я люблю больше всех поэтов XX века, взятых вместе и помноженных друг на друга. И какой страшный путь. 1 «Вопросы литературы». 1980. № 10. Весь номер поcвящен столетию А. Блока. 2 См.: Забытые рецензии / Публ. и вст. заметка Э.Г. Герштейн // Вопросы литературы. 1980. № 12. Неопубликованное стихотворение Мандельштама — «На откосы Волга хлынь, Волга хлынь…» обращено к Еликониде Ефимовне Поповой (Яхонтовой) и написано 4 июля 1937 года. 76. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина февраля 19811 Дорогая Лидия Корнеевна! Мне передали, что Вы звонили и спрашивали, получил ли я книгу Алексея Ивановича. Эту книгу я получил только сегодня и немедленно написал об этом А[лексею] И[вановичу]. Дело в том, что он послал книгу по моему старому адресу. Потом ее переслали на Астраханский, где она пролежала какое-то время. А теперь наконец прибыла в Пярну. Я сразу же принялся читать. Кажется, очень хорошо. Из Москвы обязательно пошлю А[лексею] И[вановичу] свое «Избранное». Жизнь у нас без новостей. А что в Москве — не знаем. Я снова принялся за пьесу. Наверное, все же привезу и почитаю Вам законченный (но, наверное, не последний) вариант. Заказали мне рецензию на книгу о Грибоедове А. Лебедева (очень умный человек)2. Ее я еще не читал. Но сразу же перечитал «Горе от ума» и принялся за работы о Грибоедове. Несколько наблюдений уже сделал. Мне кажется, что слишком отождествляют Грибоедова с Чацким. К тому же изображают Грибоедова прямым декабристом. А вслед за ним и Чацкого. Все это слабо доказано, из материалов не прямых, а косвенных (Нечкина3). Почему бы Грибоедову, если был декабристом, в том не признаться на допросе, как другие это сделали? Наверное, признаваться было не в чем. А шкурные соображения не могли играть роли для человека чести. Из монолога Репетилова следует скорей насмешливое отношение к суете тайных обществ. Если Гр[ибоедов] разделял идеи декабристов, это не значит, что ему нравилась среда, где немало, видимо, было пустозвонства, тщеславия, незрелости и своеобразного карьеризма. Недаром удавшимся делом декабристов было не 14 декабря, а последующее «гордое терпенье». Еще читал двухтомник воспоминаний о Блоке, из которых следует, что человек он был страшноватый. Очень противно пишет о себе Л.Д. Менделеева. Как видите, читаю больше обычного, ибо пишу меньше. В норму (душевную) я как будто вошел. Но какая-то осталась лень, нежелание действовать и приниматься за новое дело. Книгу мою («Залив») наконец-то подписали в набор и, к моему удивлению, без больших потерь. Это порадовало в последние дни. Наладилась и погода. Морозно, солнечно. Каждый день я хожу обязательных три километра — за Пашей в школу. Жду Вашего письма с сообщением о Вашем здоровье, самочувствии и работе. Очень хочется знать. Будьте здоровы. Привет от Гали. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено около 25.2.81. 2 Упомянута книга: А.А. Лебедев. Грибоедов. Факты и гипотезы. М.: Искусство, 1980. 3 М.В. Нечкина. Грибоедов и декабристы. М., 1951. 77. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 27 февраля 1981 27/II 81 Дорогой Давид Самойлович. Ну что Вы можете знать о том, как противно пишет о себе Л.Д. Менделеева! Вы читаете ее воспоминания в препарированном виде. Кусочки, отрывки, да еще сглаженные. Я же читала подлинник во всей красе. Самовлюбленная пошлая дура, потаскуха с «исканиями». «Когда он вошел, я лежала на диване, прикрытая только своими роскошными волосами». Перед этим — описание ковра, на фоне которого перламутровым блеском сияет ее тело. Меня не похабство удручает, а самодовольство и безвкусица. Блока она третирует. Главный пафос жизни — чтоб не смели смотреть на нее как на «жену Блока»; она — самостоятельная величина в искусстве. (Книпович пишет о ней: «это была личность огромного масштаба».) А какие стихи Блока ей посвящены — из последних — мои любимейшие: «Приближается звук», или «За горами, лесами», или «Протекли за годами года»… Вы пишете, что Блок был человек страшноватый. Наверно. Это ведь по стихам видно, да и по дневнику. Но и жизнь у него была страшная и наследственность страшная. И смерть страшная. И Люба страшная. Что касается Грибоедова, я думаю, Вы правы во всем. Я читала Нечкину, и она ничуть меня не убедила. Тамара Григорьевна1 говорила мне об этой книге так: «Тут ни Грибоедова, ни декабристов — 600 страниц сплошного и». АА тоже уверяла меня, что Грибоедов декабристом не был — иначе власти не дали бы ему возможность сделать такую карьеру. И Репетилов весьма примечателен… А что Лебедев — изображает Грибоедова декабристом? Радуюсь книге Пантелеева, очень жду Вашего отзыва. Не о книге в целом (она составлена не из лучших его вещей; отсутствуют его классические вещи: «Маринка», «На ялике», «Честное слово», «Долорес» и др.), а об отделе «Дневники и записные книжки». По-моему, это записи поразительные — почти все. Если понравятся, напишите о них, пожалуйста, автору. Жизнь у него тяжелая, «положительные эмоции» необходимы, критика безнадежно глуха. И конечно, если сможете, пошлите из Москвы свое «Избранное». О себе писать решительно нечего. Тупо и бездарно ковыряю свои лапти. Приходит мое любимое время — зима, вижу ее только в окно. В общем, здорова, а впрочем, аритмия сживает со свету. Чтобы окончить письмо более радостной нотой — сообщаю, что по случаю XXVI съезда КПСС ул. Горького иллюминована, и многие проспекты тоже, и на телеграфе часто вещает радио. Будьте здоровы. Когда приедете? Привет Гале и мальчикам. Л.Ч. 1 Тамара Григорьевна — Габбе (1903–1960), драматург, фольклорист, редактор, со студенческих лет близкий друг Л.К. Подробнее о ней см.: Лидия Чуковская. Памяти Тамары Григорьевны Габбе // Соч. В 2 т. М.: Арт-Флекс, 2001. Т. 2, с. 273–329; О Т.Г. Габбе см. также указ. соч. Т. 1, с. 11–14. 78. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина марта 19811 Дорогая Лидия Корнеевна! Письмо Алексею Ивановичу я написал, как только прочитал «Записные книжки». А сегодня получил от него ответ. «Записные книжки» хочется перечитывать, как стихи. О сходстве такой книги со сборником стихов я и написал А.И. После периода лени и усталости я все же снова принялся за дело. Уже, кажется, писал Вам, что закончил (совсем) пьесу. И сразу же начал ее снова перепечатывать, внося разные поправки. Надеюсь в конце марта прочитать пьесу Вам. Называется она «Фарс о Клопове, или Гарун аль Рашид». Название — хоть сейчас на афишу. Но на это надеюсь слабо. Книгу Лебедева о Грибоедове еще не читал. Она ожидает в Москве. Только готовлюсь читать ее и писать о ней. Я после «Вазир Мухтара»2 про Грибоедова никогда не думал. А теперь перечитываю с удовольствием, да еще и с пользой для собственной пьесы. Стихов новых почти нет. В последнее время появились строфы, которые я записал. Я никогда не писал книгу стихов. Просто собирал, что накопилось. И все же после сдачи очередной книги мне всегда было трудно писать. Даже когда кончалась очередная тетрадь — и то бывало трудно начинать новую. А тут я и книгу сдал, и тетрадь кончилась. Записывать в стихах просто состояния или мысли не хочется. Нужно нащупать новое состояние или то, которое не было записано. А это трудно. И иногда кажется, что никогда не произойдет. Новостей внешних у нас никаких. Судя по письмам, и в Москве их мало. Век со скрипом дотягивает до конца. (Может быть, до всеобщего). Галя с Петей уедут в Москву 14-го. Мы с Павлом — 20 марта. Пробудем недели две. С Галей у меня больше шансов не раздрызгаться и не заболеть и — следовательно — увидеться с Вами. Позвоню как приеду. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 20.3.81. 2 Книга Ю. Тынянова «Смерть Вазир Мухтара» посвящена А.С. Грибоедову. 79. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 23 мая 1981" Дорогая Лидия Корнеевна! Я написал Вам, как только прочитал книгу1. И уже собирался написать снова, как получил Ваше письмо. Значит — мое пропало. Трудно мне повторить то, что писал Вам о книге. Она уникальна и замечательна. Здесь А.А. еще полнее, еще отчетливей, чем в предыдущей. Показалось мне, что А.А. не совсем поняла историю с «Докт[ором] Ж[иваго]». Она судила Б[ориса] Л[еонидовича] со своей точки зрения, с высот того, что пережила сама, и что грозило ей. Но не оценила она смелость и новаторство самого поступка Б.Л., открывшего дорогу другим, в том числе и ей… Очень важны комментарии. Я был не прав, уговаривая Вас не тратить время. …После Москвы был (в конце апреля) в Ленинграде. Виделся с А[лексеем] И[вановичем]. Вся семья их мне понравилась — и его собранность, и тбилисская любезность Элико, и Маша. У Маши очень хорошее, красивое лицо, внешне в ней почти не чувствуется болезнь. Я прочитал ей и подарил стихотворение, только что написанное2. Его посылаю. Получил из Москвы письмо от Часовых, но там ничего нового, оно довольно старое. У меня особых новостей нет. Вышла маленькая книжка стихов и переводов в Таллине («Улица Тооминга»). Но я ее еще не видел. Присылали корректуру «Залива» (из «С[оветского] п[исателя]»). Как всегда, испытал чувство разочарования. Мне нужно какое-то время, чтобы привыкнуть к книге. Прочитал статью Карякина о Достоевском в «Огоньке». Ему она кажется «кредоносной»3. Мне так не показалось. Все время читаю о Грибоедове, чтобы написать рецензию на прекрасную книгу А. Лебедева. Еще прочитал несколько книг, присланных авторами (В. Лакшин, Л. Аннинский). Но в основном занимался пьесой. С начала апреля переписал ее дважды. И этим занимался усердно, не ленясь. Теперь отослал перепечатывать. В Ленинграде читал пьесу А. Володин (очень талантливый драматург) и говорит, что можно показывать театрам. Погожу до осени. Не терпится прочитать пьесу Вам. Пока мне кажется (может быть, по неопытности), что она получилась. Начинается лето. Дни длинные. Тепло. Сейчас бы гулять да посвистывать. А у меня все дела запущены (из-за пьесы), надо «рубать» переводы, от которых меня воротит. Галя собирается на неделю в Москву в начале июня. А я теперь не знаю, увидимся ли до осени. Будьте здоровы. Привет Люше. Ваш Д.С. 1 Речь идет о втором томе «Записок об Анне Ахматовой», который вышел в Париже в изд-ве «ИМКА-Пресс» в 1980 году. 2 «Дуэт для скрипки и альта» («Моцарт в легком опьяненьи…»). 3 Вероятно, речь идет о статье Ю. Карякина к столетию со дня смерти Ф.М. Достоевского «Люблю жизнь для жизни…» («Огонек», № 6, с. 20–22). 80. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 30 мая 1981 Москва 30/V 81 (День смерти Пастернака). Дорогой Давид Самойлович. Никогда не прощу Шпекину1, что Ваше письмо о книге до меня не дошло. А впрочем, надо ему в ножки поклониться, что Ваше письмо со вложенным Моцартом — дошло. Почему бы не дойти обоим? Ерундит этот Шпекин. Радуюсь, что в семье Пантелеевых Вам было хорошо. Ал[ексея] Ив[анови]ча я знаю уже лет этак 50; Элико — с того дня, как она ушла от Орлова к Пантелееву [на полях: Когда они поженились, Т.Г. Габбе говорила, что они похожи на Стеньку и персидскую царевну.]; Машу — со дня рождения. Ал. Ив-ч действительно собран и хмуроват, молчалив, серьезен, но видели бы Вы его — Как сгонит улыбка веселья С лица трудовую печать2. Он ведь изумительный устный рассказчик, насмешливый, острый, точный. Маша в него — она создавала с детства настоящие эстрадные номера. Болезнь и, главное, больница (химия) загубили ее дар, да и жизнь. Вам повезло видеть ее спокойной. На нее «находит»; она бьет стекла, один раз избила прохожего на улице. Теперь живет в четырех стенах. Сразу после Вашего письма я получила очень грустное от Ал. Ив., что вот, мол, лето, а они четвертый год будут проводить жаркие дни в квартире, п[отому] ч[то] Маша — за дверь ни шагу, а о поезде и думать нечего. Ал. Ив. пишет: «Д. С. очаровал нас всех и Машу». Это Ваше большое доброе дело. Мало у них радостей. Ваш Амадей прелестен. Воистину Амадей Амадеевич — сразу оплетает и берет в плен, сразу начинаешь его твердить. Я ехала из Переделкина в Москву и все время в машине повторяла про себя, не задумываясь: Ни словечка, ни улыбки Немота. Но зато дуэт для скрипки И альта. И вдруг продолжила: Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли Все равно. Ангел Мэри, дуй коктейли Пей вино…3 Это я Вам не в укор. «Дуэт для скрипки и альта’». Очень мечтаю услыхать Вашу пьесу. Жду также и «Залив» и «Улицу Тооминга». (Отличные оба названия. А как называется пьеса?) У меня некоторая беда, и даже довольно значительная. Я получила повестку о выселении из Переделкина. «Если Вы не освободите дачу в течение месяца, дело будет передано в суд». Повестка подписана директором Городка Оганесяном и основана на решении президиума правления Союза писателей, желающего освободить городок от нелитературных элементов. Ну конечно, какой же я литератор. Такую же повестку получили Пастернаки, так что мы в хорошей компании. То, что у нас на даче музей, что его посетили уже 27 тысяч человек, что вот сейчас, например, я звонила на дачу и там идет за сегодня 8-я экскурсия (московские школы; ближайшие санатории; шведские слависты), — никого не занимает. То, что в 1982 г. наступает 100-летие со дня рождения К.И., — тоже. Союз писателей нашел новую форму чествования. Л[юша] написала письмо министру культуры т. Демичеву. Посмотрим, что будет. Я до суда буду молчать. Но и с места не тронусь. 1 июня — день смерти Марии Сергеевны. Вот какое вышло у меня не моцарт[овское] письмо. Привет Гале. Жду ее звонка. ЛЧ 1 Шпекин — почтмейстер из гоголевского «Ревизора». 2 Строки из поэмы Н.А. Некрасова «Мороз, Красный нос» (Часть I, гл. IV). 3 Неточная цитата из стихотворения О. Мандельштама «Я скажу тебе с последней прямотой…» 81. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Первая декада июля 19811 Дорогая Лидия Корнеевна! Как развиваются дела с переделкинским домом? Ни в коем случае не аргументируйте Ваше пребывание в нем Вашей необходимостью. Только необходимостью сохранить наследство К.И. Как Ваше здоровье? Как работа? У нас новостей никаких. Чувствую себя не совсем хорошо. Совершенно не работается. Ожидаем наплыва знакомых. В этом году меня это не радует. Что-то произошло — хочется быть самому с собой. Старость, что ли. Читаю «Материалы и исследования о Блоке» (изд. «Наука»). Много интересного. Непонятно, как такой дурной поэт, как Городецкий, мог привлекать и интересовать? Или я ошибаюсь, но и «Ярь» его плоха. А может, так вообще бывает в поэзии. Ведь интересуются же Вознесенским. А он совсем пустой. Есть и еще соображение: при нынешних раскладках он все же лучше, чем, например, Куняев. Трудно, живя во времени, отбросить эту сравнивающую приблизительность. Новых стихов нет. Думаю еще раз усовершенствовать пьесу. Как Вам эстонская книжица?2 Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: первая декада июля 1981. 2 Давид Самойлов. Улица Тооминга. Таллин: Ээсти Раамат, 1981. Надпись: «Дорогой Лидии Корнеевне — стихи из прибалтийских мест. Д. Самойлов. 14.06.81». 82. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 11 июля 1981 11/VII 81 Дорогой Давид Самойлович. Вы спрашиваете о даче. Само собой разумеется, я не мотивирую необходимость отремонтировать ее и сберечь — собственной причастностью к литературе. Да мне она и в самом деле не только не нужна, а в тягость. Трудно (без машины) два раза в неделю перебираться туда и назад. Трудно зимою жить в доме, где нет фундамента, и почти не работает отопление. И физически и психически мне Переделкино во вред, не на пользу. Плачу же я за содержание и поддержание музея К.И. в Переделкине столько, что на эти деньги давно могла бы приобрести собственную дачу вместо арендной. Единственная мотивировка — существование и работа музея, посещаемого все обильнее. Он людям нужен. По субботам и воскресеньям — сотни людей; по понедельникам и вторникам — десятки. (Платим мы за то, чтобы люди могли туда ходить: 80 р. в месяц — аренда; 120 р. — экскурсовод и множество мелких трат на мелкие починки.) Нет, я, конечно, не литератор и никаких прав занимать комнату (одну!) в писательском городке — не имею. (И снисхожденья вашего Не жду и не теряю)1. О музее К.И., о посещаемости, о картинах, фотографиях, книгах, об истории литературы, которые сохранил в своих комнатах К.И. — написали т. Демичеву: 1) Люша (как наследница); 2) Каверин; 3) Образцов; 4) П. Капица; 5) Райкин. И, кроме того, по слухам, многие неизвестные граждане неизвестно куда. (Т. е. нам неизвестно.) Ответа никому нет никакого. Но и судебная повестка — обещанная Литфондом — нами тоже пока не получена. Я молчу — и с СП, и с Литфондом разговаривать не намерена. Если заговорю, то только на суде. Но вот что примечательно. Алексей Иванович подошел на съезде к С.В. Михалкову и спросил его: — Что будет с домом Чуковского? — О музее не может быть и речи, — ответил С.В. — Это дурной прецедент. Тогда надо будет устроить музеи Федина, Фадеева, Лидина, Кассиля, Соболева, С.С. Смирнова и т. д. и живым писателям негде будет жить. (Мышление — по писательской телефонной книге; от А до Щ: музей Атарова, музей Щипачева… Дело не в том, заслуживают они памяти или нет, а в том, что Чуковский оставил после себя комнаты чрезвычайно выразительные; создавать музей не требуется, его нужно только сохранить.) — А Л.К. живет в Переделкине? — спросил Михалков у Пантелеева. — Живет. — Ну, пусть не беспокоится. Ее мы выселять не собираемся. Вот и пойми. Я думаю, они оставят вопрос открытым, а дачу неотремонтированной, так что она развалится сама. С человеческими жертвами или без таковых — это будет зависеть от случая. Книжку Вашу читаю. Прелестная книжка. Какое-то дивное равновесие души. (В Вашем письме его нет, в книге есть, несмотря на трагические ноты.) Книжка мужественная. Городецкий — совсем мелкий поэт, в старости к тому же — мелкий прохвост. Но письма его умнее и тоньше, чем я полагала… Воспоминания подлой бабы, Книпович, тоже лучше, чем я ждала. Из них все-таки можно узнать, какие стихи любил Блок у Полонского, у Фета… Письма Сергея Соловьева — милые, но мистицизм душа моя «не примает». В стихах он, быть может, и плодотворен; в письмах и разговорах — противен. 2-й том «Лит. Насл.» интереснее 1-го (как зрелый Блок интереснее молодого). Письма к Нолле-Коган, ее воспоминания. И отрывки из дневника К.И., по-моему, Люшей сделаны хорошо. Минц и прочих мыслителей я просто не читаю. Мыслей нет, язык чудовищен. Люб[овь] Дм[итриевна] — противна. Фотографии пухленькой горняшки. Упрямая, избалованная, вздорная — и совершенно бездарная. Не говоря уж о Блоке и его неудачном пожизненном романе с ней — мне жаль бедную, хрупкую Ал[ександру] Андр[еевну], которой на долю выпала такая мощно грубая невестка. Будьте здоровы. Гале и ребятишкам привет. Надеюсь, Вы уже снова работаете. «Труд — наша молитва», — писал Герцен. Правда, он — как и Вы — трудился осмысленно, чего я никак не могу сказать о себе. Учусь трудиться без надежды. Пантелеевы были у нас. На съезде, в докладе Мих[алко]ва, Ал. Ив. был провозглашен «ныне здравствующим классиком». Это правда. Только я добавила бы еще: «случайно здравствующим». Ведь я-то хорошо помню, как Михалковы пытались его уничтожить. Л. Ч. P.S. О даче Б. Л. писали «наверх» Рихтер и Евтушенко. Ответа тоже нет. Pp.S. Ставьте на письмах даты!! 1 Строки из поэмы Б. Пастернака «Лейтенант Шмидт» (Ч. III, 8) 83. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Июль 19811 Дорогая Лидия Корнеевна! После трудной Москвы отошел немного. Но все не работается. Несколько стихотворений было в последнее время. Не посылаю их Вам, потому что хочу, чтобы отлежались. Посылаю пьесу. Экземпляр первый, лучшего нет. С нетерпением буду ждать Вашего отзыва. Один экземпляр отослал Товстоногову. Но он, наверное, не скоро до него дойдет. Да и сомневаюсь, возьмет ли он. Еще собираюсь послать Любимову2. Все это, конечно, вилами по воде писано. Скорей всего буду искать маленький театрик или малую сцену, чтобы самому участвовать в постановке. Но все это еще прожекты. Пока же какое-то смутное неустройство в душе. Может быть, оттого, что «глупая вобла воображения»3 поднесла мне новый замысел, с которым не знаю, как справиться. Новостями мы обменялись. Часовой заваливает родню подробными описаниями своих впечатлений. Из этого сварганит, конечно, книгу, которая по-немецки будет начинаться со слова Reisen4… Рая переживает подлинно. Стихи о Моцарте я послал в «Неву» с посвящением буквенным: «М.П.» Но если надо, напишу полностью — «Маше Пантелеевой». А[лексею] И[вановичу] скоро напишу. Прочитал о нем у Рахманова, что-то теплое, но пустоватое. Будьте здоровы. Привет от Гали. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: VII.81. 2 Георгий Александрович Товстоногов (1913–1989) — главный режиссер ленинградского Большого драматического театра; Юрий Петрович Любимов (р. 1917) — художественный руководитель Московского театра на Таганке. 3 Слова В. Маяковского из поэмы «Облако в штанах». 4 Путешествовать (нем.). 84. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина августа 19811 Дорогая Лидия Корнеевна! Очень тревожит Ваше здоровье. Не надо падать, особенно без причины. Пьеса подождет, а Вы выздоравливайте. У меня ничего нового. Довольно много знакомых. Не то, чтобы от общения, но просто не работается. Лежит начатая статья о «Грибоедове» Лебедева, никак не могу ее двинуть. Стихов тоже мало. (Все же есть, и все печальные.) Пьесой как будто заинтересовались в журнале «Театр». Но все зависит от главного редактора Салынского, который ее еще не читал. Жду выхода «Залива». Сплошное ожидание. Потянуло в Москву. Есть какие-то дела, вроде новых придирок к «Книге о рифме». Но это повод. Тянет к друзьям, которых становится все меньше. Пробовал написать письмо Часовым. Ничего не получается. Писать о нашей жизни не стоит, они ее знают. А их жизнь как-то по-настоящему не интересует. Знаю, что они живы-здоровы. Этого достаточно. В сентябре надеюсь быть в Москве. Но Вы, если будет возможность, о пьесе мне все же напишите. И, главное, не болейте. Ваш Д.С. " " " Я слышал то, что слышать мог: Баянов русских мощный слог, И барабанный гром эпох, И музы мужественной вздох. Мы шли, ломая бурелом, Порою, падая челом. И вы услышите потом Тот гул, которым мы живем. " " " Ушел от иудеев, но не стал За то милее россиянам. По-иудейски трезвым быть устал И по-российски пьяным. 1 Пометка Л.К.: получено 22.8.81. 85. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 24 августа 1981 24/VIII 81 Дорогой Давид Самойлович! Ну вот, я прочла Вашу пьесу1. Сначала долго не могла сообразить, какова у всей этой восхитительной феерии «сверхзадача». Потом поняла. И, разумеется, ей не сочувствую. Думаю также, что читатель и зритель не поймет, в кого Вы метите (хотя бы потому, что его сочинений не читает), и несколько удивится столь запоздалому — и привычному! — разоблачению дурака Николая II. Конечно, Ведомство Правды при любом несправедливом строе — затея глупая. А когорта неподкупных — члены которой иногда даже не знают ничего друг о друге — существует, существовала всегда, и Клопов, при всей его наивности, человек, достойный уважения, ибо делает добро. И когда, при последних фразах пьесы, затея его рушится — мне жаль. Написана пьеса прекрасно, характеры очерчены ярко: Митя, поручик, Тыкин, дамы, филеры, дворник. Речь всюду богатая, выразительная. Но я старше Вас на 15 лет, и потому дореволюционное словоупотребление помню, а Вы знаете его только из книг и допускаете некоторые невозможности. Так, например, слово «переживать» не употреблялось так, как употребляет его m-me Алевтина; переживать можно было и горе и радость; оно употреблялось всегда с дополнением («я пережил потрясение, счастье, смерть отца»); это только теперь «она так переживает» значит: расстраивается, волнуется, огорчается: «Она переживает, что сын ее провалился»; «как? Ваша жена еще переживает?» и т. д. Это современное мещанское выражение — уже повсеместное — а не тогдашнее. (У Вас см. стр. 8 и 46); было: «это человек обязательный», в том смысле, что положиться можно — а вместо теперешнего «обязательно» было непременно (у Вас см. стр. 27 и 49); не говорили: «С этим делом мы разберемся» (это уж совсем недавно!), но «В этом деле мы разберемся» (см. стр. 6); не говорили «пошли!», но пойдем! (стр. 47); не говорили «представляете» без «себе», если без — то «Вообразите» (стр. 15); не говорили «к примеру», но только «например» (см. стр. 8, 22, 47, 51). Тут можете мне поверить на слово. Два раза меня резанули — в смысле современности — ремарки — ну, конечно, ремарки имеют право быть современными, это не реплики тогдашних героев, но Ваши. А все-таки я их помечу. Слово «гардероб» (стр. 19) не значило тогда шкаф для платья (он назывался «платяной шкаф» или «зеркальный шкаф»), а гардероб — это и было самое платье, т. е. вся ваша одежка в совокупности: «мой гардероб весьма скуден, убог или богат». Кроме того, слово «забрать» (стр. 13) означало отнять, отобрать насильно или арестовать: «его забрали». А сейчас стали говорить: «я забрал свою шапку» вместо «взял». Но тут уж, конечно, — речь автора. Надо бы проверить, когда знакомили людей друг с другом, начинали ли с фамилии «Клопов, Данил Данилыч», или наоборот: с имени и отчества, а фамилия потом? Этого я не помню. Это сейчас бюрократически культивируется. (См. адреса на конвертах, перечисление имен на собраниях и пр.) Опечаток множество. Укажу только главные. В слове «именинница следует» писать два н во втором случае, а не в первом (см. стр. 7, 10, 12), на стр. 62 напечатано Путь вместо Пусть; изобилие опечаток в знаках. Ну, да Вы будете пьесу еще вычитывать десятки раз, я понимаю. Читать мне было интересно, и я часто смеялась. Думаю, и зрители встретят пьесу хорошо. Очень жду Ваших стихов. Совершенно согласна с Вами насчет переписки с Часовыми. Моя тоже постепенно угасла. Я их жизни все равно не уразумею потому, что совсем не представляю себе обстановки, антуража, да и чужой мне всегда был тот суетливый (и суетный) образ жизни, какой они привыкли вести. Стихи у Вас всё печальные, говорите Вы. А знаете, что один раз сказала мне Анна Андреевна? «Когда человеку весело — он идет к людям, а когда ему грустно — он остается один и пишет стихи. Вот почему так много печальных стихов». «Юдоль!» У нас была новая беда в детской библиотеке. Ночью туда ворвались хулиганы, выбили окна, заляпали стены жидкостью из огнетушителя, разбили многие картины. При этом и в подлости соблюли оттенок благородства: мемориальной комнаты К.И. — где его книги и фотографии — не коснулись. Наехала милиция, следователи и пр. К сожалению, виновница происшествия снова выйдет сухой из воды, как вышла из огня. У меня же опять ночью был сердечный приступ. Но сейчас я уже здорова. Привет Гале, Вареньке и мальчикам. Пожалуйста, на меня не сердитесь. ЛЧ 1 Об этой пьесе см. также письмо 78. Пьеса «Фарс о Клопове, или Гарун аль Рашид» опубликована посмертно в альманахе «Петрополь» (СПб, 1992, № 4). 86. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 2 сентября 1981 2.09.81 Дорогая Лидия Корнеевна! Очень я огорчился, что Вы так поняли пьесу. Его я и не собирался трогать. Тогда я тронул и Льва Николаевича, писавшего Александру III и Николаю II, и святейшего А[ндрея] Д[митриевича]. Я писал о клоповщине, чисто русском явлении, о той вере, что они не знают, а им можно что-то объяснить. И удачливый пример Клопова доказывает, что объяснить ничего нельзя, что история идет своим путем, что поезд тронется и раздавит всех действующих лиц. Пьеса безнадежная. И мне грустно, что Вы не поняли этой безнадежности, а увидели полемику с ним, с которым я полемики не хочу. Мое мнение о нем Вы знаете, оно не изменилось1. За все Ваши словесные замечания спасибо. Большую часть из них я учту. Хотя считаю, что язык — вещь условная. Можно ли писать о XVIII веке языком XVIII века? В языке должен быть только знак времени. Этот знак, мне кажется, в пьесе есть. Настроение у меня по-прежнему скверное. Стихов мало. Хочется в Москву, повидать Вас. Но это может получиться только к концу сентября. Не знаю, приедем ли мы с Галей, но один я приеду наверняка. Сезон у нас, слава Богу, закончился. Можно надеяться, что как-то наладится работа. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 Намек на А.И. Солженицына. 87. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 14 сентября 1981 14/IX 81 Дорогой Давид Самойлович. Я вовсе и не думала, что Ваша пьеса — против него. Да и думала бы — меня бы это не удивило и не рассердило: меня сердит не то, что с ним спорят или не соглашаются (я сама со многим спорю и не соглашаюсь из того, о чем он говорит), а когда ставят под сомнение его благородство и чистоту. (См. Часовой). Но дело в том, что с основной идеей Вашей пьесы — особенно после Вашего разъяснительного письма — я совершенно не согласна. Я думаю, что история вовсе не постороннее нам какое-то явление, а нечто, творимое нами — каждым из нас — не только героями, гениями или мучениками. «От кого зависит будущее? — спрашивает Герцен и отвечает (в главе «Роберт Оуэн») — да от нас с вами, читатель». И далее, он же: «Проповедь нужна людям». И еще: «Проповедь, обращенная не только к гонимым или равнодушным, а и к гонителям» (цит[ирую] по памяти). Изо всех персонажей Вашей пьесы более всех по душе мне — главный герой, которому Вы дали почему-то такую отвратительную фамилию. (Почему не нейтральную: Дубов? Лобов?) Этот человек деятельно и упорно творит добро — например, старается восстановить честь зря оклеветанного чиновника и его неповинной семьи. Очень хорошее и совсем не напрасное занятие. Он наивен, но истинно правы наивные, безрасчетные люди; скептики только кажутся правыми. Вы утверждаете, что пытаться объяснить что-нибудь им, т. е. владыкам, царям, гонителям — зряшное дело. Вы неправы. Прав маркиз Поза, прав доктор Гааз, правы декабристы, пытавшиеся объяснить мерзавцу Николаю I необходимость уничтожения в армии телесных наказаний. Прав Герцен, в отчаянии бросивший издавать «Колокол», п[отому] ч[то] ему показалось, что проповедь его напрасна. Она была напрасна с 63 по 70-й год, 1863–1870, а через век уже и не напрасна. Я верю в закон сохранения духовной энергии; ни одно правое слово не пропадает зря, особенно — слово в искусстве. «Да, слепы люди, низки тучи»1, но слово вовсе не бессильно, а просто человеческая жизнь слишком коротка, чтобы убедиться в силе слова… Ни Герценовские обращения к Александру II, ни Толстовские и Соловьевские — к Александру III — вовсе не были бесполезны, хотя в ту минуту никого не спасли. Они спасают и очищают душу тех, кто писал их (это очень важно), и тех, кто читает их теперь, да ведь неизвестно и когда может проснуться душа адресата. Потому Клопов в моих глазах герой положительный (хотя я и постаралась бы кое-чему его научить). О языке. Вы совершенно правы: не требуется писать сплошь на языке того времени, которое изображено; нужен только знак. Это верно! Однако в пьесе о 1916 годе не должны встречаться ультравульгарные выражения другого — нашего времени («Она так переживает!»). Знаки должны быть вкраплены в никакую, в нейтральную речь, а не в противоположную. Вот Вам примеры: книга Ходасевича о Державине написана отнюдь не на языке XVIII века; однако края авторского текста легко срастаются с цитатами из документов того века. А Эйдельмана я читать не могу. Он языка не знает, возраста слов не чувствует. Цитаты из документов начала XIX века совершенно противоречат одесскому жаргону самого автора. Книгу о тончайшем стилисте Лунине я не могла читать (вопреки восторгам «всех»). Эйд[ельман] прекрасный исследователь и ужасный писатель. Хочу Вас видеть. Гале и детям привет. Будьте здоровы. ЛЧ 1 Строка из стихотворения А. Блока «На смерть Комиссаржевской». 88. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 29 октября 1981 29/X 81 Дорогой Давид Самойлович. Поздравляю Вас с рождением внука. А какое это чувство — дед? Я никогда не была и уже никогда не буду бабушкой. Но я знаю, что к внукам как-то иначе относятся, чем к детям (впрочем, Ваш случай необычный, п[отому] ч[то] маленький будет расти далеко от Вас). Когда К.И. стал прадедом и его однажды спросили: «К.И., а Вам странно, что вы — прадед?», он ответил: «Что я прадед — это мне не странно, но вот что мой сын — дед, вот этого я постичь не могу». Вчера было двенадцатилетие со дня смерти К.И. По этому случаю — в доме 50 человек и пр., и моя бессонница накануне и после, и сегодня я еще не совсем в себе. (Для меня срыв сна — болезнь потом на неделю.) Опять болит нога, болит сердце и пр. Наверное, и работать сегодня не смогу. Поздравляю с выходом «Залива». Если захочется — пришлите. У нас с дачей все по-прежнему неясно. Вчера мы устроили выставку переписки по этому поводу: два хамских письма из Литфонда, Люшино письмо т. Демичеву, и, затем, коронный номер: ответ «Лит. Газеты» неизвестным нам гражданам, посетившим музей и написавшим туда, что этот музей надо сохранить. «Лит. Газ.» ответила им, что они, видимо, ошиблись, что существует Библ[иотека] им. К.И.Ч., а никакого Музея — нет. О, лавры Герострата. Намечен уже писатель фронтовик, кот[орый] займет эту дачу. Но оба сына К.И. были фронтовиками, и один убит. ЛЧ 89. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Середина ноября 19811 Дорогая Лидия Корнеевна! Спасибо за письмо. Я по-прежнему пребываю в состоянии апатии и печали, к чему не привык и что совершенно не соответствует моей натуре. Поехал, чтобы развеяться, в Ленинград. Но и там протосковал четыре дня. Что-то лениво читаю, записываю какие-то стихи — короткие, потому что на длинные нет сил. Развлекает немного состояние деда. Хочется повидать внука. Но это возможно не раньше января. О болезни Наполеона говорили, что это Ватерлоо, вошедшее внутрь. Какое-то Ватерлоо засело и во мне. Понимаю, что на фоне всех Ваших дел мои хвори выглядят несерьезно. Но даже зуб, когда болит, мешает жить. Посылаю Вам «Залив» и несколько новых стихотворений. Любящий Вас Д. Самойлов 1 Пометка Л.К.: получено 27.11.81. 90. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 28 ноября 1981 28/XI 81 Дорогой Давид Самойлович. В ответ на такое письмо, как Ваше, мне следовало бы ответить: «Не грустите!», но лицемерить не стану, п[отому] ч[то] мне самой до такой степени грустно, что язык не поворачивается утешать. Грустите! Мы не увидим неба в алмазах! Но будем жить и нелицемерно признаваться в своей грусти. И, сквозь нее, работать. (Работа — наркоз.) Спасибо за книжку. Читаю ее помаленьку — «Залив», — читаю, перечитываю, читаю старое и новое. Прекрасная книжка, и Вы обязаны радоваться ей, хотя, наверное, она уже отстала от Вас. Из новых очень хорош «Рихтер» и два новые Свободные стиха (т. е. собственно для меня новых). Поняла, что не понимаю «Учителя и ученика» и что из Ваших поэм на самом деле люблю только «Ближние страны». А Ствош1 в моем хозяйстве мог бы и отсутствовать (это не оценка, это — факт моей биографии). Ужасно обрадовалась я трем стихотворениям, посвященным М[арии] С[ергеевне] П[етровых]. Удивительные стихи — никак невозможно постичь, каким способом передана в них, живет в них Мария Сергеевна. А — живет. Из присланных Вами машинописных более всех мне полюбились: «Не хочется с тобою расставаться», «Тяжел уже стал, никуда не хочу», «Запиши мне в жизнь кусок». Этот выбор вполне произволен. Опять-таки — они говорят моей душе. А плохих стихов у Вас не бывает. Впрочем, нет. Ваша «Актриса» уж слишком пастерначья. («Так играет река»2.) А как дела с пьесой? Берет ли ее Товстоногов или Любимов? Между прочим, подумав, я удивилась: почему Вам могло показаться, будто в Вашем главном герое я вижу своего бывшего жильца? Скорее защитником справедливости, вдов и сирот выступает «тот, другой», отнюдь не жилец (боюсь: не только у меня, но и на свете). А какое Ватерлоо вошло Вам в грудь? Нет, нет, не спрашиваю, это я так, это можете знать только Вы. Будьте здоровы. Привет Гале, Вареньке и мальчикам. Желаю Вам скорее встретиться с внуком. Л. Ч. 1 Ствош — персонаж из поэмы Д. Самойлова «Последние каникулы». Отрывок из этой поэмы под названием «Прощание» вошел в сборник «Залив», о котором пишет Л.К. 2 Неточная цитата из «Вакханалии» Б. Пастернака. 91. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Третья декада декабря 19811 Дорогая Лидия Корнеевна! У нас в разгаре зима. А это здесь самая лучшая пора. Вся эстонская графика выставляется в парке на единоличное обозрение. Людей можно встретить только в центре, да и то часов до 7 вечера. Потом город замирает. Все красоты все же не рассеивают, потому что все время чувствуешь, что в мире происходит что-то скверное. Хочется знать, что именно происходит. Но до нас мало что доходит. Тянет в Москву. Если буду чувствовать себя лучше, чем сейчас, приеду 13 января. 14-го должен состояться вечер памяти Глазкова, где я председатель. Пишется мало. И вовсе не работается (переводы, статьи). Как это ни странно, хочется написать что-нибудь веселое и легкое. Но сюжеты не подворачиваются. Читаю, пока глаза не заболят. Попадались ли Вам сборники «Панорама искусств»? Они довольно интересные и хорошо составлены. В № 4 — о К.И. и Репине. Еще читал эпизод с К.И. в воспоминаниях Спешнева. А что с домом? Сейчас здесь Ю.Д.2 Пробудет еще 2–3 дня. Жаль будет с ним расставаться. Я люблю этого человека. Собирается по возвращении навестить Вас. О продвижении моей пьесы знаю мало. Товстоногов от нее отказался. Любимов молчит, что тоже означает отказ. Пока есть шанс напечататься. В моем пассивном состоянии все это мало трогает. Привет Вам от Гали. И от нас обоих — с Новым годом. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 25.12.81. 2 Ю.Д. — Юлий Даниэль (1925–1988), поэт, переводчик. 92. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 27 декабря 1981 Дорогой Давид Самойлович. Да, я читала «Панораму Искусств, 4». По-моему, там интересна Симонович о Врубеле1 и переписка Репина с К.И. На самом деле переписка гораздо интереснее, но вместо того, чтобы дать ее целиком с комментариями, предпочли почему-то дать отрывки, перебивая их рассказом Е. Левенфиш. Она милая женщина (директор «Пенатов»), но насчет писания schwach2, т. е. знает много, а писать не способна… Но — заметили ли Вы меня или проглядели? К публикации Левенфиш дана фотография: «Репин в гостях у Чуковского». Там сижу на стуле — я; мне 6 лет; а за стулом моим старичок — это Репин. Поглядите хорошенько. Девочка смешная. Вы спрашиваете о даче. Пока все утихло. 31 марта 82 г. Корнею Ивановичу исполнится 100 лет. Дата указана в календаре и таким образом сделалась доступной пониманию Г.М. Маркова3. Думаю, что до юбилея нас выселять не станут. А дальше — не загадываю. Вы собираетесь приехать на вечер Глазкова. Давно уже меня интересует этот поэт: его восхваляете Вы, его постоянно цитирует Володя4. Но из цитат я как-то ничего понять не могу. Хотелось бы прочесть или услышать побольше. Работаю (много, но бесплодно). Слушаю музыку. Читаю переписку Б.Л. с его двоюродной сестрой Ольгой Михайловной5, которая, по-видимому, была гениальна (это ощущаешь даже на фоне писем Б.Л.!). Поздравляю Вас, Галю, Вареньку, Павла, Петра с Новым Годом, от которого для себя и Вас ничего хорошего не жду. Ну, а они еще, быть может, и порадуются чему-нибудь, мы же не заслуживаем, ибо Мы стояли на том берегу6, а сейчас и похуже — проросли где не след. И это сознание отравляет жизнь. Будьте здоровы. Л.Ч. 27/XII 81 Переделкино 1 Речь идет о воспоминаниях М.Я. Симонович-Львовой. М.Я. Симонович — двоюродная сестра художника В.А. Серова, запечатленная на его портрете «Девушка, освещенная солнцем». 2 Слабо (нем.). 3 Георгий Мокеевич Марков (1911–1991), первый секретарь СП СССР. 4 Володя — Владимир Николаевич Корнилов. 5 Упомянута книга: Б.Л. Пастернак. Переписка с Ольгой Фрейденберг. N.Y.; London, 1981. 6 Строка из поэмы Самойлова «Ближние страны». 93. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 13 февраля 1982 13/II 82 Москва Дорогой Давид Самойлович. Простите, что не сразу отвечаю на Ваше письмо и на Ваш дар — стихи. Вы пишете, что дурно вели себя в Москве. Но — так надо понимать — Но зато концерт для скрипки И альта. Из присланного концерта мне более всего пришлись по душе: «Тогда я был наивен…» «Когда-нибудь я к вам приеду…» «Отрешенность эстонских кафе…» Интересно, те ли это три, которые и Вы цените выше других? Пишу коротко, п[отому] ч[то] совершенно задергана сочетанием юбилея с грядущим судом. Хотя всё несет на себе Люша (она подготовила 2 большие публикации для «Юности» и для «Недели»; она отвечает на десятки справок, телефонных и письменных; она сочинила 5 объемистых бумаг в разные инстанции) — хотя все тяготы забот, трудов и хлопот несет на себе Люша, но я несу на себе тягость тревоги, бессонницы, боли в сердце и беспрерывного даже во сне вопроса: неужели это может случиться? Могут чужие руки трогать эту коробку для марок, эту фотографию бабушки, этот паровозик, эти трудовые полки с книгами? Да и не чужие руки, а свои — разлучая стол и полки со скворешником за окошком, со снегом? Ведь я знаю, что бывает гораздо хуже, а не верю. Суд, если его не удастся остановить, намечен, говорят, на конец февраля. (Это я отвечаю на Ваш вопрос о доме.) Будьте здоровы. Л.Ч. 94. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Начало марта 19821 Дорогая Лидия Корнеевна! Письмо Ваше, наконец, получил. Отвечаю целым плакатом. Из моих стихов мне почему-то нравятся «Цыгане». Я так и думал, что они не Ваши. Перечитываю «Дневник писателя» за 1876 год. Никак не могу полюбить эту книгу, хотя мыслей там уйма. «Мальчик на елке», «Марей» и «Столетняя» уж очень натужны, как вообще натужны у Достоевского вера в бога и любовь к народу. У нас новостей мало. Петя болеет уже неделю. Я тоже лежу в простуде. Одно событие приятное: вышла, наконец, книга о рифме. Но тираж всего 10 тыс. Значит, деньги получу пустяковые, а труда вложено много. Потихоньку ввязываюсь в прозу, т. к. срочной работы нет. Написал страниц 12, еще без увлечения. Как-то неуютно писать плакатным фломастером. Во время юбилея К.И. буду в Москве. Но, надеюсь, увидимся раньше. Привет Вам от Г.И. Поклон Люше. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: получено 3.3.82. 95. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 5 марта 1982 5/III 82 Дорогой Давид Самойлович. Итак, мое письмо, не успела я оглянуться, дошло до Вас. Какие, однако, у Шпекина причуды. И какой скукой он занят. Да, «Цыгане» мне понравились меньше. Но это мало что говорит о «Цыганах». Это не они и не Вы виноваты, а я. Всем цыганам я предпочитаю Самойлова, когда он открывает себя. АА говорила — и, кажется, где-то писала, что лирика — лучший способ быть скрытным. Наверное, в этих словах содержится нечто сверхмудрое, но я не понимаю что. Сегодня день ее смерти. Я звана на Ордынку, но, кажется, не пойду. Пошла бы к М[арии] С[ергеевне] на Беговую (мы там обычно собирались летом, 23 июня, в день рождения АА). Но — и М.С. нет. И дом на Беговой подлежит сносу — он ветхий. А на Ордынке, кроме Нины Антоновны, все уже сплошь чужие молодые, которые уже тоже немолодые. В общем, меня не тянет. Ваши стихи памяти АА — люблю. И у Тарковского одно: «Когда у Николы Морского / Лежала в цветах нищета…». Да, пожалуй, и все, ей посвященные, у него хороши. Насчет дачи: вызова в суд пока нет. Слухов много. Писем в разные инстанции от граждан именитых, а также и не именитых тоже много. (Пенсионеры, учителя, рабочие предлагают, обращаясь в «Лит. Газ[ету]», открыть подписку на сбор денег, чтобы отремонтировать дом, и шлют в газету пятерки и трешки.) В общем, много удивительного, т. е. кроме казенного юбилея существует еще и подлинный, с особенной ясностью проявляющий себя именно из-за слухов насчет дачи. «Простые» граждане просят сохранить музей и шлют деньги. Очень все странно. Экскурсий — множество. Одни знают о судебном иске, другие нет. Пишут в книге отзывов разные разности. Недавно ученики 9-го класса какой-то московской школы написали: «Спасибо партии и правительству за то, что сохранили для нас этот замечательный дом». А вообще-то я больше боюсь за Люшу, чем за дом. Ведь вот что такое юбилей: без конца ей звонят и к ней приходят режиссеры кино, телевидения; литературоведы; работники Лит. Музея, ЦДРИ, ВТО — ведь все выставки, вечера и статьи — это люди, нуждающиеся в справках из архива и в фотографиях. И все — к ней. А у нее на плечах служба и хозяйство. В общем — пережить бы! Не обращаются к Л[юше] ни за чем только СП и ЦДЛ. Спасибо им! Благодарение Богу. Работаю очень плохо. Жду Вашей «Рифмы». (И прозы.) ЛЧ 5/III 82 Между прочим, ставьте даты на Ваших письмах! Вы никогда не ставите. Это нелитературно. Привет Гале и мальчикам. Будьте здоровы — все. 96. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 7 мая 1982 7 мая 1982 Пярну Дорогая Лидия Корнеевна! Не писал Вам, ибо все это время был «не в кондиции». Постепенно, с ходом весны, прихожу в себя. Стихов нет. Но, по крайней мере, принялся за переводы, срок сдачи которых на носу. Только недавно прочитал дневники К.И. в «Юности»1. Передайте Люше, что публикация замечательная. За хрестоматийным образом язвительного, причудливого работяги, знавшего всех классиков лично, забывалось, что жил он в трудные времена и путь его не был усыпан розами. Но в дневниках не только это. Впервые предстает страдающая личность — черта, которой всегда недоставало в портретах К.И. Даже отрывки из дневников показывают не только острый ум и наблюдательность, но и глубину этой личности, и силу переживания. Те, кто дождутся полного дневника, обретут ценность под стать эккермановским разговорам с Гете. Удивительна эта уверенность, что «надо писать». У меня, честно говоря, этой уверенности нет, и все чаще приходят мысли о тщете этого занятия. Не случайно упомянул «Разговоры Гете с Эккерманом». Читаю эту великую книгу. На каждой странице уйма мыслей, удивительных по простоте. Гете говорит, к примеру, что все его стихи написаны «на случай». Это удивительно верно. Все, что хорошо в лирике, — всегда «на случай». Суть таланта, видимо, в том, что он умеет поднять «случай» на высоту поэзии. Большинство же стихов нашего времени пишется «без случая», а из желания либо похвалиться (военная поэзия), либо пожаловаться. Книги, подаренные Вами, тоже прочитали. Еще раз спасибо. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 «Юность». 1982. № 3. 97. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 15 мая 1982 15 мая 82 Дорогой Давид Самойлович. Спасибо за письмо — а то я уже тревожилась Вашим молчанием и докучала Музе Васильевне и Юре1. Боялась, не расхворались ли мальчики, или Вы, или даже «всёвыносящая» Галя. От комментариев по поводу упорства ваших московских заболеваний — воздерживаюсь. Рада, что Вам понравилась «Юность». Да, современники не очень наблюдательны и очень легко создают и лелеют легенды и мифы. К.И. был человек одинокий, замкнутый, сломанный, бессонный, страдавший тяжелыми приступами отчаяния. Считал себя бездарным. Мучился — долго — незаконнорожденностью. Женат был на женщине, которая последние лет 20 своей жизни была, несомненно, психически больна. Женился рано, 19-ти лет, и тяжким трудом содержал большую семью. Если взять его биографию объективно, то в ней было 3 большие несчастья: 1) смерть Мурочки, 2) гибель Бобы, 3) то, что К.И., рожденный критик, вынужден был этот главный свой талант закопать в землю. Начиная с 30-х гг. он уже выступал не как критик, а только в защиту: обругали зря Пантелеева — выступил со статьей; обругали Глоцера — опять статья и т. д. Это совсем не то, что статьи об Андрееве, Горьком, Бунине, «Книга об Ал. Блоке», статья о [Джеке] Лондоне и т. д. Конечно, если сравнить его судьбу с судьбами АА или О.Э. или Б.Л. — то — то — он счастливец. Но я-то видела его изнутри; и сейчас, перечитывая свои старые дн[евни]ки все время читаю: «Бедный папа»… Конечно, было в нем и природное веселье, но, кроме того, он требовал от себя веселья — в особенности на людях; жаловаться он считал невежливым; вот иногда в Дн[евни]ке, иногда в письмах (в особенности ко мне). Бомбили его в разное время люди весьма могущественные, хотя и весьма разные. Например: Л.Д. Троцкий; Н.К. Крупская; «коллектив родителей детского сада Кремля»; председатель ГУСа Флерина и т. д. и т. п. Собственно, благополучие наступило последние 12–15 лет жизни. Помню наизусть строки в стенной газете Института, где я училась: «Необходимо освободить Институт от детей тех дооктябрьских шавок, которым октябрьская колесница отшлепала хвосты». Шавка — это К.И., а щенок, разумеется, я. Постарайтесь достать «Литер[атурное] обозрение», [19]82, № 4. Там неск[олько] его писем интересных: Толстому, Горькому, Луначарскому, Заславскому, Добину. Очень завидую Вам, что Вы читаете Эккермана. Мне его достать не удается. Будьте здоровы. Привет Гале и ребятишкам. Была бы рада увидеть Вас, но поперек воли Ал[ександра] Викт[оровича]2 и Гали — не иду. Л.Ч. 1 Муза Васильевна Ефремова и ее сын Юра (Георгий Ефремов) — друзья Д. Самойлова. 2 Александр Викторович Недоступ, врач-кардиолог, который годами лечил и Лидию Корнеевну, и Давида Самойловича. 98. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 7 июня 1982 7 мая1 1982 Пярну Дорогая Лидия Корнеевна! По Вашему указанию датирую письмо. «Цветаеву» прочитал2. Она написана в Вашей строгой и достоверной манере. Это документ впечатляющий и, кстати, во многом изменивший мой взгляд на некоторых действующих лиц. Юноша, которому я поручил вернуть Вам рукопись, до Вас сразу не дозвонился. Я понял, что звонил он слишком рано. Вероятно, все уже в порядке. Мой вечер прошел благополучно. Я был «в форме». И форма эта сохранилась на всю поездку по Литве, очень трудную. Поездкой этой я доволен, т. к. очень люблю эту страну. Среди поэтов Литвы есть несколько близких. Принимали меня очень любовно. Там знают и ценят мои стихи, собираются издавать их в переводе на литовский. От всего этого я устал, особенно от выступлений (2–3 раза в день) и последующих застолий. Со мной был мой Саша, с которым мы вернулись в Пярну (12 часов утомительного пути в поезде и в автобусе). Подоспели к моему дню рождения. Справили его в финской бане. Приехали несколько друзей. Настроение у меня почему-то бодрое, и явная депрессия, томившая меня несколько месяцев, как будто ушла. Может быть, это от солнца, моря, сада, от всего города Пярну, милого и тихого. Получил несколько открыток от Ф.Г. Раневской. Я послал ей «Залив», и он пришелся ей по вкусу. В одной из открыток она пишет, что дружила с А.А., а недавно пыталась дописаться до Льва3. Однако ответа от него не получила. Известно ли Вам что-нибудь о нем? Лежит у меня и очень грустное письмо от Пантелеева. Вскоре ему напишу. Простите, что не пишу Вам ничего существенного. У меня, кроме описанного, ничего не происходит. Перевожу, отвечаю на письма графоманов. Написал 2–3 стихотворения. Когда они немного отлежатся, пришлю Вам. Последнее Ваше письмо прочитал уже после свидания с Вами. Читаете ли «Эккермана»? Я читаю его очень медленно, чтобы усвоить каждую мысль Гете. Будьте здоровы. Поклон от Гали. Ваш Д. Самойлов 1 Описка, на самом деле — июня. 2 Речь идет об очерке Лидии Чуковской «Предсмертие» — о ее знакомстве с Мариной Ивановной в августе 1941 года в Чистополе за несколько дней до самоубийства Цветаевой. 3 Лев Николаевич Гумилев (1912–1992), историк, писатель, сын Анны Ахматовой. Подготовка текста, публикация и примечания Г.И. Медведевой-Самойловой, Е.Ц. Чуковской и Ж.О. Хавкиной 99. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 13 июня 1982 13/VI 82 Дорогой триумфатор, поздравляю Вас со всеми триумфами, а заодно и с днем рождения. Очень рада, что вечер в Москве прошел хорошо, что в Литве были удовольствия, что на Ваш праздник в Пярну съехались люди, дорогие Вам. А я о Вашем празднике помнила, но поздравить — не поздравила: 1 июня — день смерти Марии Сергеевны, как-то не поднималась рука. Мы с Финочкой (она Жозефина только почтово-документально) ездили на могилу. День был солнечный, яркий, но легкий, т. е. без жары. Много было цветов, много друзей. И минута молчания длилась минут 20, и так чудесно, любимо мною, шумели вершины деревьев. Ветер и деревья — люблю… К Арине я на этот раз не поехала; для меня это слишком много: ехать на кладбище, потом к Арине, потом домой, потом на дачу (вторник)… Да и не люблю я того ее дома, люблю только Беговую. Как разно устроены люди — даже и физически (а мы мечтаем о братстве всего человечества). От такой поездки, кот[орую] Вы с удовольствием вынесли, я бы не только не вошла в норму и в форму, а, наверное, умерла — и не теперь в 75 лет, а и в 25 и в 35. Не выношу (и никогда не выносила) физически и душевно: вокзалов, переездов, трибуны, эстрады, толпы, присутствия чужих — или даже своих — людей, если их много; новых впечатлений — если их тоже много зараз. А Вас все это взбодрило. Ну и слава Богу. Сейчас жду результатов Вашей бодрости — стихов, стихов. У нас — затишье перед бурей. Вчера суд постановил выселить семью Сельвинского. Они будут апеллировать. Я стараюсь не размышлять о судьбе Дома Чуковского, а только работать. Экскурсий в доме стало в 10 раз больше. Дом раскачивается. Литфонд, по слухам, твердо решил дачу ни за что не ремонтировать, пока мы не выедем из нее. Теперь мне следует особенно заботиться о своем здоровье, чтобы не доставить этой сволочи удовольствия своею смертью. Пока я жива — я оттуда не выеду. Только насильно и только силой милиции в присутствии фотографирующих корреспондентов. О[бщест]во охраны памятников старины очень борется за Дом Чуковского, частные граждане — тоже. Спасибо большое, Марину Ив[анов]ну я получила. Немножко переволновалась: я — стреляный воробей, знаю, что бывает с известными поэтами. Но теперь все хорошо. Напишите мне, пожалуйста, удалась ли главная фигура? Не слишком ли много фона, т. е. Люши, Жени, Саши? Мне без них никак нельзя было — все это ради времени и главной фигуры — но, черт его знает, удалось ли?1 На Эккермана я пока что только облизываюсь. Скоро начну. Будьте здоровы. Привет Гале. Надеюсь, она несокрушима, как скала. Ну а Вы — просто гигант на бронзовом коне. (Стучу по столу.) Л.Ч. Чуть не забыла ответить на Ваш вопрос о Леве. Я знаю о Леве много, но лишь с чужих слов — а пересказывать чужие порицания не годится. От себя же самой твердо знаю одно: он человек крайне невежливый, в особенности с друзьями своей матери. 1 Главная фигура — Марина Ивановна Цветаева. 100. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 23 июня 1982 23.06.82 Пярну Дорогая Лидия Корнеевна! Не сразу ответил Вам, потому что была срочная работа (переводы), вернее, не столько срочная, сколько с пропущенными сроками. К тому же неделю провел у меня один профессор, который пишет книгу о моих стихах. Надо было что-то ему рассказывать, что-то показывать. Это заняло все свободное время. Сейчас отдыхаем в тишине. Погода скверная, обычного летнего наплыва знакомых нет. Галя радуется. А я вновь сижу за переводами, которых хватит до конца июля. Вообще же работа есть до конца августа. Там еще что-нибудь подвернется. Вышла моя детская книжка. Пришлю Вам, как прибудут экземпляры. Из Москвы прислали мне книгу философа Федорова, который лет пятьдесят был в полном забвении. А теперь Москва гоняется за книгой, как за детективом. А прочтут ли ее? Я вот, например, робею, никак не возьмусь. Читаю какие-то случайные книги: биографию украинского философа Сковороды (личность, кажется, замечательная) и воспоминания жены Пришвина. Я долго приучал себя любить этого писателя. Да так и не полюбил. Убил он в себе писателя своей любовью к природе. Правда, любовь была вынужденная. Пролистал последние журналы. Ничего отрадного, особенно в стихах. Как почитаешь эти подборки, тошно становится, и думаешь, что занимаешься безнадежным делом. Стихи пишутся туго. Новых почти нет. Получил два предложения: написать статью для детской филологической энциклопедии о языке Пушкина и для «Литгазеты» о языке поэзии. Наверное, напишу только первую. Скоро сяду перечитывать Пушкина и, как всегда, что-нибудь новое откроется. Больше новостей у меня нет. Мозги немного туповаты, но настроение ровное и самочувствие вполне сносное. Дети тоже здоровы. А Галя устала от ежедневной неукоснительной работы. Она шлет Вам привет. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 101. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 5 июля 1982 Дорогой Давид Самойлович. О Часовых я тоже ничего толком не знаю — питаюсь одними слухами. По слухам, все будто бы ничего — живы, здоровы, работают, крутятся, общаются. Читала произведение «Последний год жизни Герцена» и немножко сердилась1. Герцен — это целый город: площади, улицы, проспекты, тупики, переулки. Чтобы писать о нем — о башне, именуемой «последний год» — хорошо надо знать весь город. Я читала и завидовала. Я занималась Герценом лет 20 — и не взялась бы написать его последний год. Авторша открыла его для себя на моих глазах не очень давно. Но думает, что знает и в силах написать о. Что ж! Легкий характер. С дачей новостей никаких, кроме грустного нашего решения: на свои деньги и с помощью друзей залатать хоть наиболее опасные дыры. Опять Люша — без отдыха, без отпуска — начнет ворочать уже не корректурными делами: цемент, кирпичи, краска… А Литфонд будет глядеть и радоваться: мы трудимся за него. Исполняем его обязанности… Иск обратно не взят. В суд нас, однако, не вызывают. Ремонта не делают, и пока живем там мы — делать не будут. Вот и вся ситуация. Читали ли Вы в «Дружбе народов» № 4 повесть Можаева?2 Прочитайте непременно. И в «Новом мире» № 6 — воспоминания Л.Я. Гинзбург? Прочитайте. У нее и целая книжка воспоминаний вышла — я уверена, что они замечательны. Я же читаю переписку Грозного и Курбского. Раньше читала только письма Курбского, а теперь вот существует и вся переписка. Нет, правда дает человеку талант, а кривда — нет. Курбский талантлив, а Грозный бездарен, как все палачи. Работает стереотипами. Лето ко мне милосердно — холодное. Но я все-таки умудряюсь чувствовать себя на все свои 75. Увы! Завидую Вашей работоспособности — о Гале уж и не говорю. Привет ей. Эккермана пока читает Люша. Скоро начну я. Будьте здоровы. Л. Ч. 5/VII 82 1 Р.Д. Орлова. Последний год жизни Герцена. N.Y.: Chalidse Publ., 1982. 2 Речь идет о повести Б. Можаева «Полтора квадратных метра». 102. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 10 июля 1982 10.07.82 Пярну Дорогая Лидия Корнеевна! Работоспособности у меня никакой. Заставляю себя насильно перевести одно стихотворение и написать одну страницу деловой прозы, которую бросаю на полуслове с радостью ученика, выполнившего урок. Никакого трудового энтузиазма у меня нет, а есть только железная необходимость «заколачивать» деньги, что становится для меня все труднее. Книг, правда, вышло много, но из них денежная только одна — «Избранное». Остальное же — переиздания или чистый грабеж («Рифма»). Одно утешение — чтение, от которого, правда, быстро устают глаза. Но в целом я читаю сейчас довольно много. Можаева и Гинзбург прочитал. Повесть — из лучших его вещей. А в воспоминаниях Гинзбург очень хорошо о Мандельштаме, Ахматовой и Олейникове. О последнем — наверное, самое серьезное или даже первое серьезное рассуждение среди всего читанного. Получаете ли Вы альманах ЦГАЛИ «Встречи с прошлым»? Мне его присылают. В последнем выпуске много интересного — Шварц, Цветаева, Блок, Пастернак. Много ссылок на К.И. С ужасом представляю себе ремонт вашего дома. Я знаю, что это такое. Вам надо, конечно, уехать на все время ремонта при Вашем полном неприятии стуков, звуков и людей, с которыми невозможно иметь дело. От Алексея Ивановича я получил письмо: посылал ему стихотворение «Цыгане». Послал бы и Вам, да почти ничего нового нет. Как всегда боюсь, что уже никогда и не проклюнется. Получил экземпляр своей детской книжки. Слоны, мыши и другие звери нарисованы прекрасно. Я теперь — полноправный детский автор. Книжку пришлю Вам, как мне привезут несколько экземпляров. Погода у нас скверная. День — дождь, день — ведро. Гуляю через день. На днях ждем Варвару. Уже соскучился по ее выходкам. Галя Вам кланяется, одновременно поджаривая картошку. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 103. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 30 июля 1982 30/VII 82 Дорогой Давид Самойлович. Простите меня, пожалуйста, за долгое молчание. Ваше последнее письмо было мрачновато, и хотелось отозваться скорее, да ни секунды сосредоточенности сверх 4 ч. обязательной работы. (Живу как при полном коммунизме — работаю всего 4 ч. в день.) Но, во-первых, работа эта своею неудачностью совсем истерзала меня, а во-вторых, Люшка затеяла 2 ремонта сразу — и в городе и на даче — и, хотя я из обоих вполне выключена (в городе работают, когда я на даче, а на даче — когда я в городе), я все-таки выбита из колеи: Люшу жаль, за дачных добровольцев боюсь, слова «известь», «кирпичи», «песок» слышать страшно, а уж добыча обивки! На даче добровольцы подлезают под дом и укрепляют фундамент (иначе дача рухнет вот-вот), а в городе отнюдь не добровольцы чинят тот сор, тот хлам, в кот[орый] обратилась наша роскошная мебель времен Павла I и Александра I. Не была бы она «времен» — мы ее давно выбросили бы и купили самую обыкновенную, но такую не выбросишь, а она «подлая» развалилась — и вот чини ее. Л[юша] общается в городе с пьяными мастерами (уже почти конец), а на даче вместе с Кл[арой] кормит трижды в день юных бесплатных героев и параллельно водит экск[урсии], кот[орые] валом валят. А я — я не делаю ничего — но от всего этого и от сознания подлости Литфонда и Люшиной устали — устаю ужасно. Пытаюсь работать сквозь. У нас мокро. У вас, наверное, тоже. Но я знаю по давним наблюдениям, что 1-я декада августа бывает всегда жаркая. Со страхом жду. Ал[ексей] Ив[анович] в восхищении от Ваших «Цыган». Но кроме этой радостной ноты — все в его письмах черным-черно. Маше хуже и хуже, да и чувствуется по его раздражительности в письмах, что и он, и Элико уже вымотаны предельно. Я, конечно, не обижаюсь — но воспринимаю его обидчивость, иногда совершенно несправедливую, как дурной знак. Этот благородный, умный, талантливый человек несет непосильную тяжесть, и как помочь — не пойму. Читали ли Вы в № 4 «Дружбы народов» повесть Можаева — прекрасную? А воспоминания Л. Гинзбург «О старом и новом» (Изд. писателей, Л[енингра]д. 82)? Прочтите. Урывками читаю статьи о Курбском и Грозном. Полезное чтение. Когда в Москву? Довольны ли Вы Варенькой, кот[орую] так ждали? Здоровы ли ребятишки? Пишутся ли стихи? Привет всемогущей Гале. Будьте здоровы. Жду стихов и писем. Л.Ч. 104. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 5 августа 1982 5.08.82 Пярну Дорогая Лидия Корнеевна! А я уже думал, что письмо мое до Вас не дошло. Понимаю, что такое ремонт. Он и здорового человека может ухайдакать. А у Вас еще и два ремонта. Могу только посочувствовать. Чтобы немного повеселить вас, сообщаю, что есть (в последнем издании «Справочника СП») писатель Корней Чукотский. Не Ваш ли это кузен? Не найдется ли в следующем издании критик Виссарион Берлинский? Еще для развлечения посылаю первую мою детскую книгу. Впрочем, ее можно не читать. Решил письмо послать отдельно, чтобы узнать — не пропала ли книга в дороге. Ее же собираюсь подарить Пантелеевым. У меня настроение несколько лучше, т. к. написал две статьи (о языке поэзии и о переводе) и одну рецензию. Заканчиваю еще одну статью: о языке Пушкина. Все это надоело. Моя лень решительно протестует против усердной работы. Можаева и Л. Гинзбург уже прочитал. По-разному хорошо и то и другое. Лежит у меня книга Лидии Гинзбург «О старом и новом», откуда напечатаны отрывки. Получил четвертый выпуск «Встреч с прошлым». Погода у нас хорошая. Галя, дети и гости полдня на пляже. Я тоже отважился несколько раз искупаться. Вот, собственно, и все мои новости. Мысли тупы. Стихи пишутся редко. Готовые 3–4, когда отлежатся, пришлю Вам. Потерпела крах моя заявка на трехтомное собрание сочинений, на которое я надеялся кормить семью несколько лет. Теперь снова придется работать по профессии литературного разнорабочего. Надеюсь на лучшее. Привет Люше. От Гали Вам поклон. Позвоню Вам в 20-х числах, когда разделаюсь с работой. Ваш Д.С. 105. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской Конец сентября 19821 Дорогая Лидия Корнеевна! Давно нет вестей от Вас, давно и я Вам не писал. Все это время пребывал в каком-то странном, повторяющемся и, в общем, не свойственном мне состоянии, которое именуют депрессией. А выражается оно в физической тоске и неспособности сделать какое-то нравственное усилие. Трудно всерьез общаться, трудно сочинить строку. В этом виде побывал в Москве, старался отвлечься коньяком. Но и это не помогло. Для исцеления заставил себя работать. Работа скучная, надоевшая — переводы. Но как-то постепенно вошел в колею. Стал даже книги читать. Прочитал две книжки Н. Эйдельмана — «Грань веков», об убийстве Павла I, книгу о Пущине2 и еще часть романа Ю. Давыдова о Германе Лопатине3. Книги эти читал по обязанностям дружбы, но написаны они по-разному интересно, стоило тратить зрение. Важная черта современных исторических писателей, что они занимаются разными формами обоснования конформизма. Обоснования эти тонкие, существенные, объясняющие необходимый аморализм любого заговора. Все это вполне нетрадиционно и соответствует нашей конформистской эпохе. У нас стоит хорошая, теплая осень. Народу в городе совсем мало. В парке гуляешь один под шум моря. Наверное, и это успокаивает, лечит. Отвык я от московского шума. Говорю это без удовольствия, потому что в возможности обходиться без этого шума вижу черту старости, к которой никак не умею привыкать. Пишите, пожалуйста, не сердитесь на меня грешного. Ваш Д.С. 1 Пометка Л.К.: Конец сентября [описка, на самом деле — конец октября] 1982. 2 Книга о Пущине — «Большой Жанно» (1982). 3 Речь идет о романе Ю. Давыдова «Две связки писем», который печатался в журнале «Дружба народов» (1982, № 8 и № 9). Отдельным изданием роман опубликован под названием «Соломенная сторожка» (1986). 106. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову [7.11.1982] Дорогой Давид Самойлович. Сердиться на Вас я и не думала. С чего Вы это взяли? А не писала потому, что 1) не писали Вы, а я как-то к монологам не способна; 2) сначала очень болела… По поводу Вас и старости. Мне кажется, старость не опасна людям, привыкшим к труду. Именно привыкшим, не то что «трудолюбивым». Мне, например, до тошноты надоело работать. И нужда меня не гонит, у меня ведь иждивенцев нет. А вот ведь — труд — единственная оставшаяся у меня способность (потребность). И это спасает. А это просто привычка. Читали ли Вы Л.Я. Гинзбург «О старом и новом»? Прочтите! Там — для меня — так: замечательны ее собственные историко-литер[атурные] статьи, напр. «Поэтика Мандельштама»; еще замечательнее ее записи, это кристаллы прозы; а как дело доходит до «теории литературы» и начинается «семантический ряд» — так я пас, ничего не понимаю и ничего не хочу понимать… А как Вы?.. Там у нее — в ее прозе — замечательный портрет Мандельштама и об Ахматовой многое интересно, да и просто мысли «о жизни» — о возрасте, о времени. Вы спрашиваете, какова судьба нашей дачи? Я уж Вам писала, что мы плюнули на Литфонд и стали сами ее ремонтировать. Нашлись трогательные, самоотверженные и умелые добровольцы. Но за один сезон всего не сделаешь: добровольцы работали только по выходным. Однако сделали главное: подвели новый фундамент. Теперь дача имеет шанс выстоять зиму. Очень красиво отштукатурили и выкрасили вход. Не хватает досок для починки сгнивших, провалившихся балконов (Литфонд нам ничего не продает)… Но, спросите Вы, для кого Вы тратите деньги (покупаем материал — кирпичи, гальку, песок, краску и пр.) — если Вас выселяют? «Не знаю», — отвечу я. Жить больше в такой развалюхе нельзя, невозможно. Принимать экскурсантов, которые валом валят, тоже нельзя. Вот мы и строимся. А что будет дальше — Бог весть. Падчерицу Сельвинского выселили. Половину дачи Ивановых отобрали, и там живет Героиня Сов. Союза. Недавно получили повестку в суд Пастернаки. Но тут заминка: судьиха заболела в срочном порядке. Мы повестки не получили. Из-за болезни ли судьи или по какой-либо иной причине — не знаю. Еще получим, может быть, а пока делаем ремонт (для кого?) и водим экскурсии. Людей перевалило за 50 тысяч. «Никто пути пройденого / У нас не отберет»1. 50 тысяч — ведь это целый город. Привет Гале — и — будьте здоровы. ЛЧ P.S. Говорят, вместо падчерицы Сельвинского напротив меня будет жить Ардаматский. Итак, справа Катаев, а напротив — Ардаматский. Дом взят в клещи. 1 Строки из песни композитора Дм. Покрасса на стихи Н. Асеева «Марш Буденного» («С неба полуденного жара не подступи…»). 107. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 25 ноября 1982" Дорогая Лидия Корнеевна! Получили сегодня Вашу открытку. Напрасно тратили глаза на чтение моей статьи. В ней никаких открытий. Написана она для утверждения корректного тона. И, кажется, именно тон ее кое-кому понравился. А Пастернака просто не было под рукой. Как Вы себя чувствуете? Есть ли какие-нибудь новости? Надеюсь, что нет. У нас тоже новостей никаких, кроме общих, которые пока тоже не новость. Работаю с трудом и с неохотой. Но все же регулярность труда спасает хотя бы от скуки. Читаю. Прочитал плохую книгу о Рылееве. Но кое-что вспомнил и снова поразился стремительности его роста. Лет за пять он стал одним из первых лиц заговора и заметным поэтом. Из молодого провинциала. Вообще не устаешь удивляться даровитости и нравственным качествам этого поколения. Еще прочитал очень хорошую прозу Петрова-Водкина, вышедшую вторым изданием1. Перечитал (сразу как приехал) Пастернака. Удивительная проза. Удивительная фраза, неправильная и точнейшая одновременно. Становится ясно, что «Живаго» писался всю жизнь. После этого не удержался и прочитал первую часть новой повести Вашего соседа. У него с фразой все в порядке. И вообще все в порядке — и построение, и сюжет, и лица. Но как будто внутри всего этого подохла мышь — так несет непонятной подловатиной2. Стихи упорно не пишутся. Это не улучшает настроения. В Москву почему-то не тянет. Хотя, наверное, и надо бы пожить в Москве, не недельным наскоком, когда в голове все перемешивается, а обычной нормальной жизнью. (Так мне теперь представляется наша вполне ненормальная московская жизнь.) Приеду, вероятно, в середине января. Будьте здоровы. Увидимся только через два месяца. А сколько не виделись! Ваш Д.С. 1 К. С. Петров-Водкин. Хлыновск. Пространство Эвклида. Самаркандия. 2 изд. Л., 1982. 2 Речь идет о повести Валентина Катаева «Юношеский роман моего друга Саши Пчелкина, рассказанный им самим» («Новый мир», 1982, № 10). 108. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 20 декабря 1982 20/XII 82 Москва Да, дорогой Давид Самойлович, давненько не виделись! И давно не отвечала я на письма друзей, на Ваше в частности. Дело в том, что месяц назад я дала себе слово не отвечать на письма, пока не окончу одну свою писанину, кот[орая] мешает мне жить и работать вот уже года два. А может, и все три. (Боюсь проверить.) Ну, вот, теперь (со вчера!) планы такие: 1) ответить на письма, 2) взять себе у себя самой 10-дневный отпуск: ходить гулять, слушать музыку, читать скопившиеся прекрасные книги, кот[оры]х, за недосугом, не могла открыть месяцами, 3) после этих 10 дней взяться, наконец, за Ахматову, что бы ни случилось 13 января. А 13 января в г. Видном (кот[орый] почему-то называется Видное, хотя, если он город, он — Видный, а не ое); так вот в г. Видном состоится разбирательство нашего дела, т. е. дела о выселении нас с Люшей (а практически — Музея Чуковского) из Переделкина. Первое заседание суда по этому делу состоялось 10 декабря. Но суд был отложен, п[отому] ч[то] Л[юша] привезла туда справку, что 8/XII у меня был сердечный приступ (был, был!), коронарная недостаточность и мерцательная аритмия обострились и мне прописан (с лиловой круглой печатью) «строгий постельный режим». Ну вот, вчера строгий кончился. Теперь буду жить на нестрогом и изо всех сил постараюсь к 13 января быть вполне здоровой. И вполне готовой «к труду и обороне». «Are you ready?» — «Always ready»1 как отвечают на спрос пионеры. Новостей в Москве что-то нет, а вот в переделкинских масштабах — имеются. Компания по выселению «вдов и детей» продолжается. На этой почве у меня появился новый сосед: т. Ардаматский. (Помните, в 53-м году, еще до смерти Сталина, в самый разгар «дела врачей», в «Крокодиле» появился фельетон: «Пиня из Жмеринки»?) Так вот, Литфонд выселил дочь и внучку Сельвинского и на их место поселил Ардаматского. Он немедленно занялся строительством: камины, а, м. б., и бассейн и личная финская баня, не знаю. Работа идет срочная, дни напролет. Старики Славины2, занимающие другую половину дома, вынуждены бежать от грохота — и тут гуманный Литфонд проявил неслыханную гуманность: выдал им путевку в Д[ом] т[ворчества] на 3 месяца… Но мне-то каково? Теперь к моим драгоценным соседям — Катаеву, Кожевникову, Чаковскому, Книпович — присоединился еще и Ардаматский, прямо напротив наших ворот. Насчет Катаева, кот[ор]ого Вы перечли, я считаю, что Ваше определение гениально. Я пыталась выразить свое чувство, но мне не удавалось. Я говорила: «Это очень талантливый мертвец». Когда же я прочла Вами созданное определение: «и фраза у него хороша, и сюжет хорош, и фигуры видны, но читаешь и чувствуешь, что где-то у него в душе издохла мышь» — я смеялась до слез, до судорог, сидя у себя в комнате одна. Какая у Вас точность удара! У Пастернака же — и в его удачных и неудачных вещах — всегда благоухание. Благоухание — благоухание духа. Кстати, сегодня Евг[ений] Б[орисович]3. отнес в Гослит первый том двухтомника: стихи, все, кроме стихов из романа. У них с дачей формально то же, что у нас: т. е. Литфонд вцепился в нее зубами, судами, предполагает разделить ее на 3 квартиры и пр. Но у них защитой будет весь мир, и дай им Бог. Я же получила от неизвестных мне граждан письмо, оканчивающееся так: «Пусть Вас вылечит доктор Айболит и защитит Ваня Васильчиков». И, знаете, доктор Айболит у меня есть; Вани Васильчиковы за это лето поставили дом на новый фундамент, отстроили заново один из трех сгнивших балконов, сделали заново одно из двух крылечек, отштукатурили и оклеили заново весь низ (клеить больше нельзя было — начались дожди, а Вани работали только по субботам и воскрес[еньям]) — Вани Васильчиковы спасают дом, как могут, но против них сейчас не какой-нибудь там Крокодил с крокодилицей, а Георгий Мокеич с женой и дочерью — Г[еоргий] Мок[еевич], выстроивший у себя на участке кроме своей еще две отдельные дачи — для великой Агнии Кузнецовой4 (его жены) и великой дочери (тоже член Союза). О Рылееве и о его коллегах — Вы правы, Вы правы! поразительное было поколение. Я ими когда-то занималась именно с точки зрения объема их культурной деятельности: все Бестужевы, каждый по-своему; Лунин; Саша Одоевский, Пущин; Штейнгель (правда, он постарше); братья Борисовы; южный Орлов… Недаром Герцен писал о них: «Какие люди!». Некоторые историки стали в нашем веке упрекать их, что они будто бы дурно вели себя на следствии, все рассказывали о себе и о друзьях и т. д. Но не учитывается при этом, что в России они были первые и не знали, что такое следствие — это раз; и что, главное, они имели дело, условно говоря, «со своими двоюродными братьями», т. е. с людьми своего круга и воображали, что тем можно нечто «объяснить» (записка Штейнгеля из крепости, напр.), что те их поймут… А какова их культурная деятельность в Сибири, на поселении! (Я об этом когда-то книжечку написала5.) Страшно думать, что ведь Николай не дрогнул бы, и Пушкин мог бы оказаться в Петропавловской, в Динсбурге, в Чите или на виселице. Николай ходил по цветущему саду и палкой сбивал венчики распустившихся цветов. А что он в 48-м сделал с гениальным Тарасом6? Отдал его на 10 лет в солдаты и запретил «писать и рисовать». П[отому] ч[то] тот был великий поэт и замечательный художник… Вернувшись, умер 46-ти лет… Л.Ч. 1 Будь готов! Всегда готов (англ.). 2 Писатель Лев Исаевич Славин (1896–1984) и его жена. 3 Сын Б.Л. Пастернака. 4 Агния Кузнецова (р. 1911), писательница. 5 Лидия Чуковская. Декабристы — исследователи Сибири. М.: Географгиз, 1951. 6 Речь идет о Тарасе Шевченко. 109. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 29 марта 1983 29.03.83 Дорогая Лидия Корнеевна! Давно не писал Вам по многим причинам. Сперва мы с Галей поехали «на гастроль» в Харьков. Там состоялось два вечера с аудиторией по 800 человек, с обилием интересных записок. Было приятно, что знают стихи и обходятся уважительно. После Харькова мы заехали в Киев навестить Н.И. Дубова, который ужасно болен сердечной и легочной недостаточностью, но держится молодцом и собеседник замечательный. Мы провели двое суток в нескончаемой беседе. В Москве (проездом) обнаружилось, что больна Варвара нервным истощением. Галя, едва вернувшись в Пярну, ринулась в Москву. Тем временем заболели Петя и Паша, у меня поднялось давление. Галя срочно вернулась в Пярну. Подлечив нас, вновь отправилась к Варваре — отдыхать с ней в Пущино-на-Оке. Меня сейчас курирует кузина. Но она уезжает завтра, и я остаюсь главой дома и т. д. Таковы наши скучные сюжеты. Работа, конечно, не ладится. Читаю урывками. Одну, впрочем, прекрасную книгу успел прочитать: «Воспоминания» Константина Коровина. Художники часто пишут очень хорошо. Например — Петров-Водкин. Мыслей у меня мало. Новых стихов — тоже. Такова ситуация. Что у Вас? Как здоровье? Что с домом? Напишите, пожалуйста. А я на этом кончаю, т. к. Паша подбил своему кузену глаз, а тот ему разбил нос. Кузен кричит, что глаз важнее и что он пострадал больше. Будьте здоровы. Ваш Д. Самойлов 110. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 17 апреля 1983 17/IV 83 Дорогой Давид Самойлович. Простите меня, пожалуйста, что я так долго не отвечала на Ваше приветливое и содержательное письмо. Но писать трудно — то физически, то душевно. С дачей дела плохи. И притом неопределенны. Однако гул подземных толчков сбивает с ног и с толку. Президиум СП весьма злобное и мстительное учреждение. Теперь они пытаются отнять дачу до суда и без суда. Все тяготы беготни, отписок, встреч с юристами и не юристами легли на Люшу. Я же пытаюсь каждый день работать, но желание вместо работы дать кому-нибудь в морду — не способствует творческому процессу. А также правильной деятельности сердечной мышцы и разных других частей организма. …Человеческая глупость Безысходна, величава, бесконечна. Блок Что глупость ветрена и зла.     Пушкин Кроме того, не знаю уж, как у Вас в Пярну, а у нас — погода подлая. Иначе не назовешь. И тоже как будто мстит за что-то — вероятно, за то, что в конце марта — в начале апреля на минутку наступило лето. А теперь ветер, дождь и холод. 1 апреля мы, однако, отпраздновали при большом стечении народа. И в Ленинграде, на доме, где жил К.И., Союз установил доску. Хлопоты об этом велись (не нами) семь лет. Ни я, ни Люша на открытии не присутствовали, ибо оно осуществилось внезапно. (Доску с нами не согласовывали.) Открывал наш дорогой друг, Алексей Иванович. Прислал мне телеграмму: «Полчаса назад я своею рукой…». Пожалуйста, пишите. Я тоже буду. Л.Ч. 111. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 25 сентября 1983" Дорогая Лидия Корнеевна! Целый месяц никак не соберусь написать Вам. И вообще никак не соберусь. Отвратительно постоянное ощущение болезни, ограниченности дозволенного. Все это непривычно и занимает мысли. Ведь я с детства не болел толком. А глазные операции как-то весело прошли. (Хотя, правда, теперь вспоминаю, что целое лето мучился тоской.) Объективно (т. е. кардиограммы) состояние медленно улучшается. Субъективно этого почти не чувствую. Сплю только хорошо. Пришлось все же сделать несколько срочных работ. Писалось с трудом. Я несколько отупел. Отупел настолько, что стал читать детективы, которых сроду не читывал. Приходится гулять, чего я не люблю. Я люблю куда-нибудь идти. А здесь совершается моцион. И это настолько раздражает, что ни одна строка не приходит в голову. Но я слишком заболтался о своих болезнях. Хочется узнать, какие новости у Вас. Что с домом? Работаете ли? Как здоровье? Что известно об А[ндрее] Д[митриевиче]? Здесь все время стояли чудесные погоды. Пахнет осенним морем. Деревья только начинают желтеть. А в саду слышен «звук осторожный и глухой»1 падающих яблок. Жить бы да радоваться. Но одолевают разные заботы. Варвара удрала из Тарту, куда поехала поступать в университет. Надо устраивать ее на работу. У Петьки обычный осенний кашель, у Пашки бронхит. А Галя совсем умученная и тоже чувствует себя скверно. А тут еще с деньгами туго (на последние купил верхний этаж здешнего дома, т. к. соседство было невыносимое). После восьми лет разных оттяжек вышла, наконец, моя книжка поэм в «Сов[етской] России»2. Я больше удивился, чем обрадовался. Пришлю Вам для коллекции, как только получу экземпляры. Это, пожалуй, единственная положительная новость. На этой оптимистической ноте — справедливость, в конце концов, торжествует (в сильно урезанном виде) — заканчиваю письмо. Привет Люше и Фине. От Гали — Вам. Ваш Д. Самойлов 1 Из стихотворения О. Мандельштама «Звук осторожный и глухой / Плода, сорвавшегося с древа…» 2 Давид Самойлов. Времена. Книга поэм. М.: Сов. Россия, 1983. 112. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 6 октября 1983 6/X 83 Переделкино Дорогой Давид Самойлович. Невеселое письмо я получила от Вас и, признаюсь, развеселить мне Вас нечем. Очень потрясла меня смерть Элико1 — я воспринимала ее всегда еще далекой от смерти. Она молодилась, щебетала, даже лепетала. Правда, я видела, что везет она на себе, при щебете и лепете, очень тяжелые возы. Как всякий замечательный человек, Алексей Иванович отнюдь не сахар. Он и застенчив, и деликатен, и резок, и самолюбив, а к старости стал обидчив и придирчив. При благородстве и доброте — и несправедливым бывает. Люблю я его крепко — ведь мы познакомились, когда мне было 20, а ему 19. Очень я его хорошо помню в разные периоды его — да и своей! — жизни. Встреча с Элико совсем его перевернула. При светском щебете, лепете, модничанье и пр. она оказалась весьма твердой особой. Она его полюбила, но поставила условие — вылечиться. И он лег на 3 месяца в больницу и вылечился. Потом — «Наша Маша»2, постепенно — слава и деньги, ГДР и Венгрия — и — болезнь Маши. Что будет с Ал[ексеем] Ив[ановичем] и Машей теперь? Она уже 7 лет не выходит на улицу. В квартире не может оставаться одна. Они при ней чередовались — Элико и Ал. Ив. Что будет теперь? У Ал. Ив. стенокардия и, кроме того, худо с глазами. Не говоря уж о горе. Меня очень унизило в собственных моих глазах, что я оказалась не в силах ехать на похороны. 1) Это было нужно (ему). 2) Мне самой этого хотелось. Вот уже второй раз я НЕ делаю то, что должна и чего хочу. Я не поехала в Л[енингра]д на открытие доски КИ, на нашем доме — там, где Корней Иванович, я и все мы жили 20 лет. Вот это и есть главное настоящее унижение старости, милый друг, — не делаешь ни для себя, ни для других того, что должно, и того, что хочешь. Что сознаешь должным и желанным. Вы спрашиваете про А[ндрея] Д[митриевича]. Сведения у меня скудны и неточны, извращены, но я понимаю: плохо и будет все хуже. Я у нее [Е.Г. Боннэр] была: перемена страшная; физическая: худоба, старость. И у двери мальчики, и паспорт из сумки — тоже без перемен. Впрочем, в меня они уже имели много случаев вглядеться. Но каждый раз снова… А она лежала пластом. Вы спрашиваете, что с дачей. Ничего решающего. Думаю, октябрь и ноябрь мы проживем спокойно. Ремонт окончен — хоть картину пиши. Самое красивое здание в мире — на мой взгляд. Даже сад мы успели привести в порядок — посадили цветы там, где они росли. Вот только яблони и вишни вымерзли. Если Вы связаны с лавкой писателей и если Вас это интересует — закажите себе «Воспоминания о КЧ» — они вторично вышли в изд. «Советск[ий] писатель». Там много нового, а главное — отличные фотографии. Читали ли Вы в № 8 «Иностр[анной] Лит[ерату]ры» переводы из перуанского поэта Вальехо, сделанные Гелескулом и Малиновской?3 Особенно интересны отрывки из его записной книжки. Да, еще об АД. Он дал пощечину главному клеветнику, Яковлеву, когда тот имел наглость (и возможность!) приехать к нему за каким-то интервью… Люся же подала на него в суд. Оба поступка вполне разумны, если бы и муж и жена не были тяжело сердечно-больными. Яковлев утрется и напишет еще какую-нибудь мерзость. А для АД дать пощечину кому бы то ни было — это и душевное и физическое потрясение4. Простите неряшливый вид письма. Переписывать не могу, т. е. нет охоты. «Примите так». Будьте здоровы! Л.Ч. P.S. Если Вы в силах — пошлите Алексею Ивановичу еще что-нибудь: письмо, книгу. Я даже думать о нем боюсь, так они жили дружно, такой Элико была для него опорой. Два года назад с ней случился инфаркт. Она выправилась. А сейчас шла по улице с сумкой и несла в сумке платье всякое для чьей-то осиротевшей девочки. Упала на улице по дороге к трамваю. У нее не было с собою документов, и потому Ал[ексей] Ив[анович], искавший ее по телефону (звонил в милицию, в больницы), неск[олько] часов не мог ее найти. Похороны были торжественные: во Владимирской церкви отпевали, потом похоронили на Охтинском кладбище, старом. 1 Элико Семеновна Пантелеева, жена А. И. Пантелеева. 2 Название книги Л. Пантелеева. 3 Наталья Родионовна Малиновская (р. 1946), филолог-испанист, эссеист, переводчик, жена А.М. Гелескула. 4 Н.Н. Яковлев, автор книги «ЦРУ против Страны Советов» и многочисленных статей с нападками на А.Д. Сахарова и его жену. В своих воспоминаниях А.Д. Сахаров назвал его «рупором КГБ» и сообщил, что «все, написанное Яковлевым, буквально пропитано ложью». В июле 1983 года Яковлев напечатал в «Смене» о Сахарове и Е.Г. Боннэр очередной пасквиль под названием «Путь вниз». После этого он имел наглость вломиться в квартиру Сахарова в Горьком, когда А.Д. был там один, и просить его об интервью. Сахаров потребовал, чтобы Яковлев написал и напечатал письменное извинение. Яковлев отказался. Тогда Андрей Дмитриевич дал ему пощечину и выгнал из квартиры. В сентябре 1983-го Е.Г. Боннэр подала на Яковлева в суд гражданский иск «об ущербе ее чести и достоинству». Подробнее см. А.Д. Сахаров. Воспоминания. М.: Изд-во «Права человека», 1996, т. 1, с. 883–893. 113. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 9 ноября 1983" Дорогая Лидия Корнеевна! Все пытался написать Алексею Ивановичу. Да никак не мог найти верные слова. И вдруг получил от него ответ на письмо, написанное еще до смерти Элико Семеновны. Пишет он скорбно, но спокойно. Половина письма посвящена рассказу о том, как он отучился от алкоголизма. Теперь, наверное, легче будет ему написать. У нас внешних событий мало. Не очень редко приезжают друзья и знакомые на 2–3 дня, и тогда Москва становится не так желанна. Успокаивает приятная подзадержавшаяся осень. Я ежедневно гуляю, чаще всего вечером. Слышен гул моря. А в парке совсем темно, но я знаю на ощупь каждую дорожку. Зрение мое заметно сдает, поэтому читаю мало. Чаще стихи, чем прозу. Да что-то приметного нового не видно — Галя пролистывает все журналы. Сейчас вот перечитываю Баратынского в новом издании и, как всегда, изумляюсь и потрясаюсь… У меня напечатан цикл стихов в 10‑м номере «Др[ужбы] народов». Видимо, главный мой козырь — раскованность среди поэзии умелой и манерноватой. Готовится к сдаче в «Сов[етском] пис[ателе]» томик моей лирики. А вот поэмы вышли в «Сов. России» без «Сухого пламени» и «Каникул». Эту книжицу, которую издавали восемь лет, посылаю Вам для комплекта1. Будьте здоровы. Ваш Д. Самойлов А[лексей] И[ванович] писал мне, что получил много писем после смерти Элико. Ваше — самое лучшее. 1 Приводим дарственную надпись: «Дорогой Лидии Корнеевне многострадальные «Времена» от любящего ее Д. Самойлова. 9.11.83 Пярну». 114. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 27 ноября 1983" Дорогая Лидия Корнеевна! Вчера узнал о суде над Дачей. Радуюсь решению1. Будет ли протестовать Литфонд? Лучше бы ему успокоиться, ведь свое отношение к Вам он выразил. И это ему зачтется. А Вас и Люшу — поздравляю! Книга воспоминаний о А. Я[кобсоне], конечно, дело хорошее. У меня есть несколько страничек и стихи. Довольно много и интересно написала Галя. Но боюсь, что все это не пойдет, ибо мы оба пытались описать живого Толю — равнодействующую многих сил. Сборник же, скорей всего, будет вдовий, как воспоминания покойной Ю.Д.2 Приступают к созданию книги уже не в первый раз. Ко мне уже однажды обращалась Ю.Д. Но, видимо, ничего тогда не получилось. А муж Ю[ны] Д[авыдовны], по-моему, тоже славный3. У нас установилась, было, зима. Но вдруг снова все потекло. Сыро, ветер дует. Самая неуютная пора. Втянулся в работу и за это время напереводил разного, в том числе «Пьяный корабль» Рембо. Переводился он много раз (Бродский, Антокольский, Мартынов, Кудинов). Лучше других перевод Бенедикта Лившица. Но издательство хочет нового. Надеюсь, мой перевод никому не помешает. Как всегда, когда работаю, утрясается душа, и даже стихи стали пошевеливаться. Появилось ощущение какой-то новой раскованности в стихе. Поглядим. Простите, что пишу беспорядочно. Главной целью было поздравить Вас и Люшу. Привет и поздравление от Гали. Сегодня 18 лет Варваре. Пашка болеет. Обычные наши дела. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 1 На этом заседании первая судебная инстанция (районный суд г. Видное) отклонила ходатайство Литфонда о выселении семьи Чуковского и его музея из переделкинского дома. 2 Юна Давыдовна Вертман (1931–1983), преподавательница литературы, режиссер, приятельница А. Якобсона. Ее «Странички о Толе» см. в сб.: Анатолий Якобсон. Почва и судьба. Вильнюс — Москва, 1993, с. 302–313. 3 Упомянут Василий Евгеньевич Емельянов, муж Ю.Д. Вертман. 115. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 27 декабря 1983 27.12.83 Дорогая Лидия Корнеевна! С Новым годом. Желаю Вам всего доброго, а особенно — здоровья. И того же героической Люше. Получил от Ники книгу Марии Сергеевны1. Книга замечательная. Ранние стихи очень чистые, но немного стесненные. А с 40-х — постоянный подъем, свобода, открытость, вдохновение. Успех книги бесспорный. Труднее будет литературоведам, когда начнут вставлять Петровых «в ряд». Кто она? Поэт какого поколения, какого десятилетия? Но это, впрочем, их забота. Предисловие Арсения вялое. Мало мыслей и… любви. Я сейчас пытаюсь написать несколько страниц воспоминаний о М.С. Странная дама — вдова Дейча — предложила мне написать эти страницы чуть не за два дня. Сборник, для которого они предназначены, издается в Армении, и составляла их Дейчиха целый год. Я ее сильно отчитал по телефону. Но все же засел за писание. Пишется очень трудно, потому что характер М.С. состоит из очень тонких переходов от необычайной мягкости к необычайной же твердости. А писать просто рецензию на «Предназначение» не хочется. К тому же пришлось прерваться — поездка в Ленинград. Там я пробыл три дня. Дважды выступал, и еще целый день таскали меня по друзьям. Алексею Ивановичу не позвонил, ибо днем это невозможно, а вечерами я был занят. Да и страшно было звонить. Светская беседа была бы нелепа, а для подлинного общения не было сил. Ведь поездка моя после болезни была пробная, и я далеко не был уверен, что ее сдюжу. После московской поездки довольно много работал. Написал несколько стихотворений новыми для меня ритмами. Поскольку сам в них не очень уверен, оставил их в столе отлеживаться. Вдруг отлежатся до чего-то путного. За неимением журнала посылаю Вам верстку стихов, напечатанных в «Др[ужбе] народов». В Пярну никак не окончится осень. Петр и Павел исправно болеют. Варвара готовится (или делает вид) к поступлению в Финансово-статистический ин[ститу]т. Галя порой приходит в отчаяние от регулярности супно-котлетного производства. Еще раз — с Новым годом. Ваш Д. Самойлов 27.12.83 1 М.С. Петровых. Предназначение. М.: Советский писатель, 1983. 116. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 19 января 1984 19/I 84 Дорогой Давид Самойлович. Да, я тоже считаю книгу М[арии] С[ергеевны] большим событием и каждодневно радуюсь ей. Но у меня претензии к Нике. Дивные стихи разбавлены бледными. 20-е годы совсем не нужны. В 40‑х о войне хорошо только одно стихотворение: остальные несколько «приподняты», а М.С. нельзя было становиться на цыпочки ни на дюйм. Она вся в глубине, и ее сила в глубокости". Я назвала бы ее книгу: «Противостояние». Ни единой вычуры, никакого модерна, никакого авангардизма. Глубинные корни языка и перехватывающие дыхание ритмы. Ритм поразителен не только в «Назначь мне свиданье», но и в «Горе», и в «Какое уж тут вдохновение — просто», и «У меня большое горе» — да всего и не перечислишь. Предисловие Арс[ения] Ал[ександровича] мне тоже не очень-то по душе. Вы правы: много мыслей и мало любви. И все же не в глаз, а в бровь. Не в точку, а где-то возле. Очень буду ждать Ваших воспоминаний. Спасибо за стихи из «Дружбы народов»1. Не сердитесь — они мне не очень понравились, хотя и хороши (плохих Вы писать не умеете). Хорошие стихи, но ни одно меня «не взяло», а к некоторым строкам я и придираюсь. «Скоморохи». Я не люблю побасенок и прыти. (Это мое свойство, Вы тут ни при чем.) Но не понимаю я, почему людей, призывающих к злобе и мести, Вы именуете пророками. Пророк — он прорицает будущее, а вовсе не зовет к злобе и мести. Он зовет к правде. («Ты думаешь — правда проста? / Попробуй — скажи! / И вдруг онемеют уста, / Тоскуя о лжи». М[ария] С[ергеевна].) В общем, см. «Пророка» пушкинского. Да и у Самойлова сказано: «Он был назначен целовать / Плечо пророка». В «Скоморохах» Вы что-то особое вкладываете в слово «пророк», употребляете его в необычном смысле… А я думаю, что во все времена людям необходимы пророки, в наше — особенно. Скоморохам я рада, но пророков хочу слышать. В стихах «Все тянет меня к Подмосковью» мне остались непонятными последние четыре строки. (Вот ведь «критикую» — а как прекрасно программное стихотворение о вине!2 Как хорош «Поздний Тютчев», и «Словно пестрая корова»! Нет, я и сама не понимаю, чем я недовольна! «Люблю я март» — прекрасно! Я родилась в марте.) В общем — не сердитесь. Это во мне что-то повредилось, а не в Вас. Я здорова. Героическая Люша заболела общепринятым гриппом, и непонятно, как бедняга Кл[ара] Изр[аилевна] справится одна в ближайшее воскресенье с потоком посетителей. Поток — через край… Судебные наши дела таковы: первая инстанция (районный суд) в иске Литфонду отказала; Литфонд подал жалобу в областное судилище, которое районного решения НЕ утвердило и отправило наше дело обратно в тот же районный город с требованием пересмотреть его в другом составе суда (и, по-видимому, с другим концом). Новых повесток в новый суд мы еще не получили, и наша преступная деятельность продолжается. Надеюсь увидеть Вас в воспетом Вами марте. Гале привет. Желаю вам обоим, чтобы Петр и Павел перестали кашлять. Л.Ч. " См. стихотв[орение] «Дальнее дерево». — Примеч. автора. 1 1983, № 10. 2 Вероятно, речь идет о стихотворении «Не мешай мне пить вино…». 117. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 13 февраля 1985" Дорогая Лидия Корнеевна! Знаю, как это дурно, что не писал Вам столько времени. Надеюсь только на Вашу доброту. Причин других не было, кроме апатии, безволия, невозможности собрать мысли. Все это по-научному зовется депрессией. Но ко мне, кажется, этот термин нельзя отнести. Думаю, что во мне, скорей, происходила какая-то концентрация энергии, последняя схватка со старостью. Ни на что другое не оставалось сил. Конечно, я потерпел поражение. Но трудно к этому привыкнуть. Хотя в положении побежденного есть свои положительные стороны. Ему не надо вооружаться и не надо самому решать судьбу. Он может смириться и жить почти идиллически. Что я и пытаюсь сделать. Это можно было бы осуществить в Пярну с его парками, заливом и отсутствием событий. Но стоят зверские холода. Надо добывать дрова и растопку, топить четыре печи. К тому же мы втянулись в большой Ремонт. А старые дома, как известно, при ремонте разваливаются. И мастера, как все мастера, обобрав нас, исчезли на неопределенное время. Так что живем мы не только в холоде, но и в разорении. Еще и Павел болеет полгода гайморитом и еще кучей болезней. К сему тревоги о Варваре. Отсутствие работы. Денег. Идиллия никак не складывается, а она ведь состоит из быта и незамутненной души. Все же из всего этого безобразия сложилась книжка «Голоса за холмами». В ней собраны стихи, написанные после «Залива», — листа три. Отдал ее в таллинское издательство «Ээсти раамат». Некоторые стихи Вы знаете. Стихи эти мне обрыдли. Нахожу в них только несколько стоящих строф. А новое, из периода идиллии, еще не появилось. И появится ли вообще? О Москве знаю мало. О Вас совсем ничего. А писем от Вас не жду, потому что грешен, грешен. В конце марта собираюсь приехать в Москву. Главным образом, чтобы повидать маму. Ей летом девяносто. Она трагична, спасает сила ума, опыт и страшная привычка к старости. Позвоню Вам, когда появлюсь в Москве. Ваш Д.С. 118. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 23 декабря 1985 23/XII 85 Дорогой Давид Самойлович. Спасибо Вам и Гале за сегодняшний звонок. Мне, в самом деле, было тревожно: почему от Вас нету писем? Почему-то и в голову не приходило, что виною всему — почта. А думала я так: болен. Занят. Хворают дети. Не дай Бог — Галя. (Между прочим, голос у нее больной.) Сердиться? Обижаться? Я — нисколько. Человек бывает иногда и не в состоянии писать письма по тысяче причин, не имеющих никакого отношения к адресату. А вот что мне обидно, в самом деле, это несколько раз повторенные Галей слова: «Дэзик вас боится». Какой повод я подала Вам, или Гале, или кому бы то ни было — меня бояться? Может быть, бояться за меня — это было бы естественнее? Справедливее? Ведь это я и Люша живем от повестки до повестки: мол, не выедете до такого-то числа — придем выселять с помощью милиции. Всех других причин, почему можно было бы бояться за меня, — перечислять не стану. Но повторю, какой повод дала я друзьям бояться меня — не разумею. И страшно и как-то конфузно прожить 79 лет (скоро, т. е. в марте, исполнится) и дожить вот до этого: «Дэзик вас боится». Пожалуйста, ничего мне на это не отвечайте. А «Беатриче» — чудо. И как хорошо мне было вдруг, среди бестолкового, бесконечного, больного и тревожного дня (выслушав по телефону очередную распространяемую клевету: «наследники Чуковского цепляются за дачу из корыстных побуждений») — каким благом был для меня этот внезапный поток — не знаю, как определить, чего — этот благодатный ливень! И как же Вы, дорогой Давид Самойлович, можете не ощущать счастья, создав такие стихи? Правда, счастливыми их не назовешь. Они — плод отчаянья. Но это то отчаяние, которое излучает свет. И еще, знаете, чем они меня поразили. Когда-то, годов 10 назад (лень искать дату) написала я такие строки: Однажды ты проснулся И вспомнил невпопад, Как он рыдал и гнулся, В ногах валяясь, сад. И клики электричек, И немоту моста, И имя «Беатриче», Обжегшее уста… Когда Галя по телефону произнесла это имя — я впервые за много лет вспомнила, что были у меня такие строчки… Разумеется, никакого сходства, кроме совпадения в имени… Спасибо! Все это было неожиданно и удивительно. Будьте здоровы. Л.Ч. 119. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 11 февраля 1986 Дорогая Лидия Корнеевна! Не успел написать Вам, как получил Ваше письмо. Тут были морозы, сырые дрова, необходимость топить два раза в день четыре печи, а главное — тут же разболелись дети, захворала Галя. Настроение у меня устойчиво скверное, скорей всего от возраста и быстро ухудшающегося зрения. Даже выход двух книг (таллинская и московская) не больно порадовал. Но у меня вообще свойство относиться к изданию, как к чему-то отчужденному от меня. Стихи кажутся плоскими, и хочется написать другие (оттого, может быть, и пишу). Потом привыкаю к некоторым стихам, к оформлению, которое никогда не вижу раньше выхода книги. Все же была одна радость, связанная с изданиями: выход книги моих стихов по-литовски. Говорят (и пишут мне), что она удалась. Юра Ефремов перевел мне предисловие поэта Марцелиюса Мартинайтиса. Наверное, это лучшее из написанного и напечатанного обо мне. Сейчас надо бы работать. Заказано несколько статей. Кроме того, постоянно просят написать воспоминания — о Наровчатове, о Глазкове, об Антокольском, о замечательном Олеге Дале. И все это срочно. А потом валяется в редакциях. Все же стихи я порой пописываю. Так что складывается книга. Но где ее издать? Два московских издательства предложили мне план следующей пятилетки. Я ответил, что посмертные издания не планирую. Сейчас стараюсь, чтобы двухтомное избранное вышло не в последнем году этой пятилетки. Иначе придется продать пярнуский дом и переезжать в Москву. А я уже здесь привык. За десять лет сложился способ жизни. Неожиданно много времени занимает рассылка книг друзьям и знакомым. Была бы моя воля, послал бы экземпляров 20 тем, чье мнение меня интересует. (С этого обычно начинаю.) А потом вспоминаю, что надо послать тому-то и тому-то, чтобы не обиделись. А они, может, и читать не станут. Так, для почета. Разболтался я о подробностях жизни. Впрочем, кроме этих подробностей ничего вроде не происходит. Однако происходит же! Видимо, процесс, происходящий ныне, состоит из подробностей и потому малозаметен. А потом вдруг увидится, что подробности нагромоздились в какое-то целое. Может быть, и нелепое. Кто знает! Что у Вас, Лидия Корнеевна? Как Люша? Как Ваше самочувствие? Как работа? Что у Пантелеевых? Вот кому боюсь писать. А насчет Галиного «он Вас боится», то это просто юмор. Не боюсь я Вас. За Вас боюсь. Огорчить боюсь. Будьте здоровы, Лидия Корнеевна. Привет Люше. Ваш Д. Самойлов 11.02.86 120. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 14 февраля 1986 14/II 86 Москва Дорогой Давид Самойлович. Только что, вернувшись с дачи, получила Ваше письмо… Я работаю. Результат: нуль. (Лет этак шесть.) Перечитываю и выкидываю1. Любимую зиму вижу только в окно. (Времени нет выходить. Сижу, сижу, корябую.) Люша выздоровела — ну, относительно, разумеется — но это счастье. Она сломала позвоночник 1 марта 85-го года, т. е. почти год назад. Теперь ходит на службу, водит экскурсии на даче, хозяйничает. В тот день, 1 марта, когда Фина приехала за мною на дачу и зарыдала (впервые с тех пор, как мы знакомы); а я не заплакала (потому что не умею, увы!), с того дня, как я увидела Люшино лицо на подушке, ввалившиеся глаза и от нее услыхала: «Ну вот, мама, я и выбыла» — с тех пор прошел год. Она не выбыла, она — опять она, хотя и подорвана очень сильно… Впрочем, я пишу Вам это зря, п[отому] ч[то] Вы не знаете, что такое Люша. Коня на скаку остановит, В горящую избу войдет!2 — и это еще не характеристика. Третьего дня Володя3 провожал меня домой. Увидев крыльцо — обледенелое, — то, на котором упала Люша, он сказал: «Вот где сломалась Ваша жизнь». Но я живу. Выбора нет. Живу. За меня бояться не следует. У меня все хорошо. Помните ли Вы 66-й сонет Шекспира? Перевод Маршака и перевод Пастернака? Перечтите. Это Вам поможет, честное слово. Вашу дивную книгу читаю и перечитываю4. Когда я на даче, то слушаю пластинку Самойлова: голос. Очень радуюсь, что наконец написано о Вас толково и тонко. Редкость! Привет Гале. А.А. говорила: «Главное — не теряйте отчаянья». Л.Ч. 1 Л.К. работала над книгой «Прочерк» о своем муже М.П. Бронштейне, расстрелянном в феврале 1938 года. Завершить работу она не успела. «Прочерк» опубликован посмертно (Соч.: в 2 т. Т. 2. М.: Арт-Флекс, 2001). 2 Строки Н.А. Некрасова из поэмы «Мороз, Красный нос» (Ч. 1, гл. IV). 3 Володя — поэт Владимир Корнилов. 4 Речь идет, по-видимому, о книге: Давид Самойлов. Голоса за холмами. Седьмая книга стихов. Таллин: Ээсти раамат, 1985. Надпись: «Дорогой Лидии Корнеевне с вечной любовью. Д. Самойлов. 23.12.85. Все остальное понятно. Отзовитесь. Д.». 121. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 15 июля 1986 Дорогая Лидия Корнеевна! У меня печальное событие: 17 июня умерла мама. 2-го августа ей должен был исполниться 91 год. Смерть ее не была внезапной. Она угасала последние полгода. Хотелось ей ко мне. Она пробыла в Пярну 12 дней. И здесь, на руках у нас, умерла. Здесь же мы ее похоронили на красивом эстонском кладбище под двумя соснами. Последние дни она томилась предсмертной мукой, не отпускала от себя, звала мать, лица в ее сознании путались. Мы не совсем понимали, что конец близок. Умерла она спокойно. Ее не мучила физическая боль. После ее смерти как-то все опустело вокруг. Порой я забываю, что она умерла, и думаю, как она переносит дурную погоду в Москве. Вы правы. В таких душевных обстоятельствах спасти может работа. Я много работал этот месяц. Есть новые стихи (даже не все печальные). Составил новую книгу. 90 % ее написано за последний год. Продуктивность для меня необычайная. Посылаю Вам книжку Баевского обо мне1. Думаю, что не стоит ее читать целиком (Вы меня знаете лучше). Может быть, захочется полистать? Получил письмо от Алексея Ивановича и очень тронувшую меня открытку от Лидии Яковлевны Гинзбург, которой послал «Голоса за холмами». В Москве надеюсь быть в сентябре. Но до этого еще напишу Вам. Ваш Д. Самойлов 15.07.86 1 Речь идет о книге В.С. Баевского «Давид Самойлов. Поэт и его поколение» (1986). 122. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 23 августа 1986" Дорогая Лидия Корнеевна! Как Ваш «холодный ячмень»? Как здоровье? Начали ли писать и читать? (Баевского можно и не читать.) В «Огоньке» (с новым редактором) прекрасная беседа Аверинцева, где упоминаются дачи Пастернака и Чуковского так, как будто вопрос уже решен. Времена такие, что все возможно. У нас людное лето. Постоянно много народу. Я-то это люблю, а Галя устает смертельно от постоянной готовки, покупки продовольствия и прочего. Для нас отдых наступит в сентябре. Погода по здешним местам была хорошая. Купались больше двух месяцев (кроме меня). Я до середины июля часто писал стихи. Сложил новую книгу из трех частей с небольшими предисловиями: 1) «Беатриче», 2) «Разные стихотворения», 3) «Баллады». Разных стихотворений около пятидесяти. Из них штук 15 из «Голосов за холмами», вышедших ничтожным тиражом. Всего я написал раза в два больше. Но там еще была инерция «Беатриче». Мне этого не хотелось. С «Беатриче» покончено. Баллады почти все новые. Поставил только «Скоморохов» и «Убиение углицкое» (его, кстати, напечатал журнал «Смена»), а также довольно старую небольшую поэму «Блудный сын». Теперь не знаю, возьмут ли книгу в «Советском писателе». Больше печататься негде. Отписавшись, засел за переводы. С деньгами швах. Перевожу комедию польского драматурга Фредро1. Подлец написал ее в рифму. А вот сербский Вук Караджич — благородный человек, писал без рифмы2. Читаю мало. От словарей устают глаза. Просматриваю только стихи в журналах. Редко что зацепит. В поэзии наше[й] стоит великая скука. А версификации все научились. В одном из стихов я пишу, что пора отменить поэтику и писать как бог на душу положит, лишь бы со смыслом. Есть еще идея дать мне заново перевести «Лира». За это бы я взялся. А еще «для себя» стал переводить Вийона. Давняя моя мечта. Вот, кажется, полный отчет о моих литературных делах. Публикации должны быть в «Неве» и «Авроре». Отвезу стихи в «Др[ужбу] народов» и «Октябрь». А денег все нет. И слово «надо» (башмаки, куртки, дрова, еда и пр.) висит дамокловым мечом. Если не будет двухтомника в 87-м году, прогорю начисто. Писал ли Вам, что получил письмо от Алексея Ивановича? Всегда страшно писать ему. Прислал письмо со стихами Недоступ. Очень он хороший. Привет Вам от Гали. А от меня Люше. Ради бога, не болейте. Ваш Д. Самойлов Обо многом хочется поговорить. 1 Фредро (Fredro) Александр (1793–1876), польский драматург. Комедия, переведенная Самойловым, называлась «Девичьи обеты, или Магнетизм сердца» (А. Фредро. Избранное. М.: Художественная литература, 1987). 2 Караджич Вук Стефанович (1787–1864), сербский филолог, историк, фольклорист, деятель сербского национального возрождения. Осуществил реформу сербского литературного языка на основе народной речи, составил его грамматику и словарь. Переводы Д. Самойлова см. в кн.: Сербские народные сказки из собрания Вука Стефановича Караджича. М.: Художественная литература, 1987. 123. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 29 ноября 1986" Дорогая Лидия Корнеевна! После двадцатилетнего перерыва снова съездил в малую заграницу. В октябре неделю был в Болгарии на встрече переводчиков. Проехал по всему прекрасному черноморскому побережью от Варны до Бургаса. Если бы у меня была туристическая жилка, этого было бы достаточно. Один гриновский Созополь чего стоит. Но все это можно увидеть на картинках. Да и в Софии узнавал то, что видел на картинках, и удивлялся сходству. Чтобы узнать страну, в ней надо пожить. То же о Чехословакии. Самое большое впечатление, что жил в роскошных спальных покоях графского замка недалеко от Праги. За это мне, однако, воздалось. Графиня с портрета XVIII века недобрым глазом глядела, как спал я в ее пуховой постели размером в небольшой стадион, и накликала мне чертовский радикулит. Его я с восьми утра лечил анальгином с коньяком. Пить с восьми — это почти свобода. С тех пор, как не писал Вам, стихов прибавилось мало. А дел полно. Но глаза стали много хуже. Оттого работаю мало, все откладывая на следующий день. Проездом в Москве сдал новую книгу «Горсть». В библиотечке «Огонька» собираются издать вскоре небольшую книжку, которую для себя называю «Бэзик-Дэзик». Отобрал 2 листа наиболее известных стихов. У журналов я нарасхват. В «Авроре» (№ 11), в «Неве» и «Знамени» (№№ 12), и в «Октябре» (№ 1) должны быть стихи из «Горсти». Но главное, что радует, это «Клопов». Мин. культуры СССР прислало мне договор. Таллинский театр к осени собирается поставить. Исполнится моя мечта — выйти кланяться после премьеры. В черном костюме (его нет) с бабочкой (она есть). Пожать руку режиссеру, поцеловать премьершу и, взявшись за руки со всеми персонажами пьесы, снова выйти на авансцену. За это заплатить не жалко. А тут еще и мне заплатят три тыщи. Еще в нескольких театрах идет мой детский «Слоненок». Не драматург ли я? Настроение, несмотря на описанные успехи и чаяния, среднее. Чувствую себя тоже средне. Однако хорошая погода и можно топить печи через день. Будьте здоровы. Ваш Д.С. Завели щенка-дворнягу. Масса впечатлений. 124. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 22 декабря 1986" Дорогая Лидия Корнеевна! Вчера только с радостью услышал о возвращении Андрея1. Как он? Что он? Вы, наверное, знаете. Привет ему от меня. Если буду знать адрес, напишу ему непременно. Я после поездок живу тихо. Чувствую себя неважно. Но накопилось множество работы. Перевожу, как вол. Встаю в семь утра, а в восемь вечера ложусь спать. Настала наконец зима, к которой не сразу привыкаем. Гуляю с собачкой, которая — чистая дворняга и оттого умна и проказлива. [На полях: ] Стихи Володи еще не читал. От стихов отстал. Все рифмы извел на переводы. Стихи этого года разонравились. Я их не читаю, когда издаются, не читаю и корректур, оттого много опечаток. Часть «Беатриче», которая была в «Октябре», отослал Вам еще летом. Надо поискать квитанцию и допросить почту. В Москве собираюсь быть в конце января, чтобы произнести краткую речь на пушкинском юбилее. Боюсь, но и отказываться не хочу. Ваш Д.С. 1 Речь идет об Андрее Дмитриевиче Сахарове, который вернулся в Москву из горьковской ссылки. 125. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 30 апреля 1987 Дорогая Лидия Корнеевна! Готовы ли Ваши очки? Как и что видно сквозь них? Как Ваше здоровье? Вчера получил удовольствие: Леонович прислал мне прекрасный путеводитель по «из архива Корнея Чуковского», где одним из редакторов значится Люша. Порадовало, что среди отвечающих на новую анкету о Некрасове — В. Корнилов и Б. Чичибабин1. Знаете ли Вы этого поэта? Жизнь моя, более зависимая от погоды, чем в столице, проходит в ожидании тепла. У нас бывает солнечно, но холодно. Из залива только в конце апреля ушел лед. Я работаю без большой охоты. Новых стихов почти нет. Написал краткие воспоминания о Наровчатове. Воспоминания, предназначенные для печати, не бывают без умолчаний. Но несколько четких формулировок там есть. Сейчас стараюсь дописать воспоминания о Василии Яне2. Это легче, потому что знаю о нем только хорошее. Перевожу разное. Приходится. Получил предложение от Театра на Таганке инсценировать «Доктора Живаго» и все последующее. Боюсь, что возьмусь, хотя не знаю, как отнесутся к этому наследники Пастернака… Медленно читаю дневниковую часть книги Л.Я. Гинзбург. Очень она умная. Очень хороши заметки об Анне Андреевне, Мандельштаме, Олейникове, Шкловском. В журналах теперь постоянно что-то интересное. Из этого многое знаю по пересказам Гали. Она все читает. А у меня лимит малый. Моего «Клопова» начинают репетировать в Таллине. Режиссер ведет себя уверенно. А я не знаю — что из этого выйдет. Министерство культуры договор и аванс не шлет. Жаль, что не могу приехать в Москву на вечер в библиотеке Некрасова. Уже давно пообещался быть на столетии со дня рождения Северянина в Таллине, как раз в эти дни. В Москве буду к 31 мая — приеду на вечер в ЦДЛ. Галя собирается со мной, поэтому поездка будет краткой: детей оставим на соседей. Московские слухи и разговоры до нас доходят медленно. Это позволяет более трезво взглянуть на процессы и не очень бояться резкого размежевания. Только что Галя сказала, что в «Огоньке» — В. Корнилов с очень хорошей «врезкой». Сейчас сяду читать. О Вашей книге. Мы ее читали в рукописи еще в Опалихе. (Я сперва думал, что Вы сами читали.) Очень хорошо помню многие эпизоды, например, с лодкой. Вообще есть о чем поговорить. Будьте здоровы. Привет Люше. Ваш Д. Самойлов 30.04.87. Пярну 1 Поэт Владимир Леонович разослал поэтам анкету о Н.А. Некрасове. Ответ Д. Самойлова см. в сборниках, изданных Некрасовской библиотекой: Перечитывая Некрасова: Из архива К.И. Чуковского. М.: 1987, с. 66–67; Некрасов вчера и сегодня. М.: 1988, с 92–93. 2 Василий Григорьевич Ян (наст. фам. Янчевецкий, 1875–1954), писатель, автор исторических романов. Самойлов посвятил ему главу «Василий Григорьевич» в своей мемуарной книге «Памятные записки» (М.: Международные отношения, 1995). 126. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 14 сентября 1987 14.09.87 Дорогая Лидия Корнеевна! Незаметно и, казалось, быстро прошло лето. А теперь оно кажется длинным и довольно бесплодным. У нас постоянно кто-то гостил, и весь день приходили люди, знакомые и полузнакомые, с бесконечными разговорами, новостями и предположениями, которыми изобилует наша эпоха. Галя кормила целый батальон, а я целый день возил языком. Оба с трудом доползали до постели. События и прессу Вы, наверное, лучше моего знаете. Во мне преобладает какая-то двойственность настроения и шатание от надежды к безнадежности. Очень печальным было известие о смерти Алексея Ивановича Пантелеева. И недавнее — о смерти Виктора Некрасова, с которым знаком я был лет тридцать и очень его любил. Мысль о смерти Алексея Ивановича постоянно возвращается. Каково ему было умирать с мыслью о бедной Маше! Где она? С кем? Есть ли какая-нибудь родня со стороны Элико Семеновны? Из приятных событий были публикации Володи Корнилова, которые кажутся мне несколько слабее его прежних стихов, чуть слишком «лобовыми», но, конечно, прекрасно смотрятся на фоне обычной стиховой массы1. Недавно в «Литгазете» и в «Огоньке» были две подборки Бориса Чичибабина, харьковского поэта, тоже изгнанного из Союза писателей. Чичибабин — достойный человек и талантливый поэт. Приятно было прочитать, что в журнале объявлена Ваша «Софья Петровна». Известно ли, в каких номерах? Как Ваше здоровье? Есть ли уже очки? Как Вы работаете? Нет ли предложений печатать Ваши ахматовские записи? Прочитал воспоминания Каверина о Пастернаке. Они воспринимаются хуже, чем на Пастернаковских чтениях. Да и вообще Каверин, на мой взгляд, человек порядочный, но плосковатый. Слышал я, что Рае должны вырезывать опухоль. Несколько дней безуспешно пытаюсь дозвониться Коме. Надежда все же на то, что болезнь распознали рано и медицина там хорошая. Стихов у меня мало. Более или менее стоящих штук пять наберется с той зимы. Да что-то и писать нет охоты. Сейчас, наверное, другое нужно, но как себя заставишь подстроиться? Наверное, нужно время. В Москве собираюсь быть в октябре и, вероятно, пробуду подольше, чем обычно. Но ехать не хочется. Пока денег хватит, буду здесь сидеть. Надо заниматься двухтомником, новой книжкой, поискать приличные переводы, получить два ордена — наш и венгерский. Все это надо делать, а охоты нет. Не получается у меня ни гласность, ни ускорение, ни перестройка. Одно лежание на диване хорошо получается. Будьте здоровы. Ваш Д. Самойлов 14.09.87. Пярну 1 Речь идет о публикации первых стихотворных подборок В. Корнилова после многолетнего запрета на его имя: Надежда // Знамя, 1986, № 11; Речи прямые нынче в чести // Огонек, 1987, № 17; Дорога // Новый мир, 1987, № 5; Польза впечатлений // Знамя, 1987, № 10. 127. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 28 декабря 1987 Дорогая Лидия Корнеевна! С Новым годом! Желаю Вам и Люше многократно здоровья, а остальное зависит от наших времен, которые зависят от сил таинственных и непредсказуемых. Нам повезет, если удастся осуществить свое дело, как мы его понимаем. Это единственная формула исторического счастья. Наши редкие последние встречи были кратки и неудовлетворительны, ибо я долгое время находился в состоянии раздрызга и несобранности. В этом виде не хотелось представать перед Вами. Да и разговаривать было трудно. Я был способен лишь к поверхностному общению, которое не соответствует порядку нашего с Вами тридцатилетнего общения. Я был полон стыда и угрызениями совести. Неожиданно в последнее время состояние мое переменилось. Тому, наверное, много причин, но одна из них — общение с «Доктором Живаго». С осени я занимаюсь инсценировкой романа по заказу театра на Таганке. Работа оказалась трудной, т. к. надо было выстраивать драматургию, способом мозаики сводить в сцены отдельные эпизоды, исключать всякую отсебятину и по возможности сохранить тон, стиль, идеи «Живаго». Мне не хотелось делать «таганскую» композицию, а построить именно пьесу, которую можно играть, а не просто выкрикивать со сцены наиболее «острые» реплики, вырванные из текста. Кроме того, я хотел дать и «нобелевскую» историю в финале спектакля, который называется «Живаго и другие». Вот «других» было очень трудно вмонтировать в пьесу, не нарушая ее тона. Не знаю, насколько это удалось. Только вчера я закончил работу и откладывал письмо к Вам до этого момента. Пьеса (я назвал ее сценическим изложением романа) начинается словами Пастернака в Вашей стенографической записи, приведенной в журнале — записи, сделанной во время одного из чтений «Живаго». Я ввел в пьесу и самого Пастернака, как связующее звено между «Живаго» и «другими». Не знаю, удался ли мой замысел, но пока я чувствую удовлетворение хотя бы оттого, что работа закончена и была для меня переходом от раздрызга к успокоению. Ваше имя перестало быть под запретом. В нескольких интервью (пока, правда, не появившихся) меня расспрашивали о Вас интервьюеры. Сейчас вообще такая мода у беседчиков — обязательно вставить в беседу вопрос о ком-то из «запретных». Как в каждой моде, в этом есть что-то нарочитое. Из «Литгазеты» мне позвонили с вопросом для новогодней анкеты о самом важном событии в русской литературе за этот год. Я ответил: присуждение Нобелевской премии Иосифу Бродскому. О нем меня тоже несколько раз спрашивали. Приятной неожиданностью было для меня, когда по радио услышал, что для его поэтического развития много дали стихи Норвида в моем переводе1. Теперь вспомнил, что он помнил наизусть «Траурный рапсод генералу Бему» и часто его повторял… У нас здесь тихая и размеренная жизнь. Слякотная зима. Но это лучше, чем прошлогодние стужи. Дети, слава богу, не болеют. Только Пашка лоботрясничает и хватает двойки. Московские новости доходят с опозданием и амортизируются расстоянием. Тянет читать журналы и газеты, хотя уже намечаются стереотипы либерализма. Да глаза быстро устают. Многое мне читает Галя. Как Вы, Лидия Корнеевна? Как зрение? Что с дачей? Недавно видел по телевизору очень убедительное выступление Вашего глазного хирурга — Федорова. Стоящий мужчина. В Москве собираюсь быть во второй половине января. 18‑го у меня выступление в Пушкинском музее. Потом должны читать «Живаго» в театре. Вам позвоню, как приеду. Хочется, очень хочется увидеть Вас. Стихов в этом году было мало. Но несколько оконченных покажу Вам. Хотелось бы показать и инсценировку, но жалко Вашего времени и глаз. Будьте здоровы. Ваш Д.С. 28.12.87 1 Норвид (Norwid) Циприан Камиль (1821–1883), польский писатель, которого много переводил Д. Самойлов. 128. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 8 января 1988 8/I 88 Дорогой Давид Самойлович. Рада узнать, что Вам получше — на душе и физически. Неужели окончили «сценическое изложение» «Живаго»? Боже мой, если это Вам удалось, вот счастье-то! Замысел, судя по изложению в письме, интереснейший. Неужели «Пастернак и другие» тоже удалось?.. Я ведь теперь, благодаря чудодейственному хирургу, Федорову (могучий деятель!), почти зрячая и могу надеяться по блату, через Вас, прийти в театр и увидеть. Ну, а слышу я отлично, так что меня можно будет и далеко усадить, я все услышу. Теперь вот в чем прошу Вас меня успокоить, и чем скорее, тем лучше. Я не помню, посылала ли я Вам записанные мною слова Пастернака, предвосхищающие одно из его чтений? Дело в том, что опубликованы они в статье Евг[ения] Бор[исовича] в журнале «Новое время»1 с двумя опечатками; одна мелкая, противная, а другая — чудовищная: пропуск целой фразы, который делает мысль наоборот. Это не происки цензора или редактора, а пропуск в корректуре… Пожалуйста, успокойте меня на сей счет: т. е. если у Вас текст «Нового Времени» без моих двух поправок — я немедленно пришлю Вам с поправками (двумя). Это узнать мне еще важнее, чем прочесть какие бы то ни было Ваши слова обо мне в любом интервью. Но и их — жду. Насчет Иосифа. Я ему послала поздравительную телеграмму: «Поздравляю и обнимаю Вас тчк поздравляю русскую поэзию». В самом деле, я счастлива. Хотя он в последние годы сильно поднадоел мне (сам того не зная): когда работаю над 3-м томом своих «Записок об АА», мне все время приходится писать и о нем, приводить в комментариях документы и пр., п[отому] ч[то], начиная с 63-го года (а я сейчас уже в 65-м!), ни одна встреча моя с АА не свободна от разговора об Иосифе… Слышали ли Вы по «Голосу» или по «Би-би-си» его нобел[евскую] речь? Я слышала дважды, и не в отрывках, а целиком. Речь замечательно умная и достойная. Литературные же дела мои таковы: в № 2 «Невы» должна появиться моя повесть «Софья Петровна», написанная зимой 1939–1940 года. Один цензурный налет я отбила (просьбой либо не трогать, либо вернуть рукопись), что будет дальше — не ведаю. Все может быть: а раз все, то может она и в самом деле выйти… Затем изд[атель]ство «Московский рабочий» заключило со мною договор на книжку с двумя повестями сразу: «Софья Петровна» и «Спуск под воду». Послесловие обещал написать Ю.Ф. Карякин. Поживем — увидим. Более ничего я (как и Вы) сказать не могу. «Мода» на либерализм меня не увлекает, я вообще всякой моде не особенно-то подвластна, но вот, напр., в № 12 «Юности» статья одного школьного учителя о состоянии средней школы — и содрогается душа, — хотя все это я знала и без него. Магия печатного слова — не мода, а магия — имеет власть2. Очень болен Володя Корнилов. Базедова у него в разгаре, прибавилась еще и мерцательная аритмия… Он похудел, одышка, болеть не привык, не умеет. Пытаюсь делиться с ним опытом — у меня была базедова и сейчас в разгаре мерцательная аритмия — да ведь чужой опыт не лечит, Володю только собственная болезнь научит болеть. Я очень его люблю. Дорого ему обошлось отщепенство3. Будьте здоровы. И Вас, и Галю поздравляю с Новым годом, желаю здоровья Вам и детям. Люша кланяется. Л.Ч. 1 См.: Е.Б. Пастернак. Полета вольное упорство: Борис Пастернак о романе «Доктор Живаго» // Новое время, 1987, № 29. 2 См.: Юрий Крупнов. Мифы и гримасы просвещения //«Юность», 1987, № 12. 3 Владимир Корнилов в марте 1977 года был исключен из Союза писателей и лишен возможности печататься в СССР. 129. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 13 февраля 1988" Дорогая Лидия Корнеевна! Из Москвы, где я был в конце января, после хорошего вечера в Пушкинском музее пришлось мне срочно убраться. Позвонил Недоступу, но голос у него был настолько усталый, что не решился назначить с ним встречу. Сказал ему только, что приеду в начале марта и залягу к нему в больницу. Кажется, это нужно. Передал на Таганку инсценировку «Живаго». Мне редко кажется, что дело сделано хорошо, тем более что это не совсем мое дело. Свободный экземпляр у меня всего один. Но пришлось отдать его Евгению Борисовичу. Я никак с ним не связан формально, но его мнение, конечно, следует учесть. Важнее мне Ваше мнение, хотя совестно посягать на Ваше зрение. Все же дело это считаю настолько важным, что попрошу Вас прочитать инсценировку, зная, что Вы не любите чужого чтения. Начинается пьеса в Вашей записи. Вы писали, что в печатном варианте есть искажения. Очень нужен полный и верный текст. Я думаю, что узнаю его в начале марта, когда собираюсь быть в Москве. В эти дни, надеюсь, узнаю мнение театра и предложения по переделке. Надеюсь, что до этого экземпляр Евгения Борисовича с его пометками освободится и будет у Вас. Я чувствую себя скверно, хотя голова работает хорошо. Приходится заниматься разными подробностями для газет и журналов. Несколько моих интервью не пошли, т. к. идут несколько впереди (или позади) перестройки и гласности. Спросили меня перед Новым годом, что я считаю главным литературным событием этого года («Литгазета»). Я сказал: присуждение Нобелевской премии Бродскому. Они не напечатали, и еще сказало какое-то начальство: «Что он там гаерствует, как мальчишка. Еще будет нам благодарен, что не напечатали». Такова литературная перестройка. Вообще многое в литературных делах надоело. Какая-то унылость есть в нашем прогрессе. Но все же пусть будет он. Писал какие-то стихи. В них обнаружил унылость и нравоучительность. Десять штук отдал в «Октябрь». Просят «Н[овый] мир», «Юность», «Аврора». С «Н[овым] миром» решил подождать. Что у Вас? Как со здоровьем? Что с книгой об Анне Андреевне? Нет ли предложений издать ее здесь? Что с «Софьей Петровной» и «Спуском под воду»? Недавно подумал, что мы с Вами знакомы уже больше тридцати лет. Значит, некуда нам друг от друга деваться. Всегда думаю о Вас. Позвоню, когда приеду. Привет Люше. И от Гали Вам привет. Будьте здоровы. Ваш Д.С. С моим двухтомником, вроде бы, все в порядке. Есть договор, где обокрали меня на 10 000. Черт с ними. «Горсть» обещаются издать в конце года. 130. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 23 февраля 1988 23/II 88 Дорогой Давид Самойлович. Да, мы знаем друг друга 30 лет — и потому можем быть друг с другом откровенны. Я — самый не театральный человек на свете. Мало того, что я невосприимчива к театру — я терпеть не могу актерского чтения стихов. (Я убеждена — актеры отучают людей понимать стихи. Ибо стихотворение самодостаточно, оно вовсе не нуждается в помощи «изобразителей».) Поэтому я не судья Вашей инсценировке. Из прозы Пастернака я люблю: «Детство Люверс», «Охранную грамоту» — безусловно — и, с некоторыми оговорками, «Живаго». Надо ли превращать роман в драму? Сомневаюсь. В записанном мною вступлении к роману (которое Вы приводите, с которого Вы начинаете!) Пастернак утверждает, что форма развернутого театра в слове — это не драматургия, это и есть проза. Зачем же, для чего превращать найденную им форму театра в слове — в еще какую-то драматическую форму? Как это понять? Ведь это прямо противоречит убеждению автора, которого Вы инсценируете. Я попробовала читать, и… оставила через несколько страниц. В романе вся линия Лары и Комаровского — неудачна. Мелодраматична. Здесь же мелодраматизм помножен (сценой) на еще один мелодраматизм — красотка стреляет в любовника! ах! — и уж совсем звучит нечто бульварное. Я перестала читать дальше. С трудом урывая время, прочту в «Новом Мире»… «театр в слове» как сказал о романе Борис Леонидович. В слове прозаика, а не драматурга, режиссера, актера. Бога ради, не считайтесь с моим мнением о проделанном Вами труде — в данном случае я — самый неподходящий судья. Я так же не смею судить об инсценировке — любой, — как о химическом препарате или математическом уравнении. Я попросту некомпетентна. Далее. Сверила цитату из моей записи. Огорчилась кое-каким пропускам и присоединением записанного мною (очень законченного текста) к чему-то другому. Но в это я входить, вмешиваться не вправе… Пропускать, соединять — право сценариста. Однако текст и перепутан, хотя я посылала Вам верный текст. «Участки» превращены в «куски». «Проза раскололась на куски» — очень мило! Но это мелочь, а вот что я отдаю под Вашу личную, персональную ответственность: Пастернак в конце говорит: «В замысле у меня было дать прозу в моем понимании реалистическую, понять московскую жизнь, интеллигентскую, символистскую, но воплотить ее не как зарисовки, а как драму или трагедию». И опять я читаю: «дать прозу реалистическую, символистскую»… То есть нечто противоположное мысли автора, который вовсе не считал реалистическую прозу — символистской. Он говорит «понять жизнь интеллигентскую, символистскую». Итак, выбирайте из Пастерначьего вступления что хотите, но эту последнюю фразу дайте точно. На всякий случай прилагаю точный текст. Не сердитесь, ради Бога! Черт побери, как Вы позволили обокрасть Вас на 10 тысяч! Что за свинство! Буду ждать Ваших нравоучительно-унылых стихов. Мои дела таковы: «Софья» вышла в № 2 журнала «Нева». Ее же плюс «Спуск под воду» собирается отдельной книжкой выпустить изд[атель]ство «Моск[овский] Рабочий». «Предсмертие» (о Цв[етаевой]) идет, кажется, в журнале «Горизонт». «Нева», кажется, собирается в 89-м году напечатать 1-й том «Записок об АА». Я же работаю над третьим — сквозь разнообразные шквалы и сердечные приступы. Не хулиганьте — т. е., приехав, звоните. Гале привет. Л. Чуковская 131. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 15 февраля 1989 Дорогая Лидия Корнеевна! Вы вправе на меня сердиться за столь долгое молчание. Причин нашлось бы много. Но это были бы просто отговорки. Причина одна: не писалось. Сперва не писалось, потом стал ожидать повода для письма. Вот теперь такая зацепка отыскалась. Посылаю Вам бедненькую книжицу ценой 10 коп. — «Беатриче». Для меня эти стихи уже отзвучали, не стал их и перечитывать, и не могу судить, удались ли они. Вам виднее. О Вас я знаю из прессы, а также от Ники и от Володи. Его книжку купила здесь Галя. Очень хорошая книжка по нашему времени1. Его тянет к тому же, что и меня. Трудно в наши дни не стремиться к актуальности, хотя я никогда ее не считал обязательным свойством поэзии. Но время такое, раздражители такие. Поэтому и тянет. Поделиться с Вами соображениями о происходящем нет возможности — темп событий такой, что и двух томов не хватит, чтобы их описать. Несмотря на все ухудшающееся зрение, довольно много читал. Кое-что читает мне Галя. Как кто-то сказал: «Мы не живем, мы читаем». У меня же лично больших событий не было, если не считать получения премии, которую мне дали не за заслуги и не за то, что нравлюсь (мою книжку — 4 тыс. экз. — никто и не читал). Дали «по раскладкам», как самому безвредному прогрессисту. Стихи до осени прошлого года не писались. Думал, что и вовсе не напишутся. Но с августа написал несколько новых, а осенью, неожиданно для себя, — две поэмы, очень разные по содержанию. Перепечатал бы их для Вас, но лента на моей машинке скверная. Жду, когда раздобуду свежую. Поэмы взяли: одну «Октябрь», другую «Нева». Отослал несколько стихотворений в «Знамя». Очистил все закрома. Володя хочет взять «Прощание», посвященное Толе, в «День поэзии». Вскоре должен выйти мой двухтомник, а летом (надеюсь) новая книжка «Горсть». Кое-что готовится в Прибалтике. Живу я здесь довольно однообразно, что, вероятно, для меня пользительно. Работал бы больше (потому что нет пиров и забав), но очень плохи глаза. Все же перевожу и стараюсь писать прозу. Премия даст мне возможность немного отдышаться и целый год писать прозу. Чувствую, что это мне нужнее всего. Галина Ивановна в порядке. Тоже усердно пишет статью — эссе о хрущевском времени. Как Вы себя чувствуете? Наверное, уйма дел. Про это мне Галя немного рассказывала. Как Андрей Дмитриевич? Очень уж много он разъезжает. Боязно за его здоровье. Выступает он очень хорошо. Как уже сказал, стараюсь читать побольше. Но и стихи. Читаю Володю [Корнилова], Чичибабина, Окуджаву. Чичибабина знаю давно и люблю. Но в больших дозах он выглядит однообразно. Остальное — либо недокисшее, как Лиснянская, либо перекисшее, как Ахмадулина, либо авангардно-невразумительное, либо ретроградно-пережеванное. Очень мне нравятся посмертные публикации Слуцкого. Это поэт, которого надо читать в большом объеме, он накапливается в сознании. Как Вам его книга «Сроки»?2 Последняя до меня еще не дошла. Писал я Коротичу о книге Марии Сергеевны в библ[иотеке] «Огонька». По моим сведениям, дело там сдвинулось с мертвой точки. Одолевают авторы из провинции. Откуда только узнают адрес. По идиотской привычке большинству из них я отвечаю. Будьте здоровы. Поклон от Гали. Ваш Д. Самойлов 15.02.89. Пярну 1 Речь идет о первом стихотворном сборнике В. Корнилова, вышедшем после снятия запрета на его имя. См. Владимир Корнилов. Надежда. М.: Советский писатель, 1988. 2 Б. Слуцкий. Сроки. М.: Художественная литература, 1984. 132. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 27 февраля 1989 Дорогой Давид Самойлович. Не принимаю никаких извинений, п[отому] ч[то] мне решительно не в чем Вас корить и не в чем извинять. Я сама слишком ясно чувствую, что иногда «просто так» хочется написать человеку письмо, без всякой причины хочется, а иногда «просто так», безо всякой причины — не хочется. И не пишите, прошу Вас! И прекратим говорить об этом вздоре: Потому что нет причины Отвлекаться на пустое1. Прекрасны Ваши стихи в «Огоньке». Все хороши, но — тоже безо всякой причины! — меня более всех тронули: «Дождь», «Три отрывка», «Алфонсасу Малдонису», «В памяти угасла строчка», «Вспоминай про звезды неба». Удивительные стихи. Даже для Вас! Спасибо за «Беатриче». К этой книжке я еще не успела привыкнуть, не успела ею проникнуться. Читаю и перечитываю «Беатриче», «День», «Соври, что любишь», «Не для меня вдевают серьги в ушки», «Ах, наверное, Анна Андреевна», «Я написал стихи о нелюбви», «Последний проход Беатриче» — ну, в общем, дорогой маэстро, мне надоело переписывать первые строки Ваших стихов. Я люблю поэта Давида Самойлова. Нравится мне и поэт — совсем другой! — Владимир Корнилов. (Заметили ли Вы, после книжки, стихи в «Лит. газете» — напр. «Колокола Державина»?2) А вот со Слуцким у меня беда. Я его не воспринимаю. Конечно, это всего лишь факт моей биографии, ничего более. Но вот Вы спрашиваете — читала ли я его книжку «Сроки»? Не знаю. Не помню. Я никогда не умела и не умею отвечать на вопрос — читала ли я или нет то или другое стихотворение Слуцкого. Помню только два: «Бог ехал в пяти машинах» и «Евреев не убивают». Все. Конец. «Бей меня, режь меня. Я другого люблю»3. Тупица. Нет, еще, я помню, у Слуцкого понравился мне цикл, посвященный жене. Поздравляю Вас с премией от всей души. Как хорошо, что она даст Вам возможность некоторое время не переводить, а писать стихи и прозу. Чудесно! Посылаю Вам свои «Повести». Очень боюсь! Скоро выйдет и книжка «Памяти детства». Ни ту, ни другую можете не читать, но я хочу, чтобы обе они у Вас были! Лучше писать, чем читать, а известность, слава — это Чтенье, чтенье, чтенье Без конца и краю4, — и это кроме журналов и писем! Вы жалеете, что не состоялся вечер к 80-летию Пантелеева. Увы! Состоялись даже два — и один хуже другого. Один был в Москве, в Доме детской книги. Там сидели тетеньки-библиотекарши с блокнотиками. Они впервые слышали, что Пантелеев был настоящий писатель, они думали, что он — нечто вроде Алексина или Баруздина5. Устроительница называла его то Анатолием, то Леонидом. Я выступала там и потом очень жалела себя… Другой вечер был в Л[енингра]де. Отсюда поехали Володя Глоцер, Люша, там отлично играл и говорил Тищенко6. Но вечер был провален устроителями: нигде ни одного объявления! И Володя видел в руках у секретарши 200 штук неразосланных билетов… Председательствовал некий Р. Погодин… В зале собрались 45 человек (!); из них пятеро — родственники… Не хворайте; и Вам и Гале желаю сил, сил, сил. Л. Чуковская 27/II 89 1 Строки из стихотворения Самойлова «Вспоминай про звезды неба…» («Огонек», 1989, № 3). 2 Литературная газета, 1989, 22 февраля. 3 Перефразированы пушкинские строки из песни Земфиры («Цыганы»). 4 Неточная цитата из поэмы Бориса Пастернака «Лейтенант Шмидт» (Ч. 3, гл. 7). Правильно «Чтенье, чтенье без конца и пауз…». 5 Авторы книг для юношества Анатолий Георгиевич Алексин (р. 1924) и Сергей Алексеевич Баруздин (1926–1991). 6 Борис Иванович Тищенко (р. 1939), композитор, ученик Д.Д. Шостаковича. 133. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 21 мая 1989 Дорогая Лидия Корнеевна! Пишу фломастером, Вами подаренным. Замечательно пишет! Спасибо. А еще большое спасибо за книгу и надпись на ней. Читать я не могу — зрение совсем село, но Галя обещает прочитать, а Кацнельсон улучшить глаза. И им спасибо. А еще спасибо Люше за дневники Корнея Ивановича о Горьком1. Какой он умный и наблюдательный, Корней Иванович. Это я с трудом, но прочитал сам. Как видите — сплошное спасибо. Но самое большое — за нашу последнюю встречу. Очень хорошо было. Хотя Вы чувствовали себя неважно и под конец устали. У нас здесь новостей мало. Живем столичными. Какая-то тень оптимизма возникла во мне, самое последнее время. Не могу разумно объяснить его причины. Сейчас, кажется мне, дело в том, отпущено ли нам года три без русского бунта и бунта окраин. Если отпущено, все может образоваться. Приглашают на Ахматовские чтения в Ленинград 26–28 июня. Думаю поехать, если не заболею. Хотя ничего оригинального о ней сказать не могу. Да и постараюсь не говорить. У нас прохладная, красивая весна. Дрозд поет в саду, редиска прорастает в огороде. Недели две бездельничаю. Никак не возьмусь переделывать свою прозу о войне для «Авроры». А сдавать надо в июне. Не люблю того, что уже раз написал. Стихи на смерть Толи как будто взяли в «День поэзии». Только сегодня пришла Толина работа с «Новым миром». Предисловие Гелескула понравилось2. Гелескул куда-то пропал. Появляется ли он у Вас? Отсутствие зрения раздражает, когда Галя читает мне оглавления журналов. Томительно все время читать только самого себя. Любящий Вас Д. Самойлов 21.05.89 1 Упомянута публикация: Корней Чуковский. Из дневника: О Максиме Горьком // Наше наследие, 1988. Кн. 2. 2 См.: Анатолий Якобсон. О романтической идеологии / Предисл. Анатолия Гелескула // Новый мир, 1989, № 4. 134. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 28 мая 1989 28/V 89 Дорогой Давид Самойлович. Я начала писать Вам это письмо гораздо раньше, чем получила Ваше; но то, что называется «жизнью», все время мешало сосредоточиться. А захотелось мне написать Вам сразу, чуть я, уехав в Переделкино, прослушала Вашу поэму об Эйнштейне. Горячая моя благодарность Вам и Рафаэлю Клейнеру. Как говорила АА — «кланяюсь в ножки». Это — поэма-драма, я прослушала ее раз шесть. И буду слушать. Это произведение большого искусства; точного имени для жанра не подберу1. Очень завидую Вашей поездке в Ленинград и надеюсь, что она состоится. Спасибо за доброе письмо, я тоже была рада нашему торопливому свиданию. Только что узнала о смерти Тарковского. Я этого поэта люблю. Ваши стихи в конце 1-го тома потихоньку читаю. Напишу о них в другой раз2. Ваше предисловие к сборнику «Я — голос ваш» — прочла3. Хорошее. Цитата из Жирмунского (которого я вообще чту) звучит инородным телом, она написана на другом языке. (Не на том, напр[имер], на котором, кроме Вас, пишут оба Анатолия — Гелескул и Якобсон.) Обнимаю Вас! Л.Ч. 28/V 89 1 Речь идет о пластинке фирмы «Мелодия»: Альберт Эйнштейн. Литературно-документальная композиция. Пролог-поэма. 1986. Режиссер-постановщик Д. Самойлов. Исполняет Рафаэль Клейнер. 2 Упомянута «Горсть», завершающая первый том двухтомника: Давид Самойлов. Избранные произведения: в 2 т. М.: Худож. лит., 1989. Надпись: «Дорогой Лидии Корнеевне. Вы знаете, как я люблю и ценю Вас. Больше трех десятилетий я чувствую Ваше присутствие в моей судьбе. Д. Самойлов. 7.05.89». Отзыв Л.К. о «Горсти» см. в письме 136. 3 Речь идет о книге: Анна Ахматова. Я — голос ваш… // Вступ. ст. Давида Самойлова. Сост. и примеч. В.А. Черных. М.: Книжная палата, 1989. 135. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 5 июня 1989 5.06.89 Дорогая Лидия Корнеевна! Спасибо, что не пожалели глаз на предисловие к Ахматовой и на список неточностей в тексте. Ужасно боялся, что и в моей статье Вы найдете огрехи. Писал я ее, подгоняемый издательством и почти без всяких книг под рукой, а больше по памяти. Отсюда и Жирмунский, который у меня здесь есть и, действительно, не совпадает с тоном статьи. Рад, что понравился Вам мой «Эйнштейн». Это была мозаичная работа, и многие стихи я вставлял туда не по плану, а по какому-то наитию. Клейнер читает хорошо. Он вообще один из лучших чтецов у нас, если не лучший. Теперь жду Ваших слов о «Горсти». Там многое Вы знаете. Но книга это нечто другое, чем набор стихов. Галя сейчас просвещает эстонцев по части текущей русской литературы. Два раза в месяц их «Литературка» дает ее небольшие рецензии. Сейчас она написала о Ваших двух книгах. Но об этом она позвонит раньше, чем придет мое письмо. Любящий Вас Д. Самойлов 136. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 16 июня 1989 16/VI 89 Дорогой Давид Самойлович. Читать «Горсть» легко и трудно. Писать о ней — только трудно. В особенности о «Беатриче». Что написать? Читаю и перечитываю с замиранием сердца. Хотелось бы плакать, но, к счастью, стихи суровы. Да и мы — бесслезны. Да и не о чем плакать. К счастью, Вы — не Вертинский. Одно измученней и мучительней другого. «А совесть — сплошное увечье». «Страсть». «Соври, что любишь», «Не для меня вдевают серьги в ушки»… «Под утро»; «В меня ты бросишь грешные слова»; «На рассвете»; «Последний проход». А также все остальные… Мне кажется, в предваряющей прозе «Беатриче» не нуждается. Пусть пишут и говорят, что хотят… И почему-то в прозе появляется «терминология». Право же, рядом с «Беатриче» терминология раздражает. Не хватает только «аспекта» и «контекста». «Разные стихотворения». Большинство мне знакомо и мною любимо. «Валя-Валентина». «Грачи прилетели». «Слышно все». «День выплывает из-за острова», «Лирика», «Лаборатория поэта», «Могила поэта». Это не те стихи, которые лучше других (Вам писать плохо не дано), а те, которые ближе. Чему? Моему воображению, моему душевному опыту. Мне. «Поверить новым временам»; «Жить так: без жалоб и обид». «Партизаны». «Меня ты не отпустишь». Теперь мельчайшие придирки. Почему Вы пишете «встать» вместо «стать»? (477 — за пультом встать.) Это Вас команда путает: «У знамени встать!» (Следует — стать. Встают, если прежде сидели.) Почему Вы пишете «когда-то» в будущем времени вместо «когда-нибудь»? (См. 507 и еще где-то.) Уж будьте верны языку, если верны традиции. Таков Ваш удел. Прочла Толю в «Новом мире»1. Т. е. перечла. Блистательно. Это был бы лучший критик второй половины XX века. И Толя Гелескул («Толя Загорянский»2) ему под стать… Жалею, но не вижу его никогда. Если будет на то Галина милость — пусть прочтет XVII гл. «Памяти детства» Вам вслух. Спасибо ей за намерение написать обо мне. Надеюсь — пришлет. (Если это по-русски?) Очень жду Ваших стихов о Толе. Скорее бы они вышли. У меня машинопись, но это не то. «Магия печатного слова». О, какая у нас была весна! Сирень и жасмин у меня под окном. Птицы ликуют — как будто они твердо надеются на необходимые три года… Сирень отцвела — не дождавшись трех лет! — а жасмин еще держится. Вышел в изд-ве «Книга» мой первый ахматовский том. Он вызовет много скандалов — вот увидите… В конце месяца тот же том выйдет в «Неве» (№№ 6 и 7). Завидую Вам, что Вы едете в Ленинград… Люша очень гордится Вашей похвалой. Она изо всех сил готовит к печати дневник Корнея Ивановича (1901–1934). Да, наша встреча была хорошая. А когда — еще? Когда Вы — в Москву? Обнимаю Вас Л. Чуковская 1 См. примеч. 2 к письму 133. 2 А.М. Гелескул постоянно жил под Москвой в Загорянке. 137. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 23 июня 1989 23.06.89 Дорогая Лидия Корнеевна! Завалил я Вас своими изданиями. Прошу Вас — не занимайте мной драгоценное время. Читайте постепенно и только тогда, когда читается. За замечания спасибо. Если будут переиздания, обязательно исправлю замеченные Вами огрехи. А Чаадаев у меня был Чадаев, как у Пушкина. Это корректор исправил. Я ведь верстку не читал. Есть в книге досадные опечатки. Такие опечатки есть и в «Знамени». В стихотв[орении] «За городом» надо читать: «Дневной кукушки счет», а не «свист». Глупость какая-то. Все же буду посылать Вам все, что должно вскоре выйти — № 8 «Невы» и № 10 «Даугавы». Вы, кажется, единственный человек, который исправно откликается на посланное. И уж совсем мало людей, чье мнение для меня было бы так же важно, как Ваше. Вышла наконец «Весть» — наш альманах. Об этом сообщил Саша. У меня он будет не раньше, чем через три недели. Надеюсь, что мне достанут несколько штук, тогда обязательно пришлю Вам. Не знаю, каково будет впечатление. Лучшую вещь — «Москва — Петушки» Вы читали. А вообще альманах перестоялся. Надо бы ему выйти год назад. Публикация Толи замечательная. И Гелескул понравился. Он совершенно пропал. Посылал я ему письмо и «Беатриче». Обычно он сразу откликался. А тут молчит. Напишу ему снова. Любящий Вас Д. Самойлов P.S. С нетерпением жду первого тома записок об Ахматовой. «Кн[ижная] палата» издает довольно хорошо. Леве не писали, но звонили ему по телефону. По голосу он бодрей, чем мы ожидали. Но, возможно, это только на первых порах. А как он дальше жить будет? 138. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 29 июня 1989 Дорогой Давид Самойлович. Только что села за письмо к Вам, как получила Ваше. Я уже давно собиралась писать Вам, но мешала жара. Жара издавна, почти всю жизнь, действует угнетающе не только на мою бренную плоть, но и на бессмертную душу. В жару я не хочу жить. Мне плохо. Заставляю себя, тем не менее, ежедневно делать примечания к третьему тому1. Я ненавижу делать примечания. Но «ей шепчут: Дуня примечай». Т. е. никто мне этого не шепчет, но 3-й том требует огромных комментариев; у меня пуды бумаг по делу Бродского, а о деле мы все время говорим с АА, так что никуда от них не денешься. Это работа еще по крайности на год. Между тем, следовало бы сдавать 2-й том — но там тоже надо менять и увеличивать примечания, п[отому] ч[то] ахматовская библиография за это время выросла колоссально. Так что и перспективы у меня одни: примечания и примечания. Представьте себе: 1-й том «Записок» вышел! Сразу в двух местах — в журнале «Нева», № 6 (половина) и в изд[атель]стве «Книга» — целиком. На днях пошлю книгу Вам. Добра не жду. По существу она очень устарела («Реквием» известен, 37-й год и пр.), а обид вызовет множество. Даже и до суда за клевету дело может дойти… Пока написал о ней — благосклонно — А. Турков в «Известиях»2, и собирался писать (даже, говорят, и писал 2 ночи подряд!) Игорь Ив[анови]ч Виноградов3, но его, беднягу, хватил инфаркт! Очень тяжелый, и он в больнице. В торжественно-пошлом юбилее АА я никакого участия не принимаю — п[отому] ч[то] мне нечего сказать, кроме своих книг, и вообще не умею говорить не по написанному. А писать! В жару! Да еще среди всего произносимого другими! Да еще — ведь я трое суток в Переделкине — ездить оттуда? Не в силах… Была один раз — «без речей» — для приличия — на научной сессии в ИМЛИ. Там был один членораздельный доклад — Кости Поливанова, о ее надписях на книгах. Умно, изящно и богато. Остальное… Нат[алья] Петр[овна] была там, наверное, Вам рассказывала? (Там она мне вручила «Окт[ябрь]» и «Знамя»)… Так научно, уж так научно, что один ученый говорил вместо «эФ П Петровский» — Фе Пе. В общем, на уровне СыША, но основа истинно научная: структурализм. Спасибо за «Окт[ябрь]» и «Знамя»! Как Вы можете думать, что для меня это груз? Это мое дыхание, мое питание. О Ваших стихах, как я уже Вам докладывала, писать не умею, п[отому] ч[то] Вы не умеете писать плохо. И всякий, кто пишет о них, с неизбежностью пишет о себе. «Возвращение» — великолепно, хотя Москву я не люблю даже с Сухаревой башней. Но какое богатство — Ваше! — какое поэтическое изобилие — пир! Какое сочетание отрешенности с конкретностью!.. В «Знамени»4 меня более всего поразили два стихотворения: «Январь в слезах»… и «За городом». Последнее еще и тем, что в нем встречается одна строка из одного моего (!) старого-престарого стихотворения. У Вас: «И спящая твоя рука»; у меня: И спящая рука твоя Еще моя, еще живая5. Рада известию о «Вести» № 1. (Выйдет ли № 2 — там предполагался мой «Процесс исключения»?) Надеюсь № 1 — прочесть. Но вот Вы радуетесь «Москве — Петушкам», а я эту книгу сколько раз ни пробовала читать — не могу. Скучно, не продраться. Наверное, я не права, но я не могу. Сейчас, кажется, выигран бой за «Архипелаг»6. А он был труден, сложен. Вот это для меня счастье. Я тоже звонила Льву, и мне его голос тоже показался лучше, чем я боялась. И я думаю о том — как он будет жить дальше? И душевно — да и просто в быту? Сейчас у него была Светлана — теперь она уехала — и с ним Маша и Мариша7. Но и они ведь уедут… И знаете ли Вы, что сам он сейчас в больнице: рожистое воспаление ноги?.. Беда. Я понимаю — его любят в Германии, и там прекрасная медицина (и шприцы и пр.), но, по-видимому, старому человеку следует быть на родине, среди родных, а секретари — хоть их и три — это не то… Стараюсь радоваться: на Ордынке доска. Хорошая книга А. Наймана8 (которого Вы не жалуете). Хороши записи М. Ардова… Очерк Герштейн «Нина Антоновна». Интересен весь № 5 «Литер[атурного] обозрения» (там Дневники АА)… Но как бы она огорчилась изуродованной «Поэме»! Что было в Л[енингра]де — еще не знаю. Привет Гале. Будьте здоровы. Л. Ч. 29/VI 89 Жара. 1 Т. е. к третьему тому «Записок об Анне Ахматовой». 2 А. Турков. Мужество // Известия, 1989, 24 июня. 3 Игорь Виноградов. Судьбы скрещенья // Московские новости, 1989, 9 июля. 4 1989, № 6. 5 Строки Лидии Чуковской из стихотворения «Уже разведены мосты…» (цикл «Рассвет») — старого-престарого, по-видимому, 1940 года (см. сб.: Лидия Чуковская. Стихотворения. М.: 1992, с. 56–57). 6 Т. е. за напечатание солженицынского «Архипелага ГУЛаг» в России. 7 Светлана, Маша, Мариша — дочери и внучка Копелевых. 8 А. Найман. Рассказы о Анне Ахматовой. М.: Художественная литература, 1989. 139. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 8 июля 1989 Дорогая Лидия Корнеевна! У нас тоже жарко. Но жара не угнетает. С моря веет прохладный ветерок. И в саду пахнет морем. Галя с мальчиками отбыли в Пицунду. Уж очень ей надоела ежедневная домашняя барщина без выходных. У меня гостит Наталья Петровна с мужем и дочерью. Очень славные люди. Перед отъездом Галя прочитала мне главу о Корнее Ивановиче из Вашей книги. Очень хорошо1. Сейчас, при втором чтении, воспринимается не только сюжет, «про что написано» (это тогда было нов[о]), но и качество прозы. Видно это по обеим книгам и по запискам об Анне Андреевне. Их я начал перечитывать сам, очень медленно и вкушал Ваш язык, а также ощущал не только образ Ахматовой, но и Ваш автопортрет, очень точный, очень значительный. Теперь буду с нетерпением ждать издания. Там, наверное, шрифт будет для меня полегче. Спасибо за отзыв о «Возвращении» и о стихах. Вы напрасно пишете, что не умеете писать о моих стихах. Прекрасно умеете. И я всегда жду Ваших слов. Рад, что поэма Вам по душе, несмотря на нелюбовь к Москве. А насчет стихов согласен. Получились только два, а может, и всего одно — «За городом». Поставив тире, вспомнил рассуждения об этом знаке у Л.Я. Гинзбург и о разъяснении Корнея Ивановича, что тире — знак нервический. Л.Я. прислала мне свою последнюю книгу2. Иногда открываю наугад страницу и читаю абзац. Интересная она. Умная и наблюдательная. А вообще-то Вы должны были быть составителем собрания сочинений АА. Лучше никто не сделает. Но работа, конечно, дьявольская, особенно для Вас, понимающей значение каждой запятой. Уж лучше поскорей заканчивать третий том. «Весть» вышла, но я ее еще не видел. Теперь есть шанс, что будет второй и третий выпуск, особенно если похвалит пресса (или разругает «Наш современник»). Знаю, что «гвоздь» второго выпуска — Ваша проза3. Насчет «Москва — Петушки» не согласен. Это прекрасная, чистейшая, благороднейшая проза. Живая классика. Вы просто не терпите запах алкоголя. Произошла какая-то глупая история с телепередачей об Александре Исаевиче. Она была объявлена в газетах, но Ненашеву позвонил Залыгин4 и сообщил, что все права на публикации А.И. имеет один «Новый мир». Но в передаче не публикация, а просто о Солженицыне. Ненашев испугался и передачу отменил. Это породило всякие слухи. Идиотство. Рассказывал мне эту историю Феликс Медведев, автор передачи. Сам он не фонтан, но дело делает иногда полезное. Ко мне приезжал с киногруппой, мучили меня целый день. Пытался говорить умное, но возможно, что буду выглядеть на экране глупо… …Очень жалко Льва. И Раю, конечно, жалко. Но Лева — человек приспособляемый, а где-то внутри незыблемый. На это надежда. Гелескулу написал еще одно письмо. Пока ответа нет. Привет Люше и Фине. Любящий Вас Д. Самойлов 8.07.89 1 Речь идет о книге Лидии Чуковской «Памяти детства», впервые выпущенной в России (М.: Московский рабочий, 1989). Книга дополнена новой главой (гл. XVII), не входившей в зарубежное издание (Chalidse Publications: New York, 1983). 2 Лидия Гинзбург. Человек за письменным столом: Эссе. Из воспоминаний. Четыре повествования. Л.: Советский писатель, 1989. 3 Во втором выпуске альманаха «Весть» предполагалось печатание «Процесса исключения» Лидии Чуковской. 4 Ненашев Михаил Федорович (р. 1929), в 1988–1989 гг. председатель Гостелерадио СССР. Сергей Павлович Залыгин (1913–2000), писатель, главный редактор «Нового мира». 140. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 11 июля 1989 Дорогая Лидия Корнеевна! Вчера был пасмурный, скучный день — понедельник. В этот день не приносят почту. Но накануне мне принесли извещение о бандероли. И — какая радость! — Ваша книга. Не ждал ее так скоро. Теперь буду читать медленно, сам. Книгу Вашу очень люблю. Спасибо. В этом издании только обложка не очень. Но не в ней дело1. Ахматовские торжества — Вы правы — изрядно опошлены, как у нас это профессионально умеют делать. Но среди публикаций были интересные (Анреп, Адамович). Особенно понравилась — больше, чем понравилась — статья Бродского (в «Юности»2). Мне кажется, что это лучшая статья об Ахматовой. А в «о Ахматовой» тоже много интересного. Вы напрасно думаете, что Наймана я не жалую. Просто мне чужды люди, которые сами себе назначают цену. Писал Вам, что вышла «Весть». У Саши уже есть экземпляры. Попрошу его один доставить Вам. Я себе сборника в целом не представляю. Судя по телевизору, жара у вас не спадает. А у нас хмуро, дождичек. Будьте здоровы. Ваш Д. Самойлов 11.07.89 1 Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Книга I. 1938–1941. М.: Книга, 1989. 2 См.: Иосиф Бродский. Скорбная муза / Перев. с англ. А. Клотова // Юность, 1989, № 6. 141. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 21 июля 1989 Дорогой Давид Самойлович. Простите, что на письмо отвечаю открыткой. Но сил нет ни физических, ни душевных. Я смолоду не выносила лета — не хочется жить. Грозы ежедневные почему-то в этом году не утоляют. Хочется только лежать. А нельзя. Да, кроме пошлости, юбилей АА принес много интересного. Адамовича, Анрепа я читала давным-давно. Но в обоих номерах («Литер[атурное] обозр[ение]» и «Звезда»), сплошь посвященных Ахм[атовой], многое ново. Сижу и конспектирую. Между прочим, в «Звезде» мне впервые понравился Слуцкий — «отрицательные» стихи об Ахм[атовой]1. Хорош — из поэтов — также и Горбовский, но зато его воспоминания (более о «двухстах граммах с прицепом», чем об АА) — совершенно глупые2. Недаром мне она сказала о его стихах: «Стихи из вытрезвителя». Насчет стихов — не права, а вот мемуары — да. И при этом — высокомерие. Очень почему-то презирает жильцов Д[ома] т[ворчества] в Комарове… Интересен Л.Н. Гумилев («Звезда»)3, но с другой точки. Ваша Л.Ч. 21/VII 89 P.S. А читали ли Вы Л.Я. Гинзбург «Человек за письменным столом»?4 Много замечательного, хотя многое и ненужно. Привет Гале. Pp.S. Вчера у меня был Лев, приехавший хоронить Раину урну. Очень толст, очень, очень, но совершенно не безумен. Успел уже выпустить брошюру о Р[аисе] Д[авыдовне] — милы мне ее фотографии — но много нагорожено фальши. И снимки таковы: РД и Римский папа, РД и президент Рейган… Хоронят ее завтра Л.Ч. 1 Упомянуто стихотворение Б. Слуцкого «Я с той старухой хладновежлив был» («Звезда», 1989, № 6, с. 156). 2 Глеб Горбовский. Видение в Комарове // Там же, с. 107. 3 Речь идет о беседе Л.Э. Варустина с Л.Н. Гумилевым «…Иначе поэта нет» (там же, с. 127–133). 4 См. примеч. 2 к письму 139. 142. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 31 июля 1989 Дорогая Лидия Корнеевна! Надеюсь, что Ваше самочувствие улучшилось. Жара вроде бы спадает, судя по сводкам. Но Вы все же слишком много работаете. Понимаю, что это замечание пустое, т. к. кейфовать Вы не умеете. Но все же… Гена сообщил, что передал Вам «Весть». Мне кажется, что в основном альманах получился. Особенно радует, что изданы «Москва — Петушки». Это, мне кажется, из лучшей прозы последних десятилетий. Каверин слишком строг к Шкловскому. В книге Л.Я. Гинзбург Шкловский дан гораздо объемнее и интереснее. Книгу Л.Я. медленно читаю сам. Много интересного. Вы правы — есть и лишнее. Так же медленно перечитываю первый том Ваших записок. В журнальных номерах, посвященных Ахматовой, есть и новое и интересное. Мне очень понравилась статья Бродского в «Юности». Как Вам? Последние недели ничего не делал, т. к. волновался по поводу абхазских событий. Галя с мальчиками были в Пицунде. 29 июля они благополучно вернулись. «С любимыми не расставайтесь…»1. Прислали мне из Москвы экземпляр книги «Горсть». Но она уже почти вся вошла в двухтомник. Есть только небольшие несовпадения в составе. Вам пришлю «Горсть» не для чтения, а просто для комплекта. Сейчас собираюсь писать небольшую заметку о «Тарусских страницах»2 для литературного календаря и предисловие к книге древнегреческих сказаний о героях и богах для «Детгиза». А в стихах — пауза. Будем снова ожидать вспышки воображения. Любящий Вас Д. Самойлов 31.07.89 1 Строка из стихотворения А. Кочеткова, написанного в 30-х годах. 2 «Тарусские страницы», литературно-художественный сборник (Калуга, 1961). В сборник вошли произведения молодых талантливых писателей (Булата Окуджавы, Владимира Корнилова, Наума Коржавина). 143. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 3 августа 1989 3/VIII 89 Дорогой Давид Самойлович. Спасибо за «Весть». Пока что я прочла только Каверина. Он, как всегда, когда пишет о литературе, очень хорош. Когда он эссеист, а не беллетрист — всегда хорош. Я к Вам за советом. Вен[ьямин] Ал[ександрович] сам просил меня дать для 2-го тома «Вести» мой «Процесс исключения». Я обещала. Но видите ли! Книжка боевая, особенно сегодня. А когда выйдет том 2? Через два года? И стоит «Весть» дорого — 6 рублей… Ее раскупят только библиофилы… «Весть» — альманах. А можно ли печатать в альманахе после журнала? Ответьте, пожалуйста. Я своего слова нарушать не хочу и до Вашего ответа «Процесс» никому не отдам. Привет Гале. Л.Ч. P.S. Только напрасно Вен[ьямин] Ал[ександрович] сообщил (а редакция не исправила), будто моя «Софья Петровна» написана в 1938 г. На каждом экземпляре указано: «ноябрь 39 — февраль 40». Это другая эпоха. 144. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 3 сентября 1989 Дорогой Давид Самойлович. Это я Вам вместо телеграммы. Я только сегодня прочитала Вашу статью — и очень горжусь, горжусь и благодарю, — не только за то, что назвали меня своим другом, но и за статью — всю1. Надеюсь, Вы приедете в сентябре? Крепко обнимаю Вас. Гале привет. Л. Чуковская 3/IX 89 1 Д. Самойлов в статье «Зачем быть добрым и честным», в частности, пишет: «Выстрадать что-то, сотворить, может, отношения какие-то ценные — вот что относится к сфере счастья. В том числе и настоящая дружба. Для меня самая главная черта в друге — это талант нравственной точности, когда нравственность поступка уже входит в моторику. Таким своим другом я считаю, например, Лидию Корнеевну Чуковскую («Комсомольская правда», 1989, 1 сентября). 145. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 6 сентября 1989 Дорогая Лидия Корнеевна! Надеюсь, что хворь Вас отпустила, и Вы работаете, как всегда. Читаете, как я вижу, довольно много. Завидую. Мне иногда Галя читает «текучку». А я «для дела» разбираю несколько страниц в день. О Шкловском кто-то сказал, что в разговоре он гений. Я слышал его только несколько раз у Ивановых. «Zoo» и «Третью фабрику» читал очень давно. Осталось впечатление блеска, а идеи тогда, до войны, до меня в полном объеме не доходили. У нас сразу после первого сентября настала осень — разъехались знакомые. Стало заметно, что рябина покраснела. Скоро настанет темная грустная пора. Останется только работать, хотя и нет большой охоты. С середины октября две недели я буду в Дубултах. А в начале ноября все четверо приедем в Москву. Павлу надо получать паспорт, а мне — к Кацнельсону. Вообще вокруг не весело, тревожно. Да и в Москве, похоже, так же. Должно что-то переломиться, да неизвестно, в какую сторону. Живем в опасное время. И детей особенно жалко. Вы пишете, что из поэм моих больше любите «Ближние страны». От них я давно отошел. И все эти годы разрабатывал «малую поэму». Недавно вышла в 8-м номере «Невы» последняя «малая» «Похититель славы». Ребята, занимающиеся «Вестью», уверяют, что второй выпуск будет скоро. Но, может быть, это все мечты. Нужно, наверное, немного обождать. Скоро все выяснится. Если Вам будут звонить, скажите им прямо, что долго ждать выхода «Процесса» не можете. Жаль, что Вам не по вкусу «Москва — Петушки». Мне кажется, что это замечательная проза и войдет в классику. А вот Горнунг об Ахматовой мне не попадался. Где это напечатано?1 Простите, что пишу вкривь и вкось. Надо привыкнуть к осеннему освещению. Привет Вам от Гали. А от меня — Люше. Будьте здоровы. Ваш Д. Самойлов 6.09.89 1 См.: Л. Горнунг. Встреча за встречей // Литературное обозрение, 1989, № 6. 146. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 26 сентября 1989 26/IX 89 Дорогой Давид Самойлович. Вы пишете, что Павел приедет вместе с Вами в Москву, чтобы получить паспорт! Поразительно. Я помню тот день, когда мною получено было от Вас письмо: «Новорожденного назвали Павлом. Теперь я считаю, что моя Петропавловская крепость достроена». Значит, было это 16 лет назад? «Я в беспамятстве дней забывала теченье годов»…1 К сожалению теперь я забываю не только «теченье годов», но и стихи — чужие и свои. А меня со всех сторон теребят с самыми для меня неподходящими предложениями: выступить… Сфотографироваться… Надписать и пр. Вы-то к этому привыкли, а я никогда не привыкну и старательно воздвигаю вокруг себя баррикады. На днях у меня была одна американка. Так, будто и неглупая, и знающая, и красивая. Я старалась быть с ней приветливой. Но не удалось: она спросила меня: где я хочу, чтобы мне поставили памятник? У нас отличная погода: после окаянной жары — сухая, светлая, лучезарная — тютчевская — осень. Читаю замечательную книгу Карякина «Достоевский и канун XXI века». В ней соединяются философская образованность, темперамент, глубокое знание предмета и опыт зрелого педагога. Но она слишком длинная… А вот попросите Галю, чтобы она прочитала Вам одну главу из воспоминаний Хрущева о Сталине… (В «Огоньке»2.) Ничего более страшного об отце народов, чем эта глава, я не читала… Рассказ о том, как он проводил время: в полном безделии и в беспробудном, денном и нощном, пьянстве, и как шутил (клал, напр[имер], помидор на стул Молотова или еще чей-нибудь). Как он сам первый никогда ничего не пил и не ел: из боязни отравы говаривал: «Ты, Микита, любишь ведь соленый огурчик, возьми». И полагая, по невежеству своему, что яд действует мгновенно и если Никита не упадет со стула в корчах — значит, можно с этого блюда брать и самому. И еще о том, каким он был гением трусости. (Об охране его дач.) И как все это пьянство и разглядывание среди дня и ночи кинокартин называлось заседанием Политбюро… И как, во время его агонии, Берия при всех целовал ему руки — после чего отходил на три шага в сторону и демонстративно отплевывался… Да, нелегко жилось его окружению… Отпускал их от себя только глубокой ночью, а до тех пор принуждал не только «пробовать» вино (чтобы увериться в его безъядности), но и накачиваться вином и водкой без всякой меры. Да. Вот так. А ведь то, как человек забавляется, — характеризует его не менее, чем его деяния и слова. Над его постелью висела картинка, вырванная из «Огонька»: девочка поит молочком козочку. Вообще, воспоминания Хрущева скучноваты, но эта глава — шедевр. А читали ли Вы книжку Межирова «Бормотуха» — очень интересная книжка. Несколько стихотворений страшных. Привет трудящейся Гале. Вас обнимаю Л. Чуковская 1 Строка из стихотворения Анны Ахматовой «Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли…» (Городу Пушкина, 2). 2 См.: Никита Сергеевич Хрущев. Воспоминания // Огонек, 1989, № 37 (9—16 сентября), с. 26–31. 147. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 27 сентября 1989 27.09.89 Дорогая Лидия Корнеевна! Спасибо за открытку. Очень горжусь Вашими словами. Я счастлив, что Вы есть на свете и что одаряете меня дружбой. Ваше присутствие много раз удерживало меня от дурных поступков, к которым я склонен. Новостей у нас мало. Здесь страсти несколько поутихли. Но, может быть, это только внешнее. Тревожит общая ситуация, которая часто кажется неразрешимой и не сулит добра. Я разделался с текучкой и наконец могу засесть за прозу. Но все оттягиваю, не решаюсь приступиться. Пока же перебираю наброски стихов, что-то пытаюсь дописать. Посылаю для комплекта «Горсть». Галя Вам кланяется. Привет Люше. Ваш Д. Самойлов 148. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 3 октября 1989 Дорогая Лидия Корнеевна! Посылаю Вам книжку Маро Маркарян. Здесь есть переводы Марии Сергеевны. Хорошие переводы Гелескула. Он, кстати, в порядке. Просто почему-то не отвечает на письма. Говорят, собирается в Испанию. Маро Маркарян — армянская Инна Лиснянская (само получилось в рифму). В ней полно искренности, но маловато мыслей. Искренность всегда трогательна, но не определяет литературного качества. Это только наши есенинцы считают ее главным и достаточным признаком хорошей поэзии. Я бездельничаю, т. к. беспрерывно болит голова. Галя читает мне куски из «Окаянных дней» Бунина. Когда-то казалось мне, что книга слишком злая. А она мудрая и проницательная. Вообще, поводов для размышлений много. Надеюсь увидеть Вас в ноябре. Поклон от Гали. Привет Люше. Ваш Д. Самойлов Дорогая Лидия Корнеевна! Утром отослал Вам книжку Маро Маркарян с письмецом, а в обед получил Ваше. Не могу удержать любопытства: что Вы ответили красивой американке на вопрос о памятнике? Я бы поставил прижизненно Ваш бронзовый бюст в зале, где Вас исключали из Союза писателей. Хрущева читаю с интересом. Он сам личность незаурядная, человек свежий, невежественный, но с умом и какими-то (сильно сбитыми с толку) понятиями о порядочности. Все политические портреты, вроде Роямедведевских, мне читать скучно. Меня интересует не механика власти, не ее оценки, а психология людей, причастных к власти, поведение их, отношения, быт, подлинные реплики, интересы, разговоры. Это попадается в мемуарах. Вообще, есть что читать. Злюсь на свои глаза. Кацнельсон обещается их несколько исправить. Писать я могу. Но прочитать написанное мне трудно. Поэтому прошу Галю и слушаю, словно не я написал. Пашка, как и все мои сыновья, хорошего роста, остроумный и славный малый. Но лоботряс первостатейный и хватает по пять двоек в неделю. Да ну его! Если Кацнельсон не загробит мой последний глаз, надеюсь Вас повидать. Будьте здоровы, здоровы, здоровы. Ваш Д. Самойлов 3.10.89 Галя передает Вам привет и тоже очень интересуется ответом американке. 149. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 10 октября 1989 10/X 89 Дорогой Давид Самойлович. Как вы балуете меня! Только что получила я «Горсть», собиралась написать Вам — и тут же пришла Маро Маркарян. Перечла «Горсть». И поняла: как бы там ни было, а я более всего — больше Баллад и Поэм — люблю лирику Д. Самойлова. [Приписка Л.Ч. на полях: М.б., у меня не хватает чувства юмора.] Между прочим, я решила «погадать по Самойлову». Открыла книжку наобум. И прочла «Старая мама». (Если бы я была всего лишь старая мама. Но увы! Я уже дряхлая мама.) Удивляюсь, как это Вы и Галя не можете сообразить, что я ответила американке на ее дурацкий вопрос о памятнике!1 Я ей ответила «Разумеется — нигде». Она меня уже всерьез за АА принимает! Сегодня еду на трое суток в мое переделкинское уединение. Беру с собою работу — не знаю, как перенесу. Переделкино 12/X 89 Я не успела доехать и опустить письмо во вторник в городе, дописываю на даче, но — увы! — послать его в Москву мне будет не с кем — а привезу его в город только в пятницу. Надеюсь, оно успеет дойти до Вас. Взяла с собою книжку Маро Маркарян. Какое, однако, созвездие переводчиков! Ей повезло. Вашего отношения к Инне Лиснянской я не могу понять и, во всяком случае, не разделяю. Вы пишете, что стихи у нее «искренние», но лишены «мысли». А по-моему, они полны искренности, мыслей-чувств и исполнены искусно. Читали ли Вы, напр., ее стихи, посвященные Копелевым? Их отъезду? Почему можно причислить их к стихам, лишенным мысли? Или стихи, обращенные к могилам старых большевиков, похороненных на Переделкинском кладбище? И многие другие. Я получила наконец письмо от Анатолия Мих[айловича] Гелескула. Я давным-давно просила его сообщить мне «биографические данные», которые необходимы для моего комментария к 3-му тому «Записок об АА». (АА горячо хвалила его переводы, и его привел к ней Толя Якобсон.) Я получила также письмо от Майи Александровны, которая в ноябре приедет сюда. Я и рада и не рада. Т. е. встревожена. Видела я ее только один раз на аэровокзале. Толя в письмах ко мне очень высоко о ней отзывался. «Здесь она единственный мой настоящий друг»2. Надеюсь, она привезет мне мои письма к Толе — тогда я попробую опубликовать его письма ко мне. Ну, отдыхайте, гуляйте и приезжайте в Москву не «на минуточку», а так, чтобы успеть повидаться. (Ведь у меня в Москве только 3 вечера в неделю. Чем скорее Вы дадите мне знать, когда Вы заявитесь — тем будет лучше.) У меня на шее две теа[тральные] постановки и одна — теле- («Софьи Петровны»). Если бы Вы знали, как мне трудны чужие люди! Все равно ни в телевидении, ни в театре я не понимаю ничего: дневные часы я берегу для работы, а к вечеру сильно устаю — хочется без всякого смысла слушать радио или «книжку почитать». Будьте здоровы. Привет Вашему приятелю. 1 См. письмо 146. 2 Майя Александровна Улановская, первая жена А.А. Якобсона и мать его сына. 150. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 20 октября 1989 Дорогая Лидия Корнеевна! Ужасно обрадовался, получив Ваше письмо именно здесь, в Дубулты, где я почти никого не знаю. А ведь раньше я почти всех знал! Но разве можно знать 12 000 членов Союза писателей. Да из них 11 500 и вовсе знать не хочется. Все же есть здесь человек пять знакомых. И, главное, мой добрый друг Абызов. А еще на четыре дня приезжал ко мне Петр Горелик, которого Вы однажды видели. Стихи, которые послал Вам в «Даугаве», мне не нравятся. Предыдущие книги, с большим или меньшим успехом, были все же поступательные. «Дни» — результат целого периода писания. Кое-кто вообще считает их моей лучшей книгой. Потом такой же книгой мне кажется «Весть». А теперь «Горсть». Стихами после «Горсти» я недоволен. В них нет свежего ракурса, новой интонации, новой темы. Поэтому я не хочу их складывать в новую книгу, а отдал в сборник «Снегопад» («Моск[овский] рабочий»), где они будут соседствовать со стихами 60-х годов, впервые публикуемыми, и с поэмой «Возвращение». Может, вообще уже ничего нового у меня не образуется, ведь мне весной 70 лет и пора уже оставить легкое занятие и засесть за воспоминательную прозу. Здесь я объяснял одному хорошему эстонскому прозаику, что поэзия — трудное дело, т. к. после сочинения восьми строк остается уйма свободного времени. Следовательно, поэт гораздо больше подвержен соблазнам, чем другой литератор. Вы не знакомы с четырьмя томами моей легкомысленной поэзии и прозы «В кругу себя», которые собрал все тот же Абызов. Там есть изречение выдуманного мной эстонского философа. Он говорит: «Старость это пора, когда все становится мероприятием: хождение, дыхание, еда, даже любовь». Как-нибудь привезу Вам эти тома. Там много забавного, но есть и непристойности, которые Вы можете не читать. Надеюсь, что мы вскоре встретимся. Обнимаю. Ваш Д. Самойлов 20.10.89 151. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 28 ноября 1989 Дорогая Лидия Корнеевна! Спасибо за «Горизонт». Галя перечитала мне «Гнев народа»1. Статья хорошо помнится еще с Вашего чтения в Опалихе. Со временем она не утратила силу, а обрела новую. И внушает надежду всем пишущим, что верное и мудрое слово сбывается и может быть причиной событий. У Вас надо учиться думать, писать и поступать. При моей соглашательской натуре, я всегда беру уроки у Вас. Самое лучшее воспоминание о Москве — встреча с Вами. Остальное уже перемешалось, и не выветривается только ощущение возбужденности и разномыслия. Последние вести отовсюду не утешают. Народное мнение быстро движется в правую сторону, хочет порядка, твердой руки, ясной перспективы, хотя бы и дурной, но ясной. Сознание спутанно, и желание свободы сочетается с самыми дикими понятиями и предрассудками. У интеллигенции нет плана и единства. Да и есть ли она сама, кроме маленькой группки людей?.. Перспективы смутные, если не грозные. Лева прислал нам свои, общие с Раей, воспоминания2. Кое-что оттуда мы знаем. Лева, как натура, выглядит богаче, а порой и умнее, чем Рая. Иногда читать интересно. Я работаю мало. Пишу одну рецензию и все робею засесть за прозу. Рад, когда что-то отвлекает. У нас наконец полная зима. Галя купила мне тулуп, и я в нем иногда гуляю. В Москву пока не собираемся. Галя кланяется Вам и Люше. Я — Люше и Фине. А Вас обнимаю. Ваш Д. Самойлов 28.11.89 1 Лидия Чуковская. Гнев народа // Горизонт, 1989, № 5. 2 Раиса Орлова. Лев Копелев. Мы жили в Москве. Ann Arbor: Ardis, 1988. 152. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 13 декабря 1989 Дорогой Давид Самойлович. Простите, что так долго не отвечала на Ваше письмо. Все время хотела написать, но каждый раз заваливало все входы и выходы — к себе, то есть, в частности, к письмам. Вероятно, вот эти завалы — постоянные — и называются «жизнью». Прочла — не без смеха, — что Вы берете уроки у меня и что я, будто бы, умею думать и поступать! Вот уж чего никогда не умела и не умею. Нет уж, учитесь у кого-нибудь другого… Вы пишете, что вести отовсюду неутешительные. Оно так. О, какие неутешительные! Но ведь если поглядеть назад, на весь наш 70-летний путь — то — чем там можно утешиться? Кончился погром после убийства Кирова — начался 37-й… Приутих 37-й — началась война… Кончилась война — началась голодуха, а потом «повторничество», а за ним — «борьба с космополитизмом»… А 60-е? 70-е? Обшарпаны стены, Топтун у ворот. Опасная стерва В том доме живет1. Быть опасной стервой весьма небезопасно, и хотя настоящая мясорубка меня миновала («И до самого края доведши, / Почему-то оставили там» — сказала Ахматова2), но и не настоящая — перемолола. В 20 лет я побывала в тюрьме и в ссылке — правда, легких… Да что я о себе! Куда денешься от памяти о Катыни? О Праге? От миллионов вымерзших в тундре крестьян? От трупов, сложенных в земле валетом (после расстрелов?). Да, вести неутешительные. Будущее грозно, п[отому] ч[то] мы живем в эпоху результатов. И я должна сказать, что результаты иногда подают искорки надежды и нечаянной радости. Сколько замечательно талантливых, умных и смелых людей нежданно оказались в действии! Целая плеяда блистательных публицистов, о существовании которых мы и не подозревали. Кстати, не упустите в «Неве» статью Баткина «Беззаконная комета»3; он доказывает необходимость уничтожить Союз писателей и сохранить Литфонд. («СП — и не творческий и не Союз».) Ну, это и без него всем ясно, а вот — с каким изяществом написана статья! Позавидуешь! А кто мог рассчитывать, что появится Дима Юрасов?4 Дорого обошелся многим из нас А.И. С. Но вот у меня в руках 1-й том «Архипелага». Дорого за эту книгу плачено, но вот ведь она жива и начинает работать. Я ее вынимаю из ящика и снова кладу в ящик — прикоснулась и рада. Малые искорки надежды — они не гаснут, как не гасли и во время войны, столь безнадежной поначалу. Кстати — о войне и о Вас. «Сороковые, роковые»… да ведь это счастливейший гимн молодости! Бой, в котором Вы побывали и куда Вам предстоит вернуться. А ведь годы-то роковые, и похоронные, похоронные… Но в молодости все сносишь легче. А сейчас, в старости, конечно, трудно жить в ожидании беды. И не впадать в отчаянье. Получила письмо, долгожданное, от А.М. Гелескула. Ну и ну! Да ведь он дивный прозаик! Он изображает путешествие по Испании — с такой зрительной силой, с такой достоверностью, с такой мудрой иронией! Я знала, что он великолепный эссеист и переводчик, но такая проза!.. Живет он, наверное, как-то очень особенно; чтобы так писать прозу — надо жить вне суеты, отдельно. Кстати — или некстати? — принялись ли Вы за прозу, милостивый государь? Я ждала Вас на вечере Пастернака (4 декабря) в Музее им. Пушкина — Ваше имя стояло в программке. Этот вечер (на котором хорош был Чичибабин да я прочла стихи Корнилова «Похороны») произвел на меня очень большое впечатление: ведь я впервые услыхала и увидала Возн[есенского], Евтуш[енко] и Ахмадулину! Ведь я никогда их не слыхивала — т. е. как они читают стихи и как именно кривляется Ахмадулина — юная Джульетта, бэби, лепесток… Ну, теперь я — с опозданием — образована. Привет Гале. Обнимаю Вас. Люшенька, бедняга моя, кланяется обоим. Л.Ч. 13/XII 89 1 Строки из стихотворения Инны Лиснянской, посвященного Лидии Чуковской. 2 Строки из стихотворения «Все ушли, и никто не вернулся…». 3 См.: Л.М. Баткин. Беззаконная комета // Нева, 1989, № 11, с. 141–144. 4 Дмитрий Геннадиевич Юрасов (р. 1968), молодой историк, знаток материалов о репрессиях в СССР. Именно Д. Юрасов впервые сообщил Лидии Корнеевне некоторые документы по делу ее мужа, М.П. Бронштейна, расстрелянного в 1938 году. Подробнее о Д. Юрасове см.: Виктория Чаликова. Архивный юноша // Нева. 1988, № 10, с. 152–162. 153. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 17 января 1990 Дорогая Лидия Корнеевна! Состояние такое, что трудно отличить дурное настроение от дурного самочувствия. Недавно видел по телевизору «Софью Петровну». Не знаю, хорошее ли это кино. Галя говорит, что среднее. Но по мне — вещь удалась. Нет никакого современного выпендривания. Стиль вещи, насколько возможно, соблюден. И актриса хорошая. Ваш метод писания — о том, что происходит, тогда, когда происходит — оказался самым результативным. При первом чтении обращалось внимание на жизненную фактуру. Теперь уже можно оценить саму фактуру прозы. Это ко всему относится — и к публицистике, и к запискам об Ахматовой. Все это настоящая литература. Как Вы живете? Как здоровье? На меня, например, стала действовать погода. Почти ничего не пишу. Выйти или выехать куда-то трудно. Жду гостей, которые иногда приезжают. Волнуют перспективы бездельника-Пашки. Боюсь, что угодит в армию. Правда, есть еще года полтора. Авось одумается. В нашем городе мало что происходит. Только продукты исчезают. Ко мне эстонцы доброжелательны. Даже присвоили звание заслуж[енного] деятеля культуры. В Москву пока не тянет. Постоянно ощущается потеря Андрея Дмитриевича1. Многие, даже молодые, говорят, что с его уходом переломилось время. Все вдруг стало мрачнее и безнадежнее. Берегите себя. Привет от Гали. И от меня Люше и Фине. Обнимаю Вас. Ваш Д. Самойлов 17.01.90 1 А.Д. Сахаров скончался 14 декабря 1989 года. 154. Л.К. Чуковская — Д.С. Самойлову 1 февраля 1990 1/II 90 Дорогой Давид Самойлович. Не знаю, как благодарить Вас за Ваше последнее письмо. Очень странное во мне оно вызвало чувство. Братское, что ли? Не тогда, когда Вы мою прозу хвалите — тут я не судья; хорошо, если так! — а вот во всем другом. «Состояние такое, что трудно отличить дурное настроение от дурного самочувствия». «На меня, например, стала действовать погода». (Вы, по сравнению со мною — молодой человек… Но на меня до сих пор, кроме жары, которую никогда не переносила, тоже вдруг стала действовать погода. Да еще как!) «В Москву пока не тянет»… Понятно. «Постоянно ощущается потеря Андрея Дмитриевича». О, да, да, да. Непрерывно. Все это написано Вами как будто мною от самой себя — себе. И я тоже боюсь за Вашего Пашу… Неужели он не боится? Испугайте его хорошенько! Чтобы он понял, что€ ему грозит! «Ветреная младость» недальновидна. А тут еще некий благодетель прислал мне Ваше интервью. (Почему оно в «Крокодиле»?) Необычайно умное, спокойное, достойное интервью!1 (От души поздравляю Вас также со званием заслуженного деятеля искусств Эстонии, хотя, конечно, оно не за интервью дано!) Да, все, что Вы говорите — оно так. Да, искажались основные понятия добра и чести. Да, Вы правы (и Вы вправе это сказать!), не могут честные люди отказаться от искренних заблуждений своей молодости — заблуждений, добавлю я, не только разрушительных, но и плодотворных. И требовать, чтобы эти заблуждения-убеждения «в свете гласности» мгновенно растаяли, — несправедливо. Я это хорошо понимаю, п[отому] ч[то] часть заблуждений разделяла сама… Но вот что мне непонятно до сих пор вопреки всему прочитанному и услышанному. Этого мне никто не объяснил, даже Ал[ександр] Ис[аевич], даже АД, — и Вы не объясните. Почему честный солдат, офицер, или генерал, или кто угодно шел во время войны в атаку или переходил как разведчик туда-назад границу, и все это с именем Сталина на устах — мне совершенно понятно. Почему «за Родину, за Сталина!» — от всей души — на это у меня воображения вполне хватает. И почему мой младший — любимый и прекрасный брат — имевший «бронь» — все-таки самовольно пошел на передовую, где и был убит, возвращаясь из разведки, — я понимаю, уважаю, и нечего теперь честных военных презирать. Их надо чтить — и живых и мертвых, и могилы их, и их заблуждения, и их горечь… Но вот чего не могу я ни понять, ни вообразить, ни простить. Каким способом могли быть выращены тысячи, десятки тысяч — не солдат охраны, которые ничего не знали, не уголовников — а следователей, т. е. нормальных молодых мужчин, которые с удовольствием истязали безоружных, беззащитных мужчин и женщин — тех, о ком им было известно, что те не виноваты? У следователей в ящиках письменных столов содержался набор пыточных инструментов (известен обычный перечень). Если арестованный все равно не подписывал нужный протокол — на помощь вызывали бригаду профессиональных уголовников, которые домучивали арестанта до подписи или до смерти. (Мне, например, уже известны имена тех уголовников, которые домучивали моего мужа. Их было четверо…) Ладно, они уголовники — а следователь — он кто? Десятки тысяч следователей? В Ленинграде я знаю два случая, когда следователи, поняв, чего от них требуется, кончали с собой. (Один выбросился из окна, другой застрелился.) Как фабриковались, на какой это фабрике, создавались десятки тысяч садистов? (Не путать с вооруженными советскими солдатами, идущими в атаку на вооруженных немцев… Не путать также с ВОХРой, стрелявшей — по незнанию — во «врагов народа», т. е. веривших, что арестанты враги…) Значит, десятки тысяч потенциальных Хватов2, мучивших Вавилова, сломавших — на следствии — 2 ребра Ландау3, — всегда подспудно таились в народе? В нашем — или в любом? Каково их социальное происхождение? На этом глупом вопросе — кончаю. Обнимаю Вас. Искренний привет Гале. Л. и Ф. кланяются. Л.Ч. 1 См.: Давид Самойлов. Хорошо должно быть не только тебе… [Беседа с Натальей Грачевой] // Крокодил, 1989, № 18. 2 Александр Григорьевич Хват — следователь, проводивший допросы академика Н.И. Вавилова. 3 Лев Давыдович Ландау (1908–1968), физик-теоретик, академик, лауреат Нобелевской премии. В 30-е годы дружил с М.П. Бронштейном и даже писал вместе с ним учебник. В апреле 1938-го был арестован и год провел в тюрьме. Освобожден в результате хлопот П.Л. Капицы после замены Ежова на Берию. Пришел к Л. Чуковской и рассказывал, как его били на допросах. В своей книге «Прочерк» Л. Чуковская вспоминала: «Показался он мне таким же, как прежде, хотя и упомянул, что на следствии повредили ему два ребра. Впрочем, он быстро оборвал свой рассказ об избиениях, щадя то ли меня, то ли себя самого, более о себе не говорил». 155. Д.С. Самойлов — Л.К. Чуковской 10 февраля 1990 Дорогая Лидия Корнеевна! Спасибо за хорошее письмо. Хотел на него ответить вчера. Но была мерзкая погода — дождь, ветер. А мы ведь живем гораздо ближе к погоде, чем в Москве. Сегодня солнце. И письмо, может быть, получится повеселее. Хочется иногда пожаловаться кому-нибудь старшему. Но старших почти нет. Один только Бог. А молодым тоже хочется старшего. Вот и пишут мне, приезжают. Насчет стихов я им что-то могу сказать. А им знать хочется — как жить. Да я откуда знаю? Трудно радоваться тому, что «нас призвали всеблагие, как собеседников на пир»1. Тем более что на пиру водку продают по талонам, а закусывать почти нечем. Да, выпало нам жить при последнем акте исторической драмы. Боюсь, что не только героям, но и статистам достанется. Шекспир разработал все три варианта финала трагедии — погибают положительные герои, наказано злодейство и — все погибают, как в «Гамлете». Не явится ли и к нам Фортинбрас? От этого всего не уйдешь, и события тянут из угла на форум. Даже в тихом Пярну меня постоянно тянут — то статью написать, то выступить. Выбрали даже председателем одного из русских культурных обществ. На этом основании я сделал хоть одно полезное дело: организую вечер памяти Пастернака в Таллине 23 февраля. А в Пярну пока заказал литургию местному попику. Вероятно, в церкви соберется вся тощая местная интеллигенция. Все это отвлекает от работы. А скорее служит поводом для отлынивания. У эстонцев есть свой простой национальный план — отделиться. В России такого плана нет. По существу идет извечный спор славянофилов с западниками. Но славянофилы и западники уже не те, что в XIX веке. Из славянофилов получились хулиганы, а из западников люди моды. Если в кулаки пойдет, западникам несдобровать. Пора разумным людям соединить воедино два проекта — Сахарова и Солженицына. Я прежде недооценивал конструктивные стороны плана А.И. Вы ничего не пишете о здоровье и о работе. Говорят, в Москве широко празднуется столетие Бориса Леонидовича. Даже Лигачев2 присутствовал. Растут духовные потребности. Большой привет Вам от Гали. От нас обоих Люше и Фине. Обнимаю. Ваш Д.С. 10.02.90 1 Перефразированы строки из стихотворения Ф.И. Тютчева «Цицерон». Правильно: «Его призвали Всеблагие / Как собеседника на пир». 2 Лигачев Егор Кузьмич (р. 1920), член Политбюро ЦК КПСС.[59 - Подготовка текста, публикация и примечанияГ.И. Медведевой-Самойловой, Е.Ц. Чуковскойи Ж.О. Хавкиной] Дневник счастливого мальчика Общая тетрадь в темно-красном коленкоровом переплете. Чертежным шрифтом на обложке выведено: Дневник, Д. Кауфман, сентября 1935 года. В верхнем углу надпись: “Прошу в сию тетрадь носа не совать”, которой, видимо, показалось мало, потому что ниже предостережение повторяется более настойчиво и эмоционально: “Просьба не читать! Прочитавший — лжец и подлец. Д.К.” Я читала этот дневник при жизни моего мужа, как и все остальное, им написанное, по его желанию, да и он сам приводил некоторые записи оттуда в книге “Памятные записки”. Поэтому можно считать, что необходимость оборонять невинные и хрупкие тайны юношеской души от всего мира (а скорее всего, просто от старших) отпала. Тем более что автор, пятнадцатилетний подросток, понимал и другое: “…Мой дневник явится со временем и довольно интересным с исторической стороны произведением. Постольку, поскольку целью его является оценка самого себя и создание автобиографической повести, я должен дать не только свои переживания и мысли, но и эпоху, и великих людей, и общество моего времени”. Задачи, что и говорить, глобальные, но молодость — та пора, что не любит размениваться на мелочи: или все, или ничего. На том локальном временном пространстве — сентябрь 1935 г. — апрель 1936 г. — не все из замысленного удалось воплотить: для этого потребовалась тогда широко расстилавшаяся впереди вся остальная жизнь. Однако насчет историчности чутье не изменило автору: это действительно документ эпохи. И хотя многие его оценки несут на себе отсвет подросткового ригоризма (что без труда заметит читатель), вплоть до впадения в крайности (“Великая подлость лучше, чем мелкая добродетель”), — общая картина душевных переживаний и взаимоотношений с внешним миром свидетельствует о натуре гармоничной, открытой свету и добру и устремленной к равновесию. Итак, перед нами счастливый мальчик, из благополучной семьи, единственный обожаемый сын, отмеченный поэтическим дарованием (“неведомый певец непризнанных стихов”), что добавляет родителям гордости и беспокойства за его нестандартное будущее. И живет этот мальчик с верой в свое предназначение и, как ему кажется, в полном согласии со временем и его революционной идеологией (“О, наша чудная, единственная, счастливая страна!”). И все это происходит в разгар победившего и набирающего свою мрачную и бесчеловечную силу сталинизма: “Моя любимая мечта это смерть за нашу страну, за мою идею. Я вступаю в комсомол и в случае войны пойду первый на фронт, чтобы победить. Пускай мне мало лет! Дети Парижской коммуны сражались так же, как взрослые”. Здесь все вместе: и притягательность “общечеловеческого блага”, и романтический пыл, и жажда подвига, и неведение об истинном положении дел, но и предвиденье собственной судьбы (будущее участие в войне), и интуитивное нащупывание своего пути, своего подхода. Вот запись о традиционных ноябрьских праздниках: “Седьмого ходили на демонстрацию, как всегда, только устал я больше. Видел вождей: Сталина, Молотова, Кагановича. Они стояли твердо на гранитной трибуне. Каким ничтожным чувствуешь себя в этом бессмысленном стаде людей!” Последняя фраза, буквально вырвавшаяся из подсознания, весьма знаменательна. И таких проговорок, догадок, важность которых неясна еще самому, более чем достаточно. “Папа говорит, что я романтик и мистик, что я не чувствую эпохи. Это правда. Я люблю описывать только будущее и прошедшее, я не вижу героизма настоящего или, вернее, я вижу его, но оно не вдохновляет меня”. При видимой противоречивости, несводимости к одному знаменателю соображений, поверяемых дневнику, можно видеть, что раннее увлечение философией, склонность к самостоятельному мышлению и нечаянная (пока) прозорливость возобладают в нелегких и напряженных поисках истины. Порицая своего друга за приверженность к религии с сугубо атеистических позиций, в другом месте автор вступает в спор с учительницей биологии, настаивая на том, что нет убедительных доказательств против существования Бога. И это вряд ли можно отнести к перепадам и неровностям юношеских настроений и стремительным переменам во взглядах. Потребность меняться и расти многократно зафиксирована, и месяц — два кажутся гигантскими сроками, по прошествии которых вдруг все видится по-другому. Но вопрос о Боге— слишком сложный вопрос, чтобы быть решенным с маху, и автор чувствует это даже сквозь собственное нежелание признать над собой его начало. Не надо полагать, что речь идет о каком-то засушенном вундеркинде, взвалившем на свои неокрепшие плечи всю тяжесть мироздания. То-то и мило, что это обыкновенный, пусть и незаурядный мальчик, беспрерывно влюбленный и со всем жаром переживающий малейшие перипетии наивных и чистых чувств, горячо отдающийся дружбе и школьным событиям и всем реалиям жизни, а не только книжным и поэтическим страстям. Мне кажется, что публикуемый дневник интересен и живым дыханием далеких уже от нас тридцатых годов. Я давно уже думаю, что личное время (его индивидуальное наполнение) выше социального, и счастье может произойти и происходит в самые объективно черные времена, и это один из возможных ответов на сегодняшний вопрос: “А как же вы жили в годы террора, войны, застоя и т. д.?” Тут я всегда вспоминаю поразительную историю, пересказанную драматургом Александром Гладковым со слов Б.Л. Пастернака: двое влюбленных в Петрограде, завороженные друг другом, не заметили революции 17-го года, просто не знали, что она произошла (не хочу думать, что с ними сталось, когда пришлось или их заставили это узнать). Жизнь всегда шире, сложнее и неожиданнее любых ее позднейших или поспешных определений под пером склонных к черно-белой гамме историков. И как хорошо, что можно узнавать о ней разное из уст очевидцев. 3. IX.35 г. Недавно я обещался описать, или вернее, продолжить описание моей деревенской жизни. Сейчас я как раз расположен это сделать. Я уже сказал, что кроме Жени и Юры я не имел товарищей там. Большую часть дня находился я один. Спал или катался на велосипеде. Вечером обычно собирались мы у ворот Женькиного дома и сидели поздно-поздно. Много ослили, но я чаще молчал. Смотрел на небо, на четко видный Млечный путь, следил за падающими звездами. Загадывал какую-нибудь мысль и ждал и, если в это время пролетал метеор, то был уверен, что желание исполнится. В такие ночи больше всего думалось о девушках. Тело и ум тонули в каком-то приятном томлении. Комок сладкой тоски сжимал сердце в своих тисках. Неотразимое желание порабощало волю и только одна мысль была в голове: “люблю-люблю”. Кого? Это было все равно. Далекий смех или песни, тихий шепот в тени пробуждали во мне бурное волнение. И долго не спал я, приходя домой, ворочался с боку на бок, смотрел на ослепительную луну в окне, слушал сонное бормотание спящих и мечтал. (…) В частые и тоскливые дожди, длившиеся в это лето по целым дням, а иногда и неделям, читал философию. Довольно прилично изучил Ленина и Энгельса. Читал Тургенева и восхищался задушевной дикостью и яркостью “Песни о Гайавате”. Прочел “Записки цирюльника” Джерманетто. Книга понравилась своей чисто итальянской горячностью, задорным огоньком и убежденностью. Еще читал “Черное золото” А. Толстого — авантюрный роман, — и еще несколько книг (Лескова и др.). В хорошую погоду уезжал к вечеру в поле и смотрел на закат. Однажды ночью мы (я, Женя, Люся — Женина сестра, — и Сасоныч) отправились воровать и печь на костре картошку. Как сейчас помню звездную ночь без луны, ничем не нарушаемую тишину и сыроватый ночной холодок. Деревня скрыта за холмом. Сзади — поле, впереди — лес, кругом тени. Мы идем, негромко разговаривая. На случай взяли длинный японский нож. Смеемся, но как-то инстинктивно вместе с холодом ночи где-то под кожей чувствуется страх. Как что-то скользкое вползает он под рубашку. В лесу густая тьма. Ломаем ветви и выходим на опушку. Мы с Женькой разжигаем костер, остальные пошли за картошкой. Сырые ветви долго не разжигаются, я жертвую свои письма для растопки. Наконец, ярко сияет костер. Сноп искр улетает в черное небо. Яркий круг света, за ним неприветливая ночь. Ушедших за картошкой все нет. Вскоре появляются и они, благополучно исполнив свое дело. Долго сидим и говорим у уютного огонька, глядя на золотые искры и рассуждая. Поздно идем домой, так и не поев не успевшей поспеть в золе картошки. Прекрасная ночь! Счастливые часы! 4. IX. Чтобы стать товарищем, надо иметь общие интересы, найти исходную точку; чтобы стать популярным, надо чем-нибудь отличиться, надо кормить сенсациями. Я люблю быть “своим парнем”, я люблю быть со всеми в хороших отношениях. Дня через два после начала занятий нам выдали тетради. Ребята затеяли драку тетрадями: подойдут и звонко шлепнут по голове. Я пробовал тоже принять в этом участие— подбежал и ударил одну девчонку, она со смехом обернулась, чтобы отомстить, но, увидев меня, скорчила презрительную мину и процедила: “А ты-то еще куда?” Я ушел оскорбленный, но с твердым намерением завоевать популярность и стать своим. Чтобы завоевать класс, надо завоевать его верхушку. Я ждал случая и, наконец, он представился. (…) Вышло это на уроке биологии. Один парень (Парень этот был Пуцилло. 6.I.36), говоря о функциях человеческого скелета, сказал, что он предназначается для поддержания всех органов и т. д. Биологичка придралась к слову “предназначается”, заявив, что под этим словом мы можем подразумевать какого-то “творца”, который что-то “предназначает”… А творца, т. е. бога, нет. Тогда встал я и ответил, что пустое утверждение, что “никакого творца нет”, еще ничего не доказывает и глупо делают те, кто принимает его на веру, я же лично совсем в этом не убежден и просил бы представить доводы против существования бога. Биологичка ответила, что “об этом мы поговорим после”, и просила прийти к ней в кабинет после шестого урока. Я согласился. Класс, т. е. лучшие члены его, заинтересовался предстоящей дискуссией и многие решили остаться тоже. Я выбрал поприще, где мог себя проявить. Два урока играли мы в волейбол и беседовали (у нас было четыре урока), а затем отправились в кабинет по естествознанию. От лица всех присутствующих я заявил, что мы интересуемся вопросом существования бога, причем представляем его себе не старичком с бородкой, а какой-то высшей силой, движущей миром. Она говорила долго о физиологии человека, не дала определения, что такое мир, крутила и вертела и ничего не доказала. Скорее она говорила, что я еще многого не понимаю и косвенно намекала, что не стоит интересоваться таким вопросом. Тогда я выступил с теорией Беркли, свел мир к “комплексам ощущений” и объявил эту теорию неопровержимой. Все заинтересовались этим. Биологичка спустилась к бесплодному высмеиванию. Завтра дискуссию продолжу. В ней двоякая польза: 1) общие интересы с ребятами и популярность, 2) урок тупым учителям, дающим своим ученикам сухие догмы и преследующим критическое отношение к вопросу. Я всегда был противник последнего. 5. IX. Черт знает что за жизнь стала у меня дома! Мне, наконец, пятнадцать лет, мне тесно! Мои родители пропитаны страхом ко всему. Мелочи душат меня. Не катайся на велосипеде — ты попадешь под трамвай, не ходи по лесу— тебя убьют разбойники, не брейся в парикмахерской — ты заразишься, и так во всем. Все это делает жизнь невыносимой. Мне запрещают заниматься философией, т. к. слишком рано. А я желаю знать больше, чем другие. Бесконечные нравоучения о морали выводят меня из себя. Я становлюсь угрюмым, отвечаю резко. (Вообще в последнее время я стал мало смеяться). Начинается пиление и разговоры о том, что я невыносим, суров и что веду себя дома как квартирант. Но я не могу — мелочи угнетают меня. Мне не дают ничего делать самому, а потом упрекают за несамостоятельность. Я стараюсь быть поменьше дома и за это опять упреки. Меня не понимают. И, главное, эти невыносимые рассуждения. Они хороши один раз, но каждый день это чертовски неприятно. Я не восьмилетний ребенок. Кроме того, противны и уверения в том, что я живу лучше всех. Я не спорю — жизнь моя хороша, но к чему попрекать этим. Как только я явлюсь из школы, сейчас же следует надоедливый допрос: кто вызывал? что завтракали? Я ужасно не люблю отвечать на эти вопросы. Я ничего не скрываю, но говорю сам. Мне ничего не нужно. Для того, чтобы я стал хорошим сыном, нужно немножко оставить меня в покое. Чрезмерная заботливость так же вредна, как безнадзорность. 6. IX. Два друга у меня, с которыми делю я Волнения и страсти жизненной игры. Совместно радуясь и вместе негодуя, Справляем юности безумные пиры. Один из нас отбросил пылкие мечтанья, Туманной тени грез его не ищет ум. Опора наша в нем, в его самобладаньи, В суровой глубине его правдивых дум. Другой мой лучший друг безумец и мечтатель, Прелестных глаз и чудных губок обожатель, Он юность размышленью посвятил. Ему дороже всяких развлечений Святые недра увлекательных учений О всех системах неизведанных светил. Я третий. Фантазер, гордец честолюбивый, Неведомый певец непризнанных стихов, Всегда влюбленный и слезливый, Для радостных минут отдать себя готов. Виденья светлых муз одна моя отрада, Созвучия стихов я рад всегда впивать. За песни, за мои мне взор любви награда, За звуки нежных слов готов я обожать. (…) 8. IX. Я, кажется, влюблен. Впрочем, это совсем и не кажется. Я влюблен, влюблен прочно и мучительно. Это случается у меня часто и продолжается, как правило, недолго, но на сей раз я чувствую, что это прочно. (…) Говорят, что моя любовь не очень красива, по-моему, она прекрасна. У нее чудные черные глаза, темная коса, овальное чистое лицо… ее трудно описать. Она умна и привлекательна. В первый день, когда я пришел в школу, я решил: “Это она!” (…) Кстати, ее имя Наташа Черкез (отныне в дневнике NN). (…) 19. IX. Вчера, гуляя с Жоркой и Зигелем, встретил Р.К… Когда увидел ее, сердце сжалось невольно и забилось. Она похорошела, но сверх ожидания не вызвала во мне былых чувств, хотя летом я писал ей и получал от нее письма. Хотя Р.К., говоря объективно, девочка незаурядная в смысле таланта (она имеет чудный голос и слух) и, несмотря на среду, из которой она происходит, с довольно высокими запросами (за это именно я и полюбил ее), все же NN более серьезная и глубокая натура (быть может, даже и талантливая). Теперь я окончательно убедился, что люблю ее. (…) Сегодня я отослал написанное мной вчера послание. Сначала опасался, что она не примет, но она приняла и даже ответила. Ответ следующий: “Дези, я не смеюсь! Я многое могла бы тебе сказать, но зачем это теперь. Скажу кратко: не люблю еще, но, возможно, полюблю. Напрасно ты сказал мне, что любишь: теперь не может быть по-старому. Я могу постараться забыть об этом, но ты, ты сможешь ли?!” (…) Не знаю, хорош ответ или нет. Слова “еще не люблю” обещают многое… 22. IX. Эти три дня прошли для меня плодотворно, как в смысле любовном, так и в смысле моих философских рассуждений. Я не буду заносить сюда последние, т. к. они имеют специальное место. Предметом же их являлась конечная цель жизни человека в отдельности и человечества в целом. В процессе своих рассуждений, логически развертывая их, я пришел к тому, что хотя человек и существо высоко развитое интеллектуально, все же он не имеет никаких особых “духовных” задач своей жизни и вся цель ее сводится к простому инстинкту самосохранения. С NN после ее отказа отношения сразу изменились. Я стал мрачен как демон, говорил односложно, пока она не выдержала моих страданий и не написала послание. (…) 25. IX. Этот период моей жизни, как я сам чувствую, есть главная точка, из которой я буду исходить и в дальнейшем. От того, в какой последовательности я буду мыслить сейчас, будут зависеть все мои мысли, настроения и мировоззрения. Я лично придаю огромное значение тому перелому и тому, что происходит со мной сейчас. Я нахожусь сейчас в постоянных исканиях. Я мечусь в поисках цели, интереса, истины. Впервые появляется желание мыслить и чувство мысли. Хочется синтезировать все происходящее, хочется урегулировать все многообразие явлений и подчинить все одному могущественному закону. Для этого я читаю философию, верю и сомневаюсь и постепенно по кирпичикам собираю собственное мировоззрение… Искания мои разделяются в основном на поиски цели и идеи, на поиски Великого закона, великой правды всего человечества и поиски своей личной этики, того, что “хорошо” и что “плохо”. Цель и идея моей жизни пока не очень еще ясны для меня, я ищу их. В основном они сводятся к созданию великого общечеловеческого блага и служению этому благу. Кроме того, как наверное и все люди моего возраста, я отвожу себе не совсем заурядное место в создании этого самого блага. Часто воображение рисует мне героические картины борьбы и гибели за идею или триумф поэта-певца общечеловеческой идеи. Общечеловеческое благо мое в общих чертах сводится к коммунизму Маркса и Энгельса и поэтому я считаю, что поступаю честно, являясь членом коммунистической партии, поскольку мои идеи почти целиком сходны с ней. Несогласен я только в нескольких малых пунктах, касающихся внутренней политики, в частности, заимствования многого у старого. Например, факт введения в революционную армию чинов (лейтенанты, майоры, полковники!) считаю недопустимым, ибо сама сущность их есть поругание революции. “Великая правда” еще более туманна для меня. В чем искать ее? Есть ли правда в нравственном усовершенствовании людей или ее следует искать только в божестве, в вере? Я не могу решить этого, хотя мне кажется, что сама человеческая натура тяготеет к правде и человек всегда старается следовать ей. Закон же, управляющий миром, — развитие, которое есть обязательное свойство всего существующего. Относительно субстанции мира трудно стать на какую-нибудь точку зрения, т. к. неизвестно, что лежит за нашими ощущениями — действительные вещи или “комбинации ощущений”. Этика, которая сложилась у меня, сводится к стремлению к великому. Я считаю, что каждый человек должен иметь свою идею, которую обязан защищать до конца. Отречение от идеи возможно, ибо признание своей неправоты не возбраняется. Но отречение от идеи из выгоды или из страха — подлость. Каждый человек должен стараться совершить великое. Великая подлость лучше, чем мелкая добродетель. Самое худшее преступление, по-моему, предательство. Предателю нет оправдания. Самая гадкая вещь — ложь. Всегда надо говорить правду или молчать. Всегда следует быть спокойным, но не холодным. Идея требует, чтобы ей отдавались полностью. Не рекомендую ничего принимать на веру, все требует обоснования, доказательства и размышления. Любить… Кстати о любви. Она занимает значительную часть моих мыслей. Она стала потребностью. Иногда она завладевает мыслями и телом, тогда весь погружаешься в бездумную меланхолию и хочется любить… Вернее, неизвестно, чего хочется. Это чувство очень беспокоит меня, т. к. с одной стороны, ему не придается большого значения, во-вторых объекты ее очень часто меняются и потому она не похожа на глубокую любовь, о которой пишут в романах, с другой же стороны, она непреодолимо влечет и иногда заставляет забывать многое. 29. IX. Очень большое место в моем дневнике и не только в нем, а и в мыслях моих, занимают отношения с девчонками. Отношения эти беспокоят не только меня. Все, самые серьезные и самые ветреные, так или иначе, интересуются этим вопросом. Показательно, что даже Джорж — воплощение рассудительности и спокойствия — признавался мне, что испытывает душевное напряжение и волнение, хотя ничем его пока не проявляет благодаря своему удивительному самообладанию. Несмотря на все это, я не пытался анализировать сущность, глубину и значение этих отношений. Сегодня как раз благоприятное время, чтоб это сделать, т. к. никого дома нет, а в школу я сегодня не ходил из-за легкой ангины. Отношения эти стали появляться года два тому назад и выражались первоначально во взаимной неловкости и преувеличенной официальности. Затем появляются и объекты, к которым чувствуется неравнодушие, но чувства эти приводят в сильное смущение и никаких объяснений или проявлений их не замечается (по крайней мере, снаружи). В прошлом году на это дело начали смотреть уже проще. Появляются так называемые “романы”, пишутся записки, заводится “любовь” и т. д. Разговоры, которых раньше избегали, осуждали, начинают вестись с полнейшей откровенностью и многие ребята с головой ударяются в “стреляние”, бросают учебу, пропускают уроки и совращаются окончательно с пути истинного. Несомненно, все это вызывается определенным этапом полового развития и в этом нет ничего неестественного, но все же у многих это принимает болезненные и ненормальные формы. Но я очень разбрасываюсь. Начну по порядку. Может ли существовать любовь в нашем возрасте! Многие говорят, что нет. По-моему, это отчасти неверно. Быть может, любовь, как мы ее понимаем во “взрослом” значении, и не существует, однако, есть чувства, очень близко к ней стоящие. Вообще что такое любовь? Это физическое чувство, переработанное духовно. В конце концов любовь к женщине, как бы платонична она ни была, всегда останется половым влечением. Существует только различная окраска. Начало такого физического чувства существует и у нас, значит, существует и начало любви. В чем же выражается это чувство? Во-первых, в непреодолимом влечении к особам женского пола, в своеобразном томлении и неспокойном сне. Ввиду того, что половое влечение еще недостаточно окрепло, я считаю чувства в нашем возрасте наиболее чистыми, платоническими. Это выражается в том, что часто мы влюбляемся в особ, физически совершенно ничего собой не представляющих и связь наша носит характер особой дружбы. Такие “романы” вообще я считаю явлением нормальным и ничего плохого собой не представляющим (не говоря, конечно, о личностях совершенно испорченных, вступающих в нездоровые отношения). Интересно, что физические отношения вызывают сейчас во мне отвращение. Чувство гадливости охватывает после объятия или поцелуя, и не только они сами, но даже представление о них противно. Наша любовь есть как бы дружба и такой она должна быть. Главной чертой наших отношений, насколько я мог наблюдать их у моих товарищей и у себя, является непостоянство их. Я объясняю это тем, что чувства в нашем возрасте не имеют особого характера целеустремленности. Иногда можно чувствовать влечение не к одному объекту, не предпочитая никого друг другу. У многих завоевание расположения переходит в своеобразную игру, в поиски постоянного напряжения. Я считаю, что уходить или прятаться от этих чувств нечего, но давать им особую волю и возводить в степень настоящей любви тоже нельзя. Нечего распускаться. Если дашь сейчас себе волю, то окончательно истаскаешься, сделаешься фатом, и, когда придет время настоящей любви, потеряешь вкус к жизни. Я стараюсь держать себя в известных рамках. Единственно, чего я боюсь, это, как бы все это не перешло у меня в спорт, т. к. все объекты очень скоро надоедают мне или по глупости, или по уму, или по ограниченности. Я ищу сейчас долгой и большой любви-дружбы, ищу простых и близких духовно отношений, ищу одинаковых интересов. Думаю, что найдя их, я покончу с дон-жуанством и обрету полнейший душевный покой. (NN подходила бы для этого, но она слишком томна и недостаточно открыта для дружбы. Признаться, мне скучно стало с ней.) (…) 30. IX. Сегодня день визитов. Меня как “болящего” навестило очень много человек. Беспрерывно звонили по телефону. Утром явились Жорка, Зигель и Зотик. Зигель поверял мне свои сердечные тайны: влюблен в какую-то очаровательную девушку, с которой у него установились чистые дружеские отношения. Эта девушка находится в весьма незавидном материальном положении, и мой великий идеалист, преисполненный нежной жалостью, рисует в своем воображении трогательные картины любви т. д. Обожаю я этого Зигеля! Это хороший, искренний и настоящий друг. Он очень честен, горяч, влюбчив, вспыльчив, большой фантазер, добряк и идеалист, способен глубоко увлекаться и верить, благороден и открыт. Занимается он астрономией и глубоко ей интересуется. Несмотря на свои пятнадцать лет, занимает почетное место в астрономическом обществе и имеет в своем ведении целую обсерваторию, на которой готов просиживать дни и ночи. В пылу своего увлечения он думает, что все обязаны интересоваться тем, чем интересуется он, и таскает меня и бедного Джоржа на обсерваторию (особенно достается последнему). Кроме всего, он очень начитан в философии, и часто мы устраиваем с ним споры (он отчаянный идеалист). Мне нравится его искренность. Он верит в бога и, хотя это теперь не принято и может даже иметь для него неблагоприятные последствия, не отрицает этого. Совсем другого типа Жоржик или, как я его зову — Джорж. Он очень рассудителен, очень замкнут, не поддается никаким юношеским увлечениям, романов боится и не имеет, весьма умен и принципиален. Слово свое он сдерживает всегда, очень уступчив в мелочах, но в большом деле непоколебим. Вообще парень довольно веселый и благодаря своему уму пользуется большим уважением. Его я люблю как надежного хранителя душевных тайн и мудрого советчика. Занимается шахматами и интересуется философией. Мы втроем составляем трио неразрывной дружбы. Жорж есть наш центр, а мы — полюса. Эти двое мои лучшие и единственные друзья. В нашем обществе Джорж отчасти становится более открытым и то, что он говорит нам, он не скажет никому. О Зотике, который пришел сегодня с ними, сказать особенно нечего. Личность очень серенькая и бесцветная. Роста маленького, голосочек тоненький, черты лица мелкие, в общем весь похож на небольшого воробья. Неплохо играет в шахматы, неплохо рисует (но таланта нет), аккуратно чертит, все делает неплохо, но ничем не выделяется. После пришли Наташа, Люська, Сережка, Боренька Курбатов и NN. NN очень понравилась моей мамаше. Весьма доволен этим. Завтра пойду в школу. 1. Х. Хреновое настроение. Не знаю, что делать. Чувствую себя подлецом и негодяем. С какой стати сказал я ей, что люблю ее, когда не был в этом как следует уверен? Что я скажу ей теперь? За кого она меня примет? Если я буду молчать, то это гадко и подло с моей стороны, если я скажу, это будет честнее, но с какой стороны покажу я себя! Если это была бы другая, более ветреная и легкомысленная, то и дело другое. Но она любит меня серьезно. А молчать больше нельзя. Настроение гадкое. Предложить ей дружбу? Но она это примет за насмешку. Я подлый эгоист. Мелкий честолюбец. Хотел видеть ее у своих ног, не любя, только потому, что ее любят многие. И я мог находить в этом удовольствие. Я решил завтра спросить ее серьезно: любит ли она меня или колеблется в своих чувствах. Если первое, я глубоко несчастен, если второе, я счастлив. Никогда я не желал больше, чтобы ко мне относились безразлично. Комедию играть больше не могу. Из-за тягостного настроения писать не могу. Сегодня был первый французский урок. Начинается зимняя волынка. В этом году придется приналечь на языки. Надо будет освоить технику и приняться за французские романы. Сейчас страстно желаю, чтобы наступила зима. Зима… Каток… Морозы. Я люблю зиму. Люблю зимний город. Город летом отвратителен, город зимой прекрасен. Особенно хороши солнечные зимние дни. Стальное морозное небо. Причудливый иней на ветвях, блестящие окна домов, а кругом белое-белое… Хорошо!.. А еще люблю коньки. Вечером лед блещет разноцветными огнями — отражает качающиеся фонари. Кругом пестрые пары… музыка. Приятно нестись, включившись в общее течение, подлаживаясь под ритм музыки или ехать вдвоем, согласуя движение тел и ног… Ехать молча, изредка перекидываясь словами. Скорей бы! Так всегда! Человек, несмотря на краткость его жизни, ждет, чтобы время шло быстрей. Зимой жаждут лета, осенью зимы. В детстве жаждут юности, в юности ждут зрелости и лишь бесплодная старость не стремится вперед, ибо ее будущее есть смерть, а, оборотившись назад, смотрит на прошедшую жизнь. Смотрит и испытывает удовлетворение, если он создал, или скорбь, если он не мог создать. 5. Х. Писал я недавно, что люблю только великое: великую подлость и великую добродетель, а вместе с тем я совершил самую мелкую и гадкую подлость. Подлость из-за ничтожного тщеславия. Я был так себе противен из-за нее, что не мог даже писать в дневник. Подлость эта со стороны покажется совсем незначительной и другие, возможно, даже и не примут это за подлость, но я обдумал и решил, что больше никогда, никогда этого не будет. Пусть я буду тысячу раз честолюбив, никогда мной не будет совершено ничего подобного. Из-за этого я потерял даже удовольствие после избрания меня председателем отряда, несмотря на явное нежелание вожатых, голосовавших против. В 19-ой школе меня проводили вожатые, а теперь за один месяц я добился огромного авторитета. Расскажу, как это было. Меня выбирали председателем отряда. Признаться, я хотел этого. И меня спросили: “Ты вел эту работу в 19-ой школе?” Я сказал: “Да, я был председателем отряда”, когда я им никогда не был. Я взглянул на Уеду. Он улыбался. Я был всегда на более высоких должностях, но я соврал, чтобы меня избрали, когда был бы выбран и без этого. Черт знает, как противен я себе. Подлости преследуют меня. (…) 9. Х. Я покончил с NN. Сверх ожидания она не называла меня негодяем. Видно, я сам ей надоел. Но это все позади. (Мы любим забывать неприятное. Это в человеческой природе. 5.I.36). Сегодняшний день был днем решительного моего сближения с Пуцилло. Мучимый гадкой меланхолией, я обратился к нему и нашел в нем неоценимого и чуткого товарища. Не время, не характер сближают людей, сближает их взаимное понимание. Только сегодня я увидел всю глубину и справедливость его натуры, только сегодня понял, как тонко он умеет понимать. Мы говорили о многом. О чем? Обо всем. Мы изливали друг другу самые сокровенные мысли и движения души. Он увлекается толстовством, и его взгляды мне очень нравятся. “Обдумывай! — сказал он мне. — Люби, но обдумывай”. Да, он прав. Только это спасет меня от легкомыслия. Пуцилло старается анализировать свою натуру и склонен недооценивать себя. “Я очень многое, очень мучительно переживаю, — говорил мне он. — Как мучительно хотеть что-нибудь делать и не иметь возможности это исполнить!” Он вообще называл себя неспособным и глупым и мне большого труда стоило переубедить его в этом. Цель жизни, по его, работа. Он желает своей жизнью вложить небольшую лепту в работу всего человечества. Я вижу, что нашел неоценимого друга. Он понимает гораздо тоньше, чем Жорка или Зигель, и ему можно поверить больше. “Чтобы узнать жизнь, нужно испытать ее”, — говорит он. Он не читал почти ничего по философии, но его размышления обнимают довольно широкие области философии и темы их сходны с моими. Мы очень близки друг другу. К чувству дружбы у меня примешивается еще чувство глубокой жалости. С непередаваемой скорбью он говорил мне: “Я потерял отца. Потерял как раз в тот момент, когда почувствовал, как много он мне может дать, как он мне дорог и нужен. Мать… Она не поймет многого. Я пробовал говорить с ней. В ней только инстинкт, она — мать…” Он действительно страдал. Он одинок. Я постараюсь ввести его в круг своей семьи. Он доверяет мне: “Тебе я говорю многое, что не говорил никому. У меня не было друзей”. У него не было друзей, так они у него будут! Я буду ему верным и хорошим другом. Теперь надо бросить ребячество. Я слишком мало пережил, я не знаю еще настоящих страданий. В школе полный успех. Выдвигаюсь во всех областях. Мое сочинение оказалось лучшим в классе. 10. Х. С ужасающей быстротой растет моя любовь к прелестной незнакомке. Только сегодня узнал я, что имя ее Татьяна. Какое прекрасное имя! Я влюблен до безумия. Я готов целый день смотреть на нее. О, истинная любовь есть только в созерцании! Отнюдь я не собираюсь признаваться ей. Я счастлив, что люблю ее. Это бескорыстная любовь, не требующая взаимности. Как некий герой Куприна я благодарен ей за то, что она существует. Как счастлив был я, когда она одарила меня своим взглядом! Пусть это банально и пошло, но это так. Целые перемены стоял я в углу зала и следил за ней. Кажется, она заметила меня. Но, честное слово, я не желаю даже знакомства с ней. Я хочу только ею любоваться. Как желал бы я получить ее карточку! Целые дни, не уставая, глядел бы я на нее. Мысли о ней преследуют меня везде, куда бы я ни пошел. Как прекрасно и вместе с тем мучительно любить! Эта моя любовь не похожа на все эти интрижки, когда “да” было целью. Нет, это чувство так же сильно и чисто, как чувство мое к Р.К… и еще более сильно. В гирлянды слов вплетаю как цветы Я о тебе прекрасные мечты. В моей груди всегда рождаешь ты Могучий дух любви и чистоты. Тебя люблю как тайны юных грез, Взлелеянных под шепоты берез. Ты вся чиста как жемчуг детских слез, Как лепестки моих любимых роз. В тебе одной прекрасен светлый мир, Тебе одной моих звучанье лир, Ты идеал, ты счастье, ты кумир, С тобой хочу свершить безумья пир. У ног твоих готов я век лежать И лишь “люблю” смиренно повторять. Тебя одну безмолвно созерцать И не желать, не думать и не ждать. И выливать игру страстей моих В витанье звуков, в заунывный стих. 12. Х. До сих пор я не писал ничего о внутреннем и внешнем политическом положении нашей страны и всего мира, считая это не входящим в задачи дневника, поразмыслив же, я решил, что был похож на крота, ничего не видящего вокруг. С сегодняшнего дня я постараюсь заносить в дневник важнейшие политические события, оценивая их со своей точки зрения. Таким образом, мой дневник явится со временем и довольно интересным с исторической стороны произведением. Постольку, поскольку целью его является оценка самого себя и создание автобиографической повести, я должен дать не только свои переживания и мысли, но и эпоху, и великих людей, и общество моего времени. Описывать политическое положение меня толкнуло еще и чрезвычайное напряжение, царящее вокруг; точно электрический заряд скопился и минута на минуту разразится, вызвав всеобщее потрясение. Великая угроза повисла над демократическим миром, быстро растет ужасный фашизм. Великий и ужасный, как демон, Гитлер грозит всему миру войной. Германия, так недавно копошившаяся в пыли Версальского договора, поднялась над Европой и уже не просит, а угрожает. Итало-абиссинская война создает страшные столкновения интересов. Победа Италии означает усиление фашизма, быть может, победу его в Европе. Лоскутная Англия не предпринимает ничего. Франция слаба. Америка нейтральна. Все шансы за победу Италии. Партизанская война поможет абиссинцам продержаться немного дольше, но вряд ли очень долго. Фашизм совершает свой победный марш. У нас каждый день говорят о войне. Ее призрак стоит близко. Дни полны всевозможных неожиданностей. Германия, Италия, Япония, а, может быть, и Англия — сильнейшие державы мира — объединены единственным стремлением — уничтожить нас. Удастся ли им это? Возможно, что и да. Как страшно одно даже это предположение! Но нет! Этого не будет! У нас самая идейная в мире армия, у нас хорошая техника и неужели рабочие других стран пойдут уничтожать свою республику? Но пусть война! Мы победим. Я твердо верю в это. Моя любимая мечта это смерть за нашу страну, за мою идею. Я вступаю в комсомол и в случае войны пойду первый на фронт, чтобы победить. Пускай мне мало лет! Дети Парижской коммуны сражались так же, как и взрослые. Сегодня день провел с Пуцилло. Разговаривая о силе воли, мы пришли к следующим выводам: 1). Сила воли есть разновидность упрямства. 2). Упрямство есть неосмысленная сила воли. 3). Сила воли не врожденна, а приобретается воспитанием. 4). Наибольшая сила воли заключается в умении владеть толпой. 5). При помощи силы воли достигается любая цель. Упрямства у меня достаточно. Хватит ли у меня ума, чтобы преобразовать его в силу воли? 14. Х. Влюблен и ни в чем не нахожу себе развлечения. (…) Как мне познакомиться с ней? Как обратить на себя ее внимание? Хочется писать. Есть мысли, но никак не нахожу формы. Все кажется старым и неинтересным. Единственно, что немножко успокаивает — это философия. Одна мысль: “Что значит это по сравнению со Вселенной?” Эта мысль пробуждает ужас перед вечностью, сознание кратковременности нашей жизни и бренности наших волнений и желаний. Но это все помогает ненадолго. И часто думается: “А что значит Вселенная по сравнению с ее глазами?” Какая мысль правильней? Не знаю. (…) 31. Х. Как все-таки эгоистичны и нечутки люди! Мы мечемся в кругу своих мелких волнений, воображая интрижку любовью, а скуку страданьем. Про тех, кто много говорит о страданиях, мы говорим: “О, он несчастен!”, про тех, кто много молчит — “Он умен”, про тех, кто много смеется — “Он счастлив”. Мы видим только показное и, опустившись и погрязнув в мельчайших и ничтожнейших движениях своей души, не замечаем действительных страданий, действительной любви и действительной радости. (…) У нас в классе есть две девочки. Сидят они одни на последней парте. Ни с кем почти не разговаривают (…) Короче — их не замечают. Не знал их и я до сегодняшнего дня. (…) Сегодня я разговорился случайно с одной из них и узнал много интересного. Обе они находятся в состоянии тупого отчаяния. Она говорила мне, что все отшатнулись от них, что дома у них плохая атмосфера. “Мне скучно жить, я не хочу жить”. Она серьезно говорила о самоубийстве. (…) Разговаривая с ней, я видел, что она глубоко несчастна, что мы не замечаем ее напрасно, т. к. это не просто тупица, а очень тонкая натура. Она дала мне свои стихи, и я расхвалил их и всеми силами старался разбить печальные ее мысли. Я употребил весь скудный запас своего остроумия, чтобы вызвать ее улыбку и в конце концов нашел ее даже хорошенькой. Как жалко мне их! А я еще болтал, что страдаю! Почему? Я пользуюсь влиянием, любим дома и в школе! Дурак я просто. Я решил во что бы то ни стало ввести их в общественную жизнь. (…) Я обещал зимой водить их на каток. Это не шутки. Так коверкаются человеческие души! У нас не должно быть обездоленных. Без товарищей и без дома можно действительно отчаяться. Можно, наконец, ради такого дела пожертвовать на время своими личными интересами. Моя вчерашняя меланхолия пропала. Я спокоен. Пускай Т.Ц. не любит меня! Я люблю ее и мне этого достаточно. (…) 6. XI. Я подвел черту под рассеянным периодом своей жизни, продолжавшимся эти два месяца. Я понял, как гадка и недостойна эта рассеянная светская жизнь, не подходящая ни для моих интересов, ни для нашей эпохи. Я упивался успехом. Мне писали, в меня влюблялись, я был ослеплен. Недаром Пуцилло предостерегал меня от этого. Он говорил: “Любовь — это внешний блеск, главное — уважение”. Но это время пошлых романчиков прошло. Я изменился. (…) Началось с того, что я поговорил с Германом. Мы шли домой поздно из школы и разговорились о наших чувствах. Герман такой человек, с которым можно говорить обо всем, — это настоящий, культурный, образованный вожатый. Он разбил все мои физиологические оправдания частым влюблениям и сказал, что нам нужно на это дело смотреть не так легкомысленно: “Воспитать в себе волю. Не надо разбрасываться”. Я всю ночь обдумывал этот разговор и решил поставить точку под прошлым. Я начал даже писать на новой странице. Вчера был счастливый и неожиданный день. Иногда мгновенья переворачивают всю душу. Я влюбился, признался и счастлив. Это опять может вызвать улыбку, но влюблен я по-новому — просто и крепко. Ее зовут возвышенно — Маргарита (мы зовем Рита или Марго), но она совсем не похожа на кроткую Маргариту, соблазненную Фаустом. Вся она резкая и непосредственная с ярко очерченными чертами лица. (…) Я раньше мало замечал. Последние дни мы делали стенгазету поздно оставались вместе. Работа сближает, и я открыл в ней много такого, чего не видел издали. Эта девушка построена по всем правилам коммунистической морали и нет в ней подлых пережитков обывательско-мещанских правил." (…) 9. XI. Ужасное, гнетущее настроение. Праздники прошли невесело. Седьмого ходили на демонстрацию, как всегда, только устал я больше. Видел вождей: Сталина, Молотова, Кагановича. Они стояли твердо на гранитной трибуне. Каким ничтожным ощущаешь себя в этом бессмысленном стаде людей!.. Настроение гадкое из-за очень важной для меня причины. С некоторых пор я совсем не могу писать. Есть мысли, но нет оригинальной формы для них. Ужасное ощущение: хотеть и не мочь. Наверное я больше не могу писать. Это было просто юношеское увлечение. Все блестящие надежды и мечты рухнули. Я никогда, никогда не смогу быть поэтом. Какая жестокая насмешка судьбы! У меня нет таланта. Папа говорит, что я романтик и мистик, что я не чувствую эпохи. Это правда. Я люблю описывать только будущее и прошедшее, я не вижу героизма настоящего, или, вернее, я вижу его, но оно не вдохновляет меня. Настоящие таланты всегда чувствовали эпоху. Например, мой идеал — Гюго. А жаль! Кем смогу я быть? Обыкновенным, серым человеком. Пропали, пропали мечты! Эти мрачные мысли переплетаются и с вчерашними неудачами, и, как всегда, когда я страдаю меланхолией и плохим расположением духа, я стараюсь быть вдали от всех и люблю, чтобы мной интересовались. Вчерашний вечер, который устраивал наш отряд под моим руководством, прошел плохо. Мой доклад об Абиссинии не слушали. Рита не понимает моего плохого настроения. (…) Сегодня не пошел в школу из-за какой-то общей усталости. Хоть бы она догадалась прислать мне записку. 18. XI. Все идет хорошо. В классе я во главе группы нескольких ребят повел решительную борьбу против мещанских пережитков, процветающих в нашей школе. Последние дни вокруг поднимаемых мной вопросов разгорались ожесточенные споры. Вчера был устроен диспут о неофутуризме (так называется моя группа), где я в продолжительном докладе провозглашал основы коммунистической этики. Как водится, нашлись у меня и противники, которые заявили, что в пионерской организации недопустимы какие-либо фракции или общества. На это я им отвечал, что мы не фракция и не общество, что мы ничего общего с футуризмом Маяковского не имеем и являемся передовым отрядом пионерорганизации, ее активом. Спор продолжался часа три, причем в числе моих противников выступал, конечно, и Бобчинский. В конце концов, футуризм как идея победил. Осуждена в нем была только форма. Любовь моя окончательно переродилась в дружбу. Ничто не тяготит меня теперь. Все прошедшее глупо и пошло. Мы еще не доросли до настоящих чувств. Теперь я вполне спокоен. Я нашел то, что хорошо, и то, что плохо. Я нашел высшую этику — коммунистическую, ей я и буду следовать всегда. Читаю Вольтера — его сатирическо-философские романы. Какой тонкий и едкий юмор! Я читал эти романы только год назад, но они показались мне скучными. Лишь теперь я смог насладиться всеми прелестями их. “Задиг или Судьба” представляет собой замечательную сатиру на современный автору строй, разоблачение католицизма, высмеивание глупости сановников, борьбы партий, нелепости обрядов и обычаев. “Дитя природы” тоже показывает всю условность и лживость католицизма. Все это насыщено замечательным остроумием. Читается легко. В последнее время, следуя своей привычке читать несколько книг сразу, читаю “Обыкновенную историю” Гончарова. Очень хорошо высмеивает “дядюшка” романтические бредни Александра, но действительно тут две крайности: один чрезвычайно сентиментален, другой — сух и расчетлив. Несмотря на это, “дядюшка”, несомненно, тип положительный, выражающий взгляды самого Гончарова. Есть остроумные места: “Жениться надо не по расчету, а с расчетом”, но юмор несравненно тяжеловеснее Вольтерова. 29. XI. Порядочно времени не писал я в дневник. Не хотелось как-то. Старое опротивело, нового еще не было. Последние дни усиленно занимаюсь философией и чтением классиков. Сейчас увлекаюсь “Вертером”. Моя высокая “любовь-дружба”, как и следовало ожидать, оказалась только прекрасной мечтой. Моя возлюбленная, покорив мое сердце, решила покорить весь мир и с такими же высокими фразами отправилась покорять сердце Пуцилло. Я покончил с ней довольно резко. Теперь удовлетворен окончательно. Я вновь пылаю чувствами к Т.Ц. Боюсь клясться на сей раз, т. к. в этом году ввиду головокружения от успехов не знаю сам, что серьезно, и что — нет. Но кажется (…) все скользит как-то мимо, кроме всяких философских замыслов и идей, которые занимают меня сейчас всецело. Во-первых я занимаюсь изучением этики, во-вторых замышляю написать обширную теорию поэзии, но не в отношении правил стихосложения или теоретического построения стиха или прозы (здесь я не очень силен, чутье заменяет мне знание). Трактат этот будет приблизительно таков: сначала определение искусства вообще и подразделение его, затем уже о поэзии, об источниках ее, о причинах, о сущности, о значении в общественном отношении. Кроме того, там будут затронуты вопросы значения теории поэзии, о таланте, о вдохновении, об отношении творчества к среде и к эпохе, о будущем поэзии и т. д. Дома неважно: больна мама. У нее сильнейший грипп. Она, ухаживая за папой (он тоже был болен), заразилась сама. Когда дома кто-нибудь болен, невольно охватывает тоска. Всегда ужасные мысли. Ночью не спишь, слушаешь стоны больного и думаешь о том, как несовершенен и хрупок человеческий организм. Чувствуешь себя неспокойно и тревожно. Ощущаешь только в этот момент, как дорог тебе и близок больной и невольно пугаешься каждого стона. Но великая мудрость философии, общение с вечностью и бесконечностью очищает душу от страха, успокаивает великим вопросом: “Что значит жизнь человеческая по сравнению со вселенной, что значит горе человеческое по сравнению с радостным миром?” И думаешь ты: “Да, неизбежен конец”. Странно, что такие мысли успокаивают или скорее отвлекают и рассеивают, и как-то невольно переходишь к другому, пока новый стон больного не возвратит тебя к прежним размышлениям. Когда больна мать, так как-то пусто в доме. Нет уюта, нет того особенного теплого домашнего спокойствия, которое царит дома. Все идет как-то неуклюже: нет руки. Когда болен отец, в доме царит гнетущая тоска, будто обвалилась опора, на которой стоит семья, и летишь в какую-то яму неизвестности. Он лежит обыкновенно, стараясь скрыть плохое самочувствие, и на все расспросы отвечает: “Очень хорошо”, и когда нечаянно стон прорвется у него, так знаешь: дело плохо. Семья наша идет как хорошо смазанная машина. Двигатель наш — папаша, механизм — мамаша и я — продукт этой машины. Папаша наш человек спокойный, незлой, отдавшийся науке. Он отнюдь не утонул в ней, она не поглотила его и он не отошел от жизни. С ним мы часто говорим и спорим по разным вопросам, порой преподает он мне уроки морали, но не в форме скучных нравоучений. Человек он честный. Когда мне было лет шесть-семь, рассказывал он мне разные истории из библии и старался воспитать во мне дух национализма. Однако националист вышел из меня неважный, хотя я не лишен чувства некоторой национальной гордости и самолюбия. Мамаша, наоборот, вспыльчивая, увлекающаяся, очень добрая. Она практичнее папаши. В своей семье ее мнение считают решающим и ее побаиваются и уважают братья, сестры и вообще все родственники. У нас в семье она тоже имеет решающий голос и обычно решение всех важных вопросов предоставляется ей. Она тоже часто участвует в наших спорах и высказывает мысли более передовые, чем папаша-демократ. У нее я унаследовал поэтическое чутье, которое, вместе со вкусом и пониманием музыки, развито у нее сильно. Характер я тоже от нее унаследовал. Она у нас руководит домом. У меня с ней иногда бывают перебранки на почве мелочей (мамаши, любящие своих детей, обычно всегда, давая им свободу в большом, преследуют их в мелочах). У нее стремление сделать хорошо, часто просто нецелесообразное, у меня упрямство. Часто доходит до крупных конфликтов, в которых, с одной стороны: кричат о неблагодарности (что в данные моменты верно), а с другой, об угнетении, о том, что “я уже тоже не маленький” и т. д. (что тоже верно). Это продолжается до тех пор, пока папаша — всеобщий миротворец — не успокоит обе расходившиеся стороны. 1. XII. Сегодня папа уехал в Новосибирск и в Иркутск (второй пункт тайно от мамаши). Ездил провожать на вокзал. Как хотел бы я уехать отсюда куда-нибудь подальше, в глушь. Уехать на целый год, чтобы отдохнуть от шума и суеты, а то голова устала и порой кажется: какой-то туман, липкий и вязкий, заволакивает сознание. Дома немного грустно и пусто. Настроение несколько раздраженное. Сейчас затворю все двери и буду писать. 6. XII. Дни бегут как бешеные. Каждый день хотел написать и времени не было. Бурный водоворот радостей, печалей, дум, науки, творчества проглатывает время, не оставляя ни минуты свободной. А как интересно жить! Как ничтожны эти минутные горести, как низменны эти личные интересы! Я обрел мир: я уверовал в свой талант. (…) Всего удивительней, что убедил себя в этом я сам, сам убедил и сам уверовал. (…) Позавчера был у меня Герман. Он, оказывается, неплохо разбирается в поэзии. Он заявил, что не ожидал от меня таких стихов, а последнее стихотворение мое ему даже понравилось. Показывал я стихи и Пуцилло. Он сказал, что писать я могу, но не нравится ему “высокий штиль” и отсутствие современных мотивов. В пример он приводил Некрасова: простота и выразительность. Он прав. Нужно найти прекрасное в настоящем. Сейчас ищу я тему для монументального произведения из эпохи гражданской войны. (…) 8. XII. (…) Когда читаешь философию, многие положения требуют тщательного продумывания и медленного уяснения. Сейчас я штудирую “теорию отражения” и многие вопросы вызывают длительные рассуждения. Например, об единстве мышления и бытия: как понимать это единство? А понять его можно с двух сторон. Во-первых, мышление и бытие находятся в единстве постольку, поскольку субъект, обладающий способностью мыслить, существует и мышление остается у него до тех пор, пока он существует. Во-вторых, единство бытия и мышления состоит в том, что они подчиняются одним и тем же законам. Не будет ли открытие периодической системы элементов прекрасным доказательством того, что принципы природы не противоречат принципам мышления и что наше мышление подчинено тем же законам? Ведь если бы этого не было, если бы законы мышления противоречили бы законам объективного мира, то разве могли бы согласоваться их конечные результаты. Может быть еще и третий вариант единства мышления и бытия — это: nihil est in intellectu, quod non fuerit in sensu, т. е. содержание мышления целиком исходит из чувств. Какой же из этих трех вариантов верен, или все они вместе указывают на единство бытия и мышления, или, может быть, я стою на ложном пути? Главное — не у кого спросить. То же самое обстоит и с положением “бытие определяет сознание”. Об этих вопросах спрошу я у Германа, сейчас же хочу я описать тему спора, которая занимает меня до сих пор. Спорил я с девицей (…) Темой нашего спора была страсть — что такое страсть? (…) “Разве страсти, — говорит Флобер, — не единственная прекрасная вещь на земле, не источник героизма, энтузиазма, поэзии, музыки, искусства — всего?” Да он тысячу раз прав, ибо все прекрасное, что окружает нас, создано страстью. А разум? Да, разум создал много полезного, он открыл законы, он научил людей математике, он нашел систему в беспорядочном, объяснение в непонятном, правильное— в неправильном; это он провел дороги по непроходимым горам, это он изобрел машину, построил жилище, заставил природу работать на человека! Это разум! Но разве все прекрасное скрывается в цифрах, заключается в законах? Разве смог разум открыть формулу вдохновения, разве сумел он создать прекрасную статую или великую картину?? Разве разум руководит бойцом в сражении, поэтом во вдохновении и влюбленным в любви? Разве искусство, героизм и поэзия не самое прекрасное на земле? И, наконец, разве в пылу увлечения наукой думал ли ученый о пользе, когда открывал полезное, думал ли о ней строитель, когда возводил здание? Нет! Ими руководило одно желание — узнать незнакомое, построить прекрасное. Таким образом, разве не может “разумное и полезное” быть создано страстью? Может, ибо все, что создано человечеством, создано страстью. (…) Разум наш — медленный свет факела. Он горит долго и дает всегда ровное количество света. (…) Страсть это бурная вспышка молнии. Она ослепляет, она рушит и создает сразу; она ослепляет и потому в моменты ее мы находимся в состоянии самозабвения. Вот что такое страсть — это высшая форма разума. (…) (…) 12. XII. Прекрасное расположение духа не покидает меня. Мое настроение — не беспричинная веселость молодого щенка, не радость беззаботного человека; оно — глубокое, спокойное и радостное равновесие души, достигнутое размышлением, самоанализом. (…) Сегодня утром залежался в постели, читая книгу Виноградова “Три цвета времени” — о Стендале. Несмотря на то, что прочел еще немного, могу сказать, что книга нравится культурой и безукоризненностью языка и хорошей разработкой темы. Днем мы с Пуцилло ходили по букинистам, искали книг. В одном из магазинов потеряли друг друга. Я купил стихотворения Тютчева и по философии Кондильяка. Дома навел меня на размышления приход одного старого приятеля. Паренек этот в детстве когда-то играл со мною и теперь считает своим долгом меня навещать время от времени. Печальные вещи рассказывал он. Отец его (фотограф-авантюрист, ныне преподаватель немецкого языка) уехал, оставив мать, его и двух сестер без всяких средств. Я видел, что он голоден, и накормил его. Сам он, чтобы поддержать семью, поступил на кино-фабрику за 125 рублей в месяц, а сам маленький, худой, хилый. Он ровесник мне, а едва достает мне до подбородка (а я не из высоких). “Отец уехал, мать и сестры плачут. Я думаю, что делать? Скучно чертовски… Ну, я взял и приехал к тебе. А дома только хлеб один…” Поразило меня в этом всем та беззаботность, то чисто русское толстокожество, которое сквозило в его речах. Что это: бессердечие или недопонимание, или, быть может, это желание скрыть горе, гримаса, принятая за улыбку, или умышленное самоуспокоение? Мне нравится твердость, но это, разве это твердость? Я ужасался тому спокойствию, с каким рассказывала как-то Марфа о человеке, попавшем под трамвай. Но это не удивительно, когда на днях друг мой Вова Троицкий рассказывал со смехом о бреде своего больного отца. Что же это — оптимизм или животная холодность? Или это особенность русской натуры — уметь забывать ужасное, не ужасаться им. Но этот оптимизм — не страшен ли он? Да и что такое оптимизм? (…) “Оптимизм это игра ума, а не философия”, — сказал Карамзин. И правда: как можно закрыть глаза на самую страшную истину, что каждому человеку суждено умереть? Нет! Это не значит, что мы должны перестать пользоваться радостями жизни и думать только об этой истине, но она должна вечно стоять перед нами и вызывать размышления, ибо только в них истинное спокойствие души. Сейчас слушаю музыку балета “Светлый ручей” и мечтаю о “ней”. Как люблю я эти светлые мечты, вплетенные в переливы прекрасных мелодий. (…) О, прекрасная Татьяна! Никогда, никому не отдам я свои мечты о тебе! 13. XII. (…) Сегодня спорил с ребятами о семье будущего. Кончилось тем, что на мои страстные доказательства они отпускали сальные остроты и пошлости. Я рассердился и послал их к черту. По-моему, главной задачей школы должно стать воспитание правильного отношения к женщине и хорошего взгляда на половой вопрос. В частности, нужно не испошлять любви и внушить ребятам правильное к ней отношение. (…) И не понимают они, что смеются над внешним покровом, не умея видеть внутреннюю чистоту, что смеются они над тем, что вызывает их восхищение в романах. Так смеется порой толпа над мудрецом, не понимая глубины его простых слов; так смеется она над королем, свергнутым с трона, пред которым вчера лежала она ниц. (…) (…) 28. XII. Папа приехал. Дома торжественно. Делятся впечатлениями. Папаша приехал в патриотическо-восторженном духе. Восторгается, хвалит. Мне привез два томика Маркса. Хороший подарок. Вчера писал вечером. Написал. Понравилось самому. Читал стихи Гюго. (…) По форме замечательны: “Турнир короля Иоанна” и “Джинни”. Стихотворение “Буниберды” нравится своей поэтично-суровой торжественностью. Вообще более ценными я считаю стихотворения, созданные поэтическом чувством Гюго, а не его публицистическим жаром. (…) Ее я не увижу еще пятнадцать дней!.. Пятнадцать дней!.. Как долго! Хоть бы минуточку видеть ее! 30. XII. Бесшабашный разгул, беспредельная и беззаботная Русь, ржаные просторы, простая крестьянская грусть — это поэзия Есенина. Я не читал ни одного поэта, который мог бы так хорошо передать настроение, так сильно заставить грустить, желать, тонуть с собой. Есенин пьян своей поэзией, он тонет в ней, он махнул рукой на мир, он мучительно отрывает куски своей души и воплощает их в звучные строфы. Его мотивы… Упадничество… Но разве заставишь соловья петь по-другому? И, в конце концов, разве уже так важно, что он поет? Нет, важно, как он поет. И вообще, разве сам поэт находит себе слова и мысли? Нет, их внушает ему эпоха, среда; в себе он находит только поэтическую силу, только талант певца, чтобы пропеть эти слова, мысли и чувства. (…) Многие поэты ошеломляют блестящей техникой, оригинальной формой. Есенин привлекает мягкой лирической простотой. (…) И есенинская форма как раз подстать содержанию. В ней также много гибкости, мягкости и вместе с тем неподвижности. Замечательно оригинальна рифма, хотя критики обычно считают рифму неважным атрибутом поэзии. По-моему же, рифма придает больше привлекательности стиху и является внешним показателем технических возможностей поэта. Многие стихотворения прекрасно формально и технически исполнены. “Шаганэ” — шедевр. Да, прекрасный поэт Есенин! Настоящий большой лирический поэт, которого можно любить, которому можно подражать, отбросив его печальные настроения. (…) 1936 2. I. Новый год встречал в школе. Народу было много. (…) Меня встретили хорошо. Должен был бесчисленное количество раз повторить историю своей болезни. (…) Многим было очень весело, а другим очень скучно. Мне кажется, что люди, скучающие в большом обществе, не могут отличаться широтой ума. Бал начался танцами. Духовой оркестр Автодорожного института гремел немилосердно. Казалось, что музыканты желали выдуть в трубы все свои легкие. Танцующие прыгали так, что в глазах рябило. Танцевали таинственные инкогнито в масках, школьные львицы и львы. Впрочем, львы крутили своих дам с яростью леопардов. Львы эти были накрахмалены, с тщательно вывязанными галстуками, в выутюженных фраках и брюках, с безукоризненной складкой и полоскающимися “чарли”. Остальные скромно жались к стенке. Не танцующие девчонки пестрыми ленточками поместились на скамейках и наперебой работали языками. Тут же стояли серьезные и лохматые парни, считающие танцы ниже своего достоинства, по причине неумения танцевать. Эти мудрецы отличаются обычно тупой самоуверенностью и верблюжьей осанкой. В толпе сновали и присяжные остряки, почитающие в каждом слове своем остроту. Вид у них, как у забулдыг; ходят они руки в карманы и волоча ноги за собой. Но по существу они неплохие парни. Оркестр дудел и дудел, зажигая азартом все большее количество танцоров. Постепенно в пляс пустились и остальные девчонки, и остряки и многие другие, за исключением верблюдообразных, которые продолжали наблюдать танцы с язвительными улыбками… Я забился в угол, боясь выставить напоказ свои таланты на этом благодарном поприще. Сердобольные девицы из десятых классов отправляли ко мне делегации (думая, что я скучаю), с приглашениями, но я наотрез отказался, отговорившись болезнью. Наконец начался ужин. Все с шумом заняли места в большом зале. Не дожидаясь приглашения, все начали деятельно жевать. Стоял шум, заглушавший убогие выступления артистов. Я шумел не меньше других и вместе с Германом изощрялся в остроумии. Потом опять были танцы. Я опять сидел в углу и молчал и было мне весело и приятно. Я имею хорошую способность не скучать, когда много народа кругом. В полночь прогремели трубы и директриса произнесла скучнейшую новогоднюю речь. После поздравлений веселье достигло своего апогея и к двум часам пошло на убыль. Вечер кончился. 4. I. Честная борьба за идею — выше всего! Выше любви, выше ненависти, выше страданий, желаний, стремлений; выше благородства и чести. (…) Если же после долгих страданий ты добудешь желанное ценой своей крови и души, ты испытаешь высшее счастье, ты испытаешь полную меру наслаждения. 5. I. Несколько дней тому назад был у меня Зигель. (…) Еще в прошлом году он начал увлекаться религией. (…) Мы устраивали споры до ужаса схоластичные, спорили до одурения, тысячу раз повторяли одно и то же, торчали под снегом, дождем и градом целые часы. Спорили мы, забывая основную тему спора, отклоняясь к ненужным деталям; то упирались, то соглашались, не понимая того, что говорим на разных языках. Возможно, что тут сыграло известную роль упрямство, но Зигель утвердился в своих идеалистических взглядах. Он стал посещать церковь. Сначала критиковал и отрицал христианство, но потом постепенно стал принимать его. Мы с Жоркой ничего не могли сделать благодаря его упрямству. Часто ходил он на проповеди митрополита Введенского, который некогда полемизировал с Луначарским и является теперь главой “обновленческой” церкви! (Церковь всегда умеет приспособиться к обстоятельствам). Введенский этот несомненно человек убежденный и к тому же замечательный оратор. Я раз присутствовал на его проповеди. Говорил он убежденно, спокойно, несколько туманно. Глаза его блистали каким-то фанатическим огнем. Под влиянием этого проповедника Зигляша ударился в Евангелие и… “докатился”. Теперь он принимает христианство целиком, не рассуждая и не критикуя. (…) Говорили мы очень много. Наши с Жоркой рассуждения неважны, т. к. могут быть всегда изложенными. Сейчас я изложу выводы Зигеля в виде кратких положений, прибавив к ним некоторые свои примечания. 1. Вселенная — создание бога. Бог — дух вне пространства и времени. Мы являемся частицей его. 2. Христос — бог, перевоплотившийся в образ человека, чтобы спасти человечество. Своими страданиями он искупает грех. Здесь много нелепостей. Во-первых, как может верить астроном нелепому мифу о создании вселенной? Во-вторых, явное противоречие в понятии бога. Кроме того, курьезы: как может бог страдать? Почему, если он всемогущ, он не может освободить человечество от греха?? И еще нелепость: значит, Зигель должен верить и в черта, и в ад, и в сковородки? 3. Единственная цель жизни человека — любовь, вера и служение Христу и христианству. Примечание: полнейший пессимизм и фанатизм. Что лучше — неверующая в Христа добродетель или любящий его грешник? Что будет, если все станут добродетельными? 4. Единственная этика человека — христианская добродетель. Примечание: что может быть подлее этого: брачная мораль, иезуитизм и др. подлейшие вещи? Правила, противоречащие всякому чувству, человеческой природе. Не гнусно ли все это? И, наконец, самый вредный и гадкий вывод: 5. Все неверующие — полулюди! (…) Кем-то он будет? По каким каналам потечет его мысль? Утонет ли он в узком фанатизме или дойдет до атеизма? Мы с Жоркой, рассуждая после, не могли решить этого. Время покажет. (…) Взгляды Зигеля угрожают нашей дружбе. (…) А все же я преклоняюсь перед его верой и честностью. 6. I. Утром отправился к Червику, но не застал его дома. Желая освежиться, отправился бродить по улицам с тайной надеждой встретить “ее”. Блуждая по улицам, люблю я наблюдать людей: их движения, выражения лиц. Порой выискиваю смешных, похожих на действующих лиц знакомых пьес. Сегодня я стал искать осмысленные лица, дающие впечатления ума и проницательности. К удивлению своему, на всех почти лицах читал я отпечатки тупости и животности. Попадались люди и с умными лицами, но не было на них осмысленности. Поразило меня только одно лицо (не пугайся, милейший дневник: оно принадлежало не девушке), лицо ребенка лет пяти. Умные коричневые глаза его смотрели спокойно и понимающе, будто прост был им весь этот огромный, непостижимый мир, который их окружает. Но кто знает! Может быть, ребенок проницательнее мудреца, может быть, ему понятно многое, что непонятно нам. Ведь осмысленность — это соединение ума и души. А у кого самый чистый ум и самая непорочная душа, если не у ребенка? “Пора понять, что в мирозданьи, куда ни оглянись — вопрос, а не ответ”. (…) 10. I. Истинное остроумие должно вызывать не грубый смех, а тонкую улыбку. (…) Последний день каникул! Завтра школа, занятия, ребята, она! Скорее! Сегодня был на заключительном вечере детского “Фестиваля искусств”. Хорошо было, радостно. Артисты все хорошие, добрые, видно, что выступают с удовольствием. Как жаль, что не умею я выразить тех радостных чувств и дум, которые возникли у меня на этом вечере. О, наша чудная, единственная, счастливая страна! (…) 13. I. (…) В школе весело. Я, Вовка и Слепян выпускаем рукописный “Веселый альманах”. Халдеи и фискалы, конечно, не будут в него посвящены. 14. I. Вчерашний вечер был для меня знаменательным. Давно не испытывал я чувства такого глубокого счастья, которое испытано мною было вчера! Но я лучше попытаюсь рассказать все по порядку, вдобавок и мне нужно разобраться во всем, что было сказано, решено, прочувствовано. Итак… Вчера к нам пришла Е.В. и привела с собой критика Ярополка Семенова. Это— молодой человек (лет около 30), высокий, красивый, с живыми глазами. Пришел он к нам впервые и сразу внушил к себе всеобщие симпатии. Судя по виду его и речам он кажется человеком искренним, живым, увлекающимся. Я, по крайней мере, просто влюблен в него. Он первый судил меня и указал мне мое место, мое призвание и мой путь. Я начал читать ему стихи. Первыми прочел я песни из “Спартака”. Он прослушал внимательно и сказал: “В этих песнях мне нравятся две вещи. Во-первых, честная работа. Эти песни похожи на хороший перевод, кропотливо и честно сделанный. В них не видно еще самостоятельности, но если эта честность останется у тебя и впредь, то ты сможешь много сделать. Во-вторых мне понравилась сама подача Рима. Обычно он изображается в напыщенно-торжественных строках, а тут видно действительное нутро его”. Я принялся читать дальше. Прочел “Жакерию”. Она тоже вызвала благосклонный отзыв (…) После эпики я принялся за лирику. Прочитав “Блуждания”, я взглянул на него. Лицо его было сурово. “Знаешь что, а это хуже, гораздо хуже. Стихотворение это звучит протестом против всех блестящих формальных достижений. Я согласен, что современная поэзия тенденциозна, но не следует игнорировать хорошего. Эти мысли твои вложены в рамки традиционного классического стиха. Ты сбился с пути. (…) Вот, например, твои анапесты идут к Надсону. Если ты пойдешь слепо — ты пропал”. Ну разве не прав он? Я обещался ему сойти с дорожки и протаптывать ее сам. Мы долго говорили еще потом. Я не могу описать всего того, что сказал он. Я приведу только отрывки, которые запомнились мне, которые я поставил себе как вехи к достижению своей цели. “У тебя несомненно глубокий дар, но если ты хочешь чего-нибудь добиться, то должен честно и упорно работать. Ты будешь велик только тогда, когда потомство сможет сказать: он был образованнейшим человеком своей эпохи…” (…) “Поэт должен быть так же недоверчив к себе, как и самоуверен”. “У тебя, мне кажется, большая воля. Хорошо, что ты веришь в себя”. “Принимай во внимание все мнения, но знай себе цену”. Папа спросил: “Ну что? Можно ли пить за будущего поэта?” И он ответил: “Да”. Так значит — я поэт!!! Хо-хо! ПОЭТ! Расстались мы лучшими друзьями. Вот человек, который дал мне мой катехизис. Талант мой он охарактеризовал так: “У тебя талант не как у Есенина. У того он бил ключом. В тебе он скрыт. Его талант — самородок, твой — золотой песок. Много труда и времени нужно, чтобы извлечь из него золото. Ты не будешь как Есенин, ты будешь как Гете”. Я и Гете! Прекрасное сочетание! (…) 15. I. Ух! Сегодня я зол и взбешен, как дикий кабан. Как всегда в такие моменты наружно спокоен и холоден. Проклятая химичка! Я еще проучу ее! Спросив меня сегодня с места, за правильный ответ поставила “плохо”. Она объявила мне войну? Ладно, я ее принимаю. Это будет и интересно и полезно для всех. Не знаю, как держат таких учителей в школе? Все гадкое и подлое находит в ней покровительство. Она поощряет сплетни, фискальство, самодурство. Но мы еще посмотрим. У меня достаточно воли, чтобы сказать ей правду в глаза. (…) Не менее подл у нас и чертежник, но к нему, как и к его предмету я чувствую глубочайшее отвращение. (…) 16. I. (…) Если женщина, заметив привлекательную силу своей женственности, начинает выставляться напоказ, искусственно культивировать ее, прелесть ее теряется. Она переходит в сознательное кокетство и от такой женщины веет какой-то противной, развратной чувственностью. 20. I. Школа глотает дни, часы, минуты. Все время одни занятия. Утром Софья и музыка, потом школа. Вечером приходишь совершенно обессиленный, не имея возможности ничем заняться. Неужели это жизнь? Неужели всегда будет она такой, скучной, как алгебраическая формула? Наука! Я обожаю науку! Но не школьную, скучную, сухую, порой просто ненужную, ту, которую насильно вкладывают в наши мозги. (…) Я люблю впитывать в себя науку сам. Величайшее наслаждение заниматься тем, что тебя интересует. (…) 24. I. Позавчера был у Ярополка. Он читал свою новую повесть. Он хороший критик, но плохой писатель. Я думаю через него познакомиться с Кирсановым. Вчера произошел случай, возмутивший меня до глубины души. Были перевыборы старостата в школе. Выдвинули мою кандидатуру (…) Я отказался, мотивируя свой отказ тем, что я занят на пионерской работе. Но все запротестовали и пришлось смириться. Я прошел почти единогласно, и все были в полной уверенности, что я избран по большинству голосов. Но (…) вместо меня был посажен тип, едва набравший сорок голосов. Вот она, демократия! Мне ничуть не жаль, что меня не выбрали, но жаль, что так профанируют свободу выборов и советскую конституцию. Комсорг, подсчитывавший голоса, не любит меня за свободу суждений и отвращение к подхалимствующим. (…) 28. I. (…) Занялся древностью и стихами. К величайшему удивлению Жоржа, увлекся Ксенофонтом и Полибием. Давно уже хотел я заполнить свой пробел в истории и надеюсь успешно это сделать. Кроме того, принялся за драмы Сенеки. Прочел “Медею”. По правде сказать, скучновато. (…) Впрочем, может быть, что в древности эти недостатки были достоинствами. Во всяком случае длиннейшие монологи утомляют, хоры, не менее длинные, раздражают, диалоги искусственны, движения нет. (…) Перевожу отрывки из Гюго. В “Веселом альманахе” принимает участие наш физик Виктор Андреевич. Замечательный человек! Пьяница и неудавшийся талант. Это придает бодрости моим сотрудникам, которые боятся выражать крайние мысли. Я не за беспощадную критику всего. Я им даже заявил, что если засыпемся, отвечаю за все я. Думаю, что сумею закрутить голову халдеям. Т.Ц. не ходит, наверное опять больна. А мне так хочется ее видеть! (…) Она стала еще более недосягаемой и потому еще более желанной для меня. 30. I. (…) Я взял незнакомую книгу незнакомого писателя и хочу составить себе о нем определенное представление. Человек этот — Игорь Северянин. О его сборнике “Громокипящий кубок” и буду писать я сегодня. (…) Так всегда бывает у больших талантов, в периоды безвременья, реакции, упадка, декадентства. (…) Человек начинает жить только собой, он начинает презирать мир, ему кажется низким человек и бедным его язык. Он изобретает свой язык, свои слова, чтобы изобразить свои чувства. Такими словами изобилуют поэмы Северянина. (…) Поэт одинок и затравлен, поэтому мы многое можем простить ему, но нельзя не признать его блестящим поэтом и тонким мастером формы. Его “Рондели”, “Nocturno”, “Квадрат квадратов” и многие другие вещи сделаны изумительно. Ими хочется любоваться как маленькими, тонкими и хрупкими фарфоровыми вещицами. Замолкнули взволнованные губы. Ушел поэт, страдалец, человек. Он выпил как громокипящий кубок Свой пьяный грезами и вдохновенный век. 30. II. (…) Я осмелился поднять голос против самодурства химички. (…) Сообщаю кратко, т. к. хочется спать. Было классное собрание. Многие высказывались. Решили, что нужно бороться. (…) У директора. Химичка не явилась. (…) Директор (…) соглашается с моими доводами. Заявляет, что поведение химички исправится. Общественное дело — выиграно. (…) 11. II. Период морального равновесия пришел снова. (…) И главное — я укрепил в себе мои внутренние принципы и чувствую, что твердо следую им. (…) О, как хорошо быть хорошим! (…) Мои мысли о будущем, о философии, об истории, о моей любви. Но смысл моих мыслей в словах тонет, и мое задушевное звучит неискренне, когда порой я начинаю говорить. (…) Но все же я рад, что люблю, что живу, что учусь. Все легко на свете… (…) 6. III. Только что я был на вечере, на еврейском вечере, посвященном столетию со дня рождения Менделе Мойхер-Сфорим. Странные, новые и приятные чувства испытал я. Это был почти единственный раз, когда я почувствовал свой народ и глубокая теплота к нему зародилась в моем сердце. В сущности у меня нет народа. Дух еврейства чужд, непонятен, далек мне. По убеждениям я — интернационалист, а по духу… тоже. И все же что-то сближает меня с этим народом. И уверен я, что, приключись с ним еще какие-нибудь беды, я не уйду от него и смело приму вместе с моими братьями любое страдание. И что-то мило мне в этих грустных еврейских песнях и что-то приятное есть в этом особенном еврейском юморе. Я люблю эти молитвы, которые читает по утрам дедушка, эти легенды, которые слышал я в детстве; люблю я и древних седобородых старичков и маленьких, суетливых, хохлатых человечков. И все-таки далек мне этот народ. Раздольная волжская песня трогает больше мое сердце, чем унылая и надрывная песнь моего народа. Язык моего народа не мой язык, его дух не мой дух, но его сердце — мое сердце. (…) 25. III. (…) Перелистал страницы дневника. Какая дрянь! Ни одной живой мысли, ни на йоту того, что составляет мое настоящее сердце. Почему это? Неужели я неискренен даже с самим собой? Или, может быть, я просто глуп и пуст, может быть, просто корчу из себя идеальную натуру, оставаясь на деле самым поганым человечком. Кто рассудит это? Тоска! Тоска! Тоска! Сегодня ходил с Вовкой Троицким в библиотеку, где работает его мамаша. Познакомился с заведующей этой библиотекой. Замечательная девушка лет восемнадцати! Пишет стихи. Говорил с ней долго на разные литературные темы. Она позволила мне приходить и брать книги. Замечательно! Вовка пророчит, что я влюблюсь в нее… Не думаю… А, впрочем, кто знает?! Читаю Ключевского, Гейне, Верхарна, Гончарова и Ромен Роллана сразу. (…)[60 - Вступление, подготовка к печатии публикация Г. Медведевой] ОБ АВТОРЕ Юрий Павлов ЖИЗНЕННЫЕ " СЛАБОСТИ" ДАВИДА САМОЙЛОВА Михаил Пришвин, рассуждая о соотношении образа жизни и творчества, акцент делал на качестве своего поведения как главном условии появления "прочных вещей". Независимо от Пришвина Лидия Чуковская в письме к Давиду Самойлову от 4–5 марта 1978 года утверждала, что "правильный образ жизни для каждого — свой" ("Знамя", 2003, № 5). Сам Самойлов неоднократно размышлял на данную тему. Он не только отмечал собственную приверженность к удовольствиям, к "физической" жизни, но и считал, что эта "слабость" — единственное условие, позволяющее ему считать себя поэтом (письмо Л.Чуковской от середины августа 1979 года // "Знамя", 2003, № 6). Михаил Пришвин, рассуждая о соотношении образа жизни и творчества, акцент делал на качестве своего поведения как главном условии появления "прочных вещей". Независимо от Пришвина Лидия Чуковская в письме к Давиду Самойлову от 4–5 марта 1978 года утверждала, что "правильный образ жизни для каждого — свой" ("Знамя", 2003, № 5). Сам Самойлов неоднократно размышлял на данную тему. Он не только отмечал собственную приверженность к удовольствиям, к "физической" жизни, но и считал, что эта "слабость" — единственное условие, позволяющее ему считать себя поэтом (письмо Л.Чуковской // "Знамя", 2003, № 6). О том, что данная мысль не случайная, не проходная для Самойлова, свидетельствуют и другие его высказывания. Например, 5 сентября 1988 года он записал в дневнике: "Непостижимым образом недостатки поэтов переходят в достоинство их стиха — раболепство Державина, расхристанность Есенина, сдвинутость Бродского". (Здесь и далее в статье поденные записи и дневники поэта цитируются по книге: Самойлов Д. Поденные записи: В 2 т. — М., 2002). Итак, нас будет интересовать жизнь Давида Самойлова, точнее, "слабости", которые он признавал и не признавал. "Евреи, выпьем скорее!" Этот тост Михаила Светлова, обращённый к Давиду Самойлову и Борису Грибанову, друзьям нравился. А еще больше им нравилось пить… В Коктейль-холле, в ресторане ЦДЛ, "Арарате" и многих других местах. В мемуарах Б.Грибанова "И память-снег летит и пасть не может" о пьянстве говорится, пожалуй, чаще, чем о чём-либо. Причиной тому — страсть к алкоголю и Д.Самойлова (главного героя воспоминаний), и его окружения. И если Б.Грибанов об этой страсти своих друзей говорит как о норме поведения или даже достоинстве, то А.Немзер, автор послесловия к книге Д.Самойлова "Поэмы", данную тему применительно к герою своей статьи обходит стороной. Пьянство же вообще А.Немзер оценивает негативно, как, прежде всего, национально-русское явление. Известно, что поводом к написанию поэмы Д.Самойлова "Канделябры" явилась дискуссия "Классика и мы". А.Немзер, как свидетель событий, в комментариях к поэме сообщает: "Наряду с самой обстановкой собрания в ЦДЛ, где по всегдашнему обычаю, независимо от идеологических поворотов, витал тяжёлый хмельной дух, верно примеченный в "Канделябрах" М.С. Харитоновым…" Критик понятно почему прошёл мимо, не заметил самого главного в высказывании Марка Харитонова, того, что делает неубедительной ссылку Немзера на него. Приведу эту часть суждения писателя, выделив главное: "Я читал её (поэму "Канделябры". — Ю.П.) первый раз в состоянии сильного подпития, и мне показалось, что она именно об этом состоянии…" Хмельной дух, как явствует из поэмы, исходит от "чёрных поэтов", так первоначально назвал своё произведение Д.Самойлов. А прототипами этих поэтов и непоэтов, по версии Давида Самойлова, были Ст. Куняев, В.Кожинов, П.Палиевский и другие "черносотенцы". Интересно, что в поденных записях и дневнике Самойлова названные и неназванные участники дискуссии — представители "русской партии" — пьяными в период с 1960-го по 1990-й годы не упоминаются вообще. Один раз встречается "полупьяный Куняев" (18 ноября 1968 г.), а о Кожинове в данном контексте сказано следующее: "Неожиданно, спьяну, из ЦДЛ попал к Кожинову" (1 марта 1971 г.). В подённых записях Д.Самойлова в этой связи называются авторы официозного и леволиберального направлений. Вот только некоторые из них: "С Тоомом дали большой загул" (28 ноября 1960 г.); "Вечером с В.Некрасовым, Изей, Лёлей Волынским, Сашей Лебедевым ужинали в ЦДЛ. Потом поехали к Жене Герасимову на рождение. Сильно пили, читали стихи" (5 ноября 1962 г.); "Пьяный старик Антокольский" (28 января 1963 г.); "Пьяный Наровчатов" (6 февраля 1963 г.); "Меня с Винокуровым встретила пьяная Белла. Заставила (??? — Ю.П.) нас ехать к ней, покупать (? — Ю.П.) водку и пить (??? — Ю.П.). <…> Даже стихи она читала вяло и всё рвалась пить" (12 января 1963 г.); "Он (М.Светлов. — Ю.П.) очень худ, небрит, пьян. Таков он всегда" (28 апреля 1963 г.); "Хмельные (Самойлов и Малдонис. — Ю.П.) отправились к Межелайтису допивать" (28 апреля 1963 г.); "День в тумане с Межелайтисом. <…> Эдуардас пьяный, добрый, потусторонний" (22 ноября 1963 г.); "Пьяный, милый, весёлый Фазиль Искандер" (3 марта 1972 г.); "Несчастный Кирсанов, пья- ный, жалуется на жену, говорит о её любовнике, американском певце" (10 марта 1972 г.); "Потом — Якобсон. Тут уж мы напились" (8 июня 1973 г.) и т. д., и т. п. Но конечно, главный пьяница в записях Самойлова — он сам. Как следует из многочисленных свидетельств Давида Самойловича, в нем боролись два начала — желание "странного веселья" и осознание пагубности его. Образ жизни, который вёл поэт долгие годы, он называл самоубийством (запись от 19 февраля 1963 года). Но всё же страсть к алкоголю чаще всего брала верх. О последствиях судите сами: "Я спьяну и по ошибке обидел прогрессивного Анненского" (3 января 1962 г.); "Во время последнего загула <…> творил немало чудес, а заодно потерял дневничок за несколько месяцев" (22 июня 1963 г.); "В Москве замелькало множество лиц. Четыре дня я пил. 26-го прилетела Галка. 30-го я снова был в Пярну" (3 сентября 1978 г.); "Весь день в загуле. Левада, Алеша Левинсон. Дальше всё неясно" (25 ноября 1978 г.); "Два дня до приезда Гали провёл в кутеже <…>"; "Вообще все дни мелькало множество лиц, которых я забыл по пьяному делу" (28 мая 1980 г.); "Пил много. Где-то выступал с Костровым" (15 сентября 1980 г.) и т. д., и т. п. Насколько страсть к алкоголю, веселью определяла поведение Д.Самойлова, свидетельствует следующий эпизод. Для поэта Лидия Чуковская была эталоном человека, примером правильной и праведной жизни. Дружбу с ней Самойлов очень ценил, доверял ей самые заветные мысли (о чём свидетельствует их переписка). Однако в очередной приезд Давида Самойловича в Москву их встреча сорвалась из-за трёхдневного загула Самойлова и последовавшей срочной "эвакуации" в Пярну (вновь выручила прилетевшая жена Галина). Лидия Корнеевна отреагировала на этот случай с присущей ей прямотой: "Пропили Вы нашу встречу! А так хотелось и надо было повидаться! Но Вы предпочли "массированные встречи с друзьями"" ("Знамя", 2003, № 6). Избавиться от алкоголизма не помогли Самойлову и самые радикальные меры. В сентябре 1968 года Самойлов сообщает Борису Слуцкому, что лежит в наркологическом отделении института Сербского, где "отучают, и кажется, успешно, от алкоголизма". "Место своего пребывания я держу в секрете <…> Так что и ты никому не говори, где я, а слухи опровергай" ("Вопросы литературы", 1999, № 3). Больше же всего в данном контексте меня удивляет то, какое значение придаёт количеству и качеству выпитого Давид Самойлов, с какой тщательностью он фиксирует "милые" подробности. Из всех возможных объяснений данному явлению мне наиболее вероятной видится ментальная версия (беру пример с А.Немзера и других "левых"). В свете сказанного неожиданной, немотивированной, вызывающей возражение выглядит поэтическая трактовка данной проблемы, зафиксированная в письме к Л.Чуковской от середины августа 1981 года:      Ушёл от иудеев, но не стал      За то милее россиянам.      По-иудейски трезвым быть устал      И по-российски пьяным. ("Знамя", 2003, № 6) Известно, как трепетно относился поэт к своей родословной, как грела Самойлова "маркитантская" линия её. Это нашло отражение не только в стихотворении "Маркитант", которое Б.Слуцкий называл лучшим, но и в записи от 14 января 1963 года: "И вообще где-то сидит во мне это странное веселье — не от французских ли кровей". Думаю, "маркитантские", "французские" гены очевидно проявлялись в те моменты, когда Д.Самойлов делал следующие записи: "Пили коньяк у меня до ночи" (11 декабря 1962 г.); "Пили пиво, палинку и вино" (23 ноября 1964 г.); "После вечера у нас пили коньяк Гелескул, Саша, Гутман" (23 ноября 1983 г.); "Пили виски" (20 июня 1983 г.); "После вечера — шампанское за сценой…" (31 мая 1987 г.); "Карабчиевский подошёл с водкой" (7 августа 1987 г.); "Вечером Э.Графов принёс две бутылки водки" (3 марта 1988 г.); "Захарченя с двумя бутылками вина" (19 мая 1988 г.); "В обед Танич угостил скверным коньяком" (18 апреля 1989 г.) и т. д. При всей иронии, самоиронии, эксцентричности стихотворения "Маркитант", реалии его не дают основания для столь свободного прочтения, которое демонстрирует в статье "Путь оттуда" Станислав Рассадин. Приведу, на мой взгляд, итоговое размышление критика, которое венчает риторический вопрос: "Полуёрническая свобода бродяги Фердинанда, его свобода от Бонапартовых коронационных забот — не есть ли весёло-серьёзный перефраз свободы творческой, понимаемой как раз по-пушкински?" (Рассадин Ст. Голос из арьергарда: Портреты. Полемика. Предпочтения. Постсоцреализм. — М., 2007). Непонятно, о какой свободе Фердинанда говорит Ст. Рассадин. Ведь вся его деятельность, торговля, успех связаны с Бонапартом, его войском. Поэтому и поражение французов в России и вызывает естественную реакцию "печали" у маркитанта. И эту зависимость фердинандов как явления от войска, от успешного войска прекрасно понимает Давид Самойлов, что выражает соответственно:      Я б хотел быть маркитантом При огромном с в е ж е м войске (разрядка моя. — Ю. П.). Маркитанту всё равно, кроме одного: какое это будет войско. Суть этого "племени", как известно, точно передал Ю.Кузнецов в стихотворении "Маркитанты"… Что же касается Пушкина, который возникает в сравнении Ст. Рассадина, то эту откровенную чушь комментировать нет смысла. "Фердинандова натура" Самойлова проявляется и в другом: в том, как оцениваются отношения между людьми, между мужчиной и женщиной, отношения, построенные по принципу "купли-продажи". В автобиографической поэме "Ближние страны" лирический герой, советский солдат в побеждённой Германии, спит с "неплохой девчонкой" немкой Инге. Спит, как несколько раз с иронией сообщается, потому что "Инге нравится русская водка" и не только она: тушёнка, сало, масло. Здесь же, "между прочим", с иронией говорится, что у Инге есть жених, "молодой букинист из Потсдама", который с сарказмом изображается автором. Д.Самойлова "левые" критики называют продолжателем пушкинской традиции, учитывая при этом его частое оглядывание на "наше всё". На фоне всеразъедающей иронии разного качества, отсутствия традиционной иерархии духовно-нравственных ценностей, что, собственно, и отличает "Ближние страны", все эти разговоры — мыльные пузыри, наукообразное словоблудие. Смотрите, например, раздел о поэте в вузовском учебнике Н.Лейдермана и М.Липовецкого ("Современная русская литература: 1950-1990-е годы". — М., 2003). Уж если и следует неким традициям в этом произведении Самойлов, то модернистским, М.Цветаевой прежде всего. Надпись героя "Фройлен Инге! Любите солдат, // Всех, что будут у вас на постое", весь пафос "Ближних стран" сродни цветаевскому завету: "Пока можешь ещё — греши", — идеалам её любимой "Поэмы Горы". Александр Давыдов, сын Д.Самойлова, не согласен с мнением Александра Солженицына, который утверждает, что поэт был "достаточно благополучен материально всю жизнь" ("Новый мир", 2003, № 6). Давыдов убеждён: Самойлов "жил весьма скромно, что вполне отражено и в мемуарах, и в дневниках" ("Новый мир", 2004, № 1). Конечно, "скромность", "материальный достаток" — понятия во многом относительные. Если брать за точку отсчёта благосостояние большинства советских людей, то, думаю, А.Солженицын прав. Приведу примеры из мемуаров, чего не делает Александр Исаевич и к чему призывает А.Давыдов. Обратимся к мемуарам друга поэта Б.Грибанова "И память-снег летит и пасть не может" ("Знамя", 2006, № 9). В конце 40-х годов молодая жена Самойлова Ляля Фогельсон, студентка искусствоведческого отделения, "переутомилась с учёбой" и её отец Лазарь Израилевич дал деньги на поездку в Сочи. Примечательно, что сопровождал Лялю не муж, а богатый поклонник Яков Кронрод, доктор наук, экономист и т. д. Какие функции тот выполнял, остаётся догадываться… Нестандартная ситуация с точки зрения того народа, о котором не раз позже резко-негативно писал Д.Самойлов, получила специфическое продолжение. После возвращения Ляли отдыхать был отправлен Давид, правда, уже в Минеральные Воды. Вспыхнувший здесь роман с "танцоркой" потребовал столько денег, что Самойлову пришлось продать и золотые часы, подаренные тестем. После возвращения в Москву ситуация была легко исправлена. По словам Грибанова, Самойлов получил "небольшой перевод" (не уточняется, от кого) и купил себе такие же золотые часы. Вообще, Б.Грибанов, как и Д.Самойлов в поденных записях, много говорит о скудости, бедности жизни и в качестве своеобразного подтверждения приводит эпиграмму своего друга:      Не та беда, Борис Грибанов,      Что родился ты не от панов,      Что вполовину ты еврей      И чином не архиерей,      Что слава — ветхая заплата.      Беда, что денег маловато. Однако такое количество денег не мешало Грибанову после окончания работы соблюдать следующий ритуал: "Я шёл пешком, минуя улицу Горького, где находился Коктейль-холл, и заглядывал туда, зная точно, что обязательно застану там, несмотря на позднее ночное время, кого-нибудь из друзей или просто знакомых". Оказывается, в "страшные годы сталинщины" бедные поэты могли себе позволять такое и не только такое. Как-то зав. производством Коктейль-холла обратился к Грибанову и Самойлову с просьбой покрыть недостачу в момент неожиданно появившейся ревизии. "На его везение, мы в тот день были при деньгах и, не говоря ни слова, выдали требуемую сумму". В другой главе, "Инопланетянин из Парижа", сообщается, что, помимо ресторана ЦДЛ, излюбленным местом обедов друзей было кафе "Арарат", где "подавали великолепную форель, доставляемую самолетами с Севана", "восхитительные чебуреки". Вообще, как следует из подённых записей самого Самойлова, его слабость — это долгие трапезы, обеды на полдня с обильным употреблением спиртного, обеды, периодически переходящие в загулы. …Конечно, такие застолья, сохранявшиеся несмотря на все тяготы эпохи, можно было устраивать, имея немалые деньги". ("Наш современник", 2007, № 9). Естественно, материальные проблемы у Самойлова периодически возникали по разным причинам. И в не последнюю очередь потому, что жил он на широкую ногу, часто тратя деньги, мягко говоря, не на семью. Так, 20 ноября 1962 года Давид Самойлов делает такую запись: "Весь вечер провозился с пьяным ничтожеством Светом Придворовым. Это грубая, глупая, запойная скотина. Жена его, цыганка Вера, беззаботна и мила, как птица. Из-за неё я и таскался с ним. Домой прибрёл ночью, прогуляв деньги, нужные весьма". Следует помнить и о том, что Д.Самойлов, в отличие от многих действительно бедствовавших поэтов, большую часть жизни-творчества, по его выражению, "шабашил переводами" (Письмо П.Горелику от 12 июня 1967 г. // "Нева", 1998, № 9). Деньги за них платили приличные, и у "кормушки" находились друзья либо "свои". Данный факт Давид Самойлов особо не скрывал, о чём писал не раз. Например, 23 января 1970 года он сообщает другу Петру Горелику: "Грибанов сейчас становится зав. редакцией "Всемирной литературы". Переводить для него одно удовольствие — тираж 300 000…" ("Нева", 1998, № 9). И что бы ни говорил о своей бедности Д.Самойлов, что бы ни писали о его нищете мемуаристы и критики, для меня помимо жизни на широкую ногу показателем его благосостояния являются следующие факты. В отличие от многих писателей, долгое время не имевших своего жилья, от Н.Рубцова до В.Белова, у Давида Самойлова была родовая квартира. Вот как она выглядела со слов Станислава Куняева: "Квартира Самойловых, в которую я вошёл в сопровождении радушного и слегка хмельного с утра хозяина, показалась мне необъятной — многокомнатной, с высоченными, потемневшими от времени потолками, украшенными то ли виньетками, то ли барельефами" ("Наш современник", 2007, № 9). В январе 1976 года Самойлов купил дом в Пярну. В марте следующего года получил квартиру в Москве. И в этом случае, как и во многих других, его прогнозы не оправдались. 20 ноября 1976 года он записал: "Меня, кажется, лишают квартиры за общение с А.Д. Сахаровым в публичном месте (ЦДЛ)". Не только не лишили, а дали пятикомнатную квартиру. Эта немаловажная деталь в поденных записях и в комментариях к ним, конечно, умалчивается. Невольно вспоминаю однокомнатную квартирку Владимира Личутина, которая до сих пор остаётся единственной собственностью семьи в 4 человека… …Не знаю, почему Д.Самойлову пришли в голову столь мрачные, фантастические мысли, которые он зафиксировал 10 февраля 1985 года: "Я настолько никому неинтересен из властей предержащих, что и бить-то меня, скорее всего, не станут. Просто так задушат". Я представляю, как порезвились бы, комментируя эту запись, наши "смехачи" от В.Бушина до Б.Сарнова. Но я — человек, напрочь лишённый одесского чувства юмора, продолжу. Самойлов, видимо, надышавшись перестроечных паров, 12 апреля 1987 года делает очередную неожиданную и загадочную запись: "Не сказать ли мне на вечере в ЦДЛ речь, после которой меня закроют?" Через год с небольшим вместо закрытия Давид Самойлов получил Государственную премию СССР!!! Как следует из записи от 23 декабря 1987 года, данный результат обеспечен во многом стараниями Игоря Васильева. Он характеризуется поэтом так: "Это умный, порядочный, опытный чиновник от культуры. Ко мне у него осталось тёплое чувство с ифлийских времён". Так неожиданно, с подачи самого Самойлова, в очередной раз подтвердилась версия Станислава Куняева об ифлийцах, версия, которую Давид Самойлович так произвольно изложил в интервью с говорящим названием "Суетливость не пристала настоящим мастерам" ("Юность", 1990, № 9). Кто поспособствовал "настоящему мастеру" семью годами раньше, когда он получил орден Дружбы народов, не уточняется. Александр Солженицын в статье "Давид Самойлов" утверждает, что еврейская тема в стихах поэта полностью отсутствует ("Новый мир", 2003, № 6). Сын Самойлова Александр Давыдов с мнением Солженицына не согласен и в своем ответе писателю ("Свои — чужие" // "Новый мир", 2004, № 1) называет стихотворения, в которых звучит еврейская тема, — "Двое", "Еврейское неистребимо семя…", "Девочка". К ним, конечно, нужно добавить поэму "Канделябры". Она, как следует из записи Д.Самойлова от 19 февраля 1978 года, своеобразный отклик на известную дискуссию "Классика и мы", отклик, прежде всего, на якобы антисемитские выступления П.Палиевского, Ст. Куняева, В.Кожинова. О самой дискуссии и о волнующей Самойлова проблеме мне уже приходилось писать ("Наш современник", 2007, № 12), поэтому ограничусь лишь констатацией абсурдности данного обвинения. Вообще же, очевидно несоответствие между минимально-видимым наличием еврейской темы в творчестве поэта и тем большим местом, которое она занимает в мыслях, оценках, жизни Давида Самойлова. Эту "слабость" он, в отличие от других слабостей, не озвучивал. Меньше чем за два года до смерти Самойлов о своем еврействе писал следующее: "Если меня, русского поэта и русского человека, погонят в газовую камеру, я буду повторять: "Шема исроэл, адэной элэхейну, адэной эход". Единственное, что я запомнил из своего еврейства" (4 июня 1988 г.). Это высказывание поэта, казалось бы, закрывает тему еврейства Давида Самойлова и одновременно свидетельствует, что данная тема не случайна. Мысль о газовой камере может прийти только в голову человека, осознающего свое еврейство. И действительно, во многих жизненных и творческих проявлениях Самойлов был евреем. О некоторых из них обстоятельно и тонко сказал Станислав Куняев в статье "Лейтенанты и маркитанты" ("Наш современник", 2007, № 9). Долгое время еврейское и советское начала существовали в Самойлове диффузно-неразрывно. Одно из подтверждений тому — поэма "Соломончик Портной. Краткое жизнеописание". Созданная в конце сороковых годов, она впервые была опубликована в 2005 году. И, естественно, эта поэма выпала из поля зрения исследователей литературы. Лишь Андрей Немзер кратко и предельно-вольно прокомментировал её в послесловии к книге Д.Самойлова "Поэмы" (М., 2005). "Соломончик Портной" дал мне ответ на вопрос, откуда у Самойлова такая ненависть к Катаеву? Природу сей ненависти я долгое время не мог до конца понять. Ведь Валентин Петрович — первый главный редактор "Юности", журнала, среди работников которого евреев было, по словам Мэри Озеровой, "слишком много" (данное свидетельство взято из "Книги прощений" Ст. Рассадина). Все известные "звездные" мальчики от прозы и поэзии вошли в литературу с легкой руки В.Катаева, и, более того, он сразу — по первым публикациям — записал их в "русские гении", которыми они ошибочно значатся до сих пор. Конечно, предвижу такое объяснение: Давиду Самойлову, наследнику пушкинской традиции, была чужда "мовистская" проза В.Катаева. Однако явное отторжение началось с повестей "Алмазный мой венц" и "Уже написан Вертер". Почему предыдущие "мовистские" вещи ("Маленькая железная дверь в стене", "Святой колодец", "Трава забвения", "Кубик", "Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона", "Кладбище в Скулянах") не вызвали подобной реакции? Частично ответ лежит на поверхности. В письме к Л.Чуковской (начало августа 1980 года) Самойлов оценивает "Гамаюн" В.Орлова как "хорошую и полезную" книгу (книгу на самом деле мерзкую, написанную непрофессионально с ортодоксально-коммунистических, атеистических, антирусских позиций) и параллельно как "преотвратную" — повесть В.Катаева "Уже написан Вертер" ("Знамя", 2003, № 6). Лидия Корнеевна поняла Самойлова без его объяснений, и в ответном письме (9 августа 1980 года) среди её убийственных характеристик, данных Катаеву, затесалось одно слово, которое многое объясняет в восприятии обоих корреспондентов. Это слово "антисемитничает". Довольно часто критику в адрес евреев Д.Самойлов воспринимал как проявление антисемитизма и даже фашизма. Так выступления П.Палиевского, Ст. Куняева, В.Кожинова в дискуссии "Классика и мы" оцениваются им как антисемитские (запись от 19 февраля 1978 года), а "Кожинов, написавший подлую статью об ОПОЯЗе, — фашист" (Самойлов Д. Проза поэта. — М., 2001). Согласно этой логике, в разряд преотвратных, антисемитских книг попала и повесть "Уже написан Вертер" (1980), в которой В.Катаев изобразил евреев-чекистов не героями, а палачами… Интересно, что сам Д.Самойлов позволял себе многократные резкие высказывания о евреях, евреях-писателях в первую очередь. И, естественно, в этом Давид Самойлов проявления антисемитизма, фашизма не видел. Приведу три цитаты из подённых записей: "Вся муть лезла и вопила с яростью. Слово "талант" оказалось бранным. Хуже всех был искренний еврей Константин Финн" (18 марта 1963); "Саша Межиров — сумасшедший, свихнувшийся на зависти и ненависти к Евтушенко <…> Нет человека отвратительней Межирова, хотя редко он конкретно приносит зло. Он — осуществленье вечного зла" (23 мая 1973 г.); "Ожог" Аксенова — бунт пьяных сперматозоидов" (17 июня 1981 г.). Вторая причина названного восприятия Д.Самойловым повести В.Катаева — совпадение её с собственной поэмой "Соломончик Портной" по типу героя и принципиальная разница в отношении к нему. В этой поэме поражает, в первую очередь, то, насколько несамостоятельным как поэт, как эпик был Давид Самойлов в данный период. Все расхожие штампы своего времени в восприятии событий первых двадцати пяти лет советской власти он не просто художественно убого воплотил, но и довёл некоторые из них до полного абсурда. Понятно почему Андрей Немзер так неохотно цитирует поэму, выбирая в двух их трёх случаев самые идеологически нейтральные строфы. Ибо всё остальное настольно примитивно и по мысли, и по форме, что и комментарии не требуются. В тех же местах поэмы, где автор оригинален, что сразу чувствуется, к нему возникают вопросы. Во-первых, зачем в годы гражданской войны Соломончик "отучился картавить // На проклятое эр"? Из-за боязни всё того же русского антисемитизма? Так в стране картавили широко и без боязни (сразу же после революции была принята соответствующая статья, по которой евреененавистники карались расстрелом) и руководители государства, и чекисты-революционеры на местах. Среди последних пришлось потрудиться Соломончику, о чём в поэме сказано коротко, так: Он ходил с продотрядом Потрошить кулачьё. Подробности этого потрошения те, кто забыл, смотрите в поэме Э.Багрицкого "Дума про Опанаса". И если автор "Думы…", "честный представитель одесской нации", за убийства мирных крестьян возводит комиссара Когана в ранг героя, то Давид Самойлов за эти и другие "заслуги" наделяет Соломончика скромным званием "сына России". Во-вторых, не ставлю под сомнение таланты героя, но не слишком ли много он успевает сделать за четыре года, с момента окончания войны до смерти Ленина? Он служил в агитпропе И работал в ЧК Колесил (?!! — Ю.П.) по Европе И стоял у станка. Он кидался в прорывы (это какой язык? — Ю.П.), Шёл сквозь стужу и зной. Я, конечно, понимаю, что Соломончик, как говорится в поэме, "самый идейный", "самый железный" "самый бесстрашный", но всё же, всё же… В-третьих, оттуда вдруг у Самойлова применительно к революционеру-интернационалисту, "сыну России", в момент смерти его возникает мысль о Палестине? Сами понимаете откуда. Та "зараза", о которой писал Б.Слуцкий в известном стихотворении, естественно проявилась. Итак, первая же попытка "поднятия" еврейской темы закончилась для Самойлова провалом. Думаю, он сам это прекрасно понимал. Вторую, эпическую попытку, поэму "Канделябры", ожидал подобный итог. Реализация же национального начала происходила у Самойлова, на мой взгляд, в следующих направлениях. Первое направление — бытовое, "физическая" жизнь с лёгкой приправой полутворчества: с шутками, эпиграммами, экспромтами такого толка, как, например, ответ Д.Самойлова на уже приводимый тост М.Светлова: "Евреи, // Выпьем скорее!" — "Расширим сосуды, // Содвинем их разом". Однако и здесь он, видимо, не дотягивал до мастеров еврейского жанра, Юрия Левитанского в частности:      А это кто же? — Слуцкий Боба,      А это кто? — Самойлов Дезик,      И рыжие мы с Бобой оба,      И свой у каждого обрезик. Если раньше — в годы "сталинщины" и "застоя" — подобные штучки звучали в специфических компаниях, в кабаках и т. д., то теперь эти пошлости — один из главных китов телевидения и "Русского радио" (понимаю, шутки ради так его назвали). Более того, за сей "тяжёлый" труд Государственные и прочие премии дают, в советники по культуре назначают и гениями обзывают. А если случится у такого "смехача" неприятность, джип угонят, например, то все каналы телевидения эту новость обсуждают, вся страна эту "трагедию" переживает и джип, конечно, возвращают бедному владельцу. У Давида Самойлова джипа не было, он, напомню, имел всего лишь дом в Пярну и пятикомнатную квартиру в Москве. Еврейская тема открыто воплощается у Давида Самойлова в подённых записях, дневнике, прозе поэта, где содержится немало разнонаправленных суждений. Интересных и банальных, спорных и бесспорных. Из некоторых высказываний Самойлова следует, что национально окрашенная добавка к слову еврей в виде прилагательных русский, французский и других — это сезонная одежда, цвет кожи, определяемый страной проживания. Так, 9 июля 1978 года поэт записывает: "Еврей-эмигрант перестаёт быть русским, как только покидает Россию. Он становится немецким, французским или американским евреем родом из России". В этом контексте нелогично, неубедительно звучит идея Самойлова о еврейской привилегии выбора нации. Ибо, по сути, такого выбора нет: еврей всегда остаётся евреем, а всё остальное — только внешние, формальные условности. Полемизируя с сионистами, космополитами, еврейскими диссидентами, Д.Самойлов высказывает не менее неожиданную мысль: "Для русского еврея обязанность быть русским выше права на личную свободу" (9 июля 1978 г.). Однако сам поэт, как следует из его многочисленных признаний, собственную свободу ставил выше любых обязанностей. Поэтому и не только поэтому естественен вопрос: был ли Самойлов русским человеком и русским писателем, каковым он называет себя в уже приводимой записи от 4 июня 1988 года? Давид Самойлов — советский еврей, человек, в котором определяющая национальная составляющая тесно переплетена с советским началом, со всеми отсюда вытекающими названными и неназванными последствиями. "Соломончик Портной", "Ближние страны", "Сон о Ганнибале", "Маркитант", "Канделябры" — это произведения русскоязычной литературы. Творчество же Давида Самойлова в целом — большая тема отдельной статьи. Предваряя её и заканчивая эти заметки, кратко скажу ещё об одной жизненной "слабости" поэта, которая напрямую связана с его творчеством. В мемуарах Б.Грибанова много и подробно говорится об отношениях Самойлова с женщинами. Одна их глав названа символично "Поэт, влюблённый в женщин". К данной теме — с противоположных, традиционно-русских позиций — обращается и Ст. Куняев в "Лейтенантах и маркитантах", где он говорит, прежде всего, о романе Самойлова со Светланой Аллилуевой. Немало следов многочисленных "любовий" поэта в его подённых записях. Опуская подробности, скажу общо. Любовь и Давид Самойлов — "понятия" несовместимые (исключением, видимо, является один случай). Несовместимые, в первую очередь, по двум причинам. Первая причина — особый взгляд на женщину и любовь, суть которого он сам изложил так: "Женщина по природе телесна. Духовность в ней факультативна или признак вырождения" и "Любить умеют только заурядные женщины или мужчины, о которых говорят, что они лишены характера. Все остальное — борьба, а это значит — рабство". Вторая причина — особенности личности Давида Самойлова, "слабости", которые он точно определил сам: "Я чудовищно люблю баб — и всех без разбора" (19 декабря 1962 г.); "Радости отношений во мне нет. Ибо отношения требуют обязательств. А каждое обязательство для меня тяжко, оно урывает нечто от внутренней свободы, необходимой для писания <…> Радость общения — влюблённость. Радость отношений — любовь. Я влюблён почти всегда, и почти никогда — люблю" (28 ноября 1962 г.). Вопрос о соотношении жизни и творчества Давид Самойлов только в одном случае трактует с позиций традиционных ценностей. Трактует принципиально иначе, чем в приводимых в начале статьи его высказываниях. Он, констатируя свое всегдашнее одиночество, пьянство и блуд, отсутствие "проникновенных отношений" с женщинами, делает такой вывод: "И уже бессильный и растраченный пришёл к стихам, которых написать не смогу" (25 сентября 1964 г.). Написать, конечно, смог, но суть не в этом. Жизненные "слабости" — не препятствие для творчества. Но они — непреодолённые, возведённые в норму или идеал — обязательно оставят мертвецкий отпечаток на таланте любого уровня. И этот талант будет лишён главного — боли, любви, сострадания. Три перевала, или известный и неизвестный Самойлов Револьд Банчуков Вестник, No. 23, 10 ноября, 1998 Давид Самойлович Самойлов (его настоящая фамилия Кауфман) родился 1 июля 1920 года в Москве. Интеллигентная семья, прекрасная школа, ИФЛИ (Институт философии, литературы, искусства) готовили будущего поэта к жизни. Какой она будет? Три перевала разделили жизнь Давида Самойлова на три части. В 21 год он ушел на войну, в ее жестокий быт, о чем он через много лет вспомнит: В эту пору мы держали Оборону под деревней Подвой. На земле холодной и болотной С пулеметом я лежал своим. Прошел Самойлов, пулеметчик, а затем комвзвода разведки, от Вязьмы до Берлина. За время войны почти не писал: не до этого было. После войны заканчивал Литературный институт; пошли первые, крайне редкие, публикации, чаще занимался переводами, что было, разумеется, хорошей школой для поэта, но всеобъемлющего удовлетворения не давало. Главные стихи, а они, делающие славу, есть у каждого поэта, еще не были написаны. Первый стихотворный сборник Самойлова "Ближние страны" обозначен 1958 годом. И вышел поэт на литературную стезю позже своих сверстников и особого внимания критики не привлек. Но такова уж особенность поэтического дара Самойлова: жизненный опыт, отстоявшись в памяти, только с годами реализуется в поэзии. Об этом поэт говорил в многочисленных интервью ("Я не из тех, кто пишет по первому впечатлению. Прожитое… "дозревает" иногда годами, иногда десятилетиями"), об этом писал в стихах: И это все в меня запало И лишь потом во мне очнулось!.. Это "потом" совпало со "вторым перевалом" в жизни Давида Самойлова: Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал. ………………………………… Взял один перевал, одолею второй… На "втором перевале" в жизни и творчестве поэта (1960-75) были написаны самые лучшие его вещи в теме Великой Отечественной войны: "Сороковые", "Старик Державин", "Перебирая наши даты", "Слава богу! Слава богу…" и др. Именно эти стихи сделали Самойлова известным поэтом, с этим поэтическим активом прежде всего вошел он в поэзию наших лет. Когда речь заходит о Давиде Самойлове, в памяти сразу возникают ставшие уже хрестоматийными строки: Сороковые, роковые, Свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, А мы такие молодые! "Где бы, — пишет Евгений Евтушенко, — ни звучала эта строфа — на вечере поэзии из уст самого поэта, или на концерте художественной самодеятельности, или в Театре на Таганке, или в глубине нашей памяти, — за ней сразу встает Время. А ведь это только четыре строчки!" Но как меняется тональность стиха, мажор уступает место минору, когда речь заходит о не вернувшихся с войны друзьях: Я вспоминаю Павла, Мишу, Илью, Бориса, Николая. Я сам теперь от них завишу, Того порою не желая. Они шумели буйным лесом, В них были вера и доверье. А их повыбило железом, И леса нет — одни деревья. ("Перебирая наши даты…") Сделаю некоторые пояснения: Павел — это Коган, Миша — Кульчицкий, Илья — Лапшин (в ИФЛИ не учился, но писал стихи), фамилия Бориса — Смоленский, Николая — Майоров. Майоров посещал поэтический семинар И.Л.Сельвинского, куда был зачислен перешедший в Литинститут Давид Самойлов — Дезик, как ласково называли его друзья и родители. Военная тема, словно осколок, застряла в памяти поэта, и уйти от нее он не смог до конца своих дней. Из попытки в сборнике "Волна и камень" попрощаться с военной темой: До свидания, память, До свиданья, война, До свидания, камень, И да будет волна! — ничего не вышло. А сейчас я познакомлю вас, уважаемые читатели, с неизвестным вам стихотворением Д.Самойлова, которое около сорока лет распространялось в списках. Знали его фактически единицы, о нем никто не говорил, не писал, как будто его и не было в природе. Даже в статьях о Самойлове, принадлежащих перу таких серьезных и объективных исследователей современной поэзии, как Сергей Чупринин и Игорь Шайтанов, даже в книге Вадима Баевского "Поэт и его поколение" (1986) нет и намека на стихотворение "Если вычеркнуть войну…". И что более странно: этого стихотворения нет ни в одном из прижизненных самойловских сборников, ибо, с точки зрения официальной идеологии, оно было "крамольным" от начала до конца. Может быть, и сам Самойлов, не желая портить отношений с цензурой и литначальством, не включал это стихотворение в рукописи своих книг… "Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…" — эти парадоксальные тютчевские строки в аранжировке Самойлова преображены таким образом: счастлив, кто жил в "сороковые, роковые, военные и фронтовые" и, как бы отрешившись от довоенных сталинских кошмаров, был свободен в поступках, в выборе друзей, в самой поэзии. В самые тяжкие дни ленинградской блокады, зимой 1942 года Ольга Берггольц писала: В грязи, во мраке, в голоде, в печали, Где смерть, как тень, тащилась по пятам, Такими мы счастливыми бывали, Такой свободой бурною дышали, Что внуки позавидовали б нам. Эти строки, по странной случайности, "прошли", а вот из стихотворения Семена Гудзенко "Я был пехотой в поле чистом…" (1946) цензура вычеркнула две строки: С какой свободой я дружил — Ты памяти не тронь… Об этом после Самойлова написали и прошедший войну Борис Слуцкий: Хорошо было на войне. С тех пор Так прекрасно не было мне, — и Александр Межиров, чувствующий, как он сам признался, "лютую тоску по той войне": Муза тоже там жила, Настоящая, живая. С ней была не тяжела Тишина сторожевая, Потому что в дни потерь, На горючем пепелище, Пела чаще, чем теперь, Вдохновеннее и чище, — и Евтушенко — мальчик в военные годы: Война была несчастьем для народа, а для поэтов — љљљљљљљљљљљљсчастием не врать… - и другие поэты, но ведь Самойлов был первым, кто обнажено, без намеков, "открытым текстом" написал: Если вычеркнуть войну, Что останется — не густо. Небогатое искусство Бередить свою вину. Что еще? Самообман, Позже ставший формой страха. Мудрость — что своя рубаха Ближе к телу. И туман… Нет, не вычеркнуть войну. Ведь она для поколенья — Что-то вроде искупленья За себя и за страну. Простота ее начал, Быт жестокий и спартанский, Словно доблестью гражданской, Нас невольно отмечал. Если спросят нас гонцы, Как вы жили, чем вы жили? Мы помалкиваем или Кажем шрамы и рубцы. Словно может нас спасти От упреков и досады Правота одной десятой, Низость прочих девяти. Ведь из наших сорока Было лишь четыре года, Где прекрасная свобода Нам, как смерть, была близка. Написанное на рубеже 50-60-х годов, стихотворение впервые было опубликовано в 1990 году в журнале "Юность" (#5) без указания фамилии публикатора (Самойлов уже три месяца как умер), с произвольно-неоправданной правкой (то ли цензор постарался, то ли редактор перестраховался!) в предпоследней строфе: вместо слова "правота" дали слово "красота", а резкое слово "низость" заменили на обтекаемое "слабость". Ну и замена, скажу я вам! На "втором перевале" с еще большей силой обострилось у поэта чувство истории. К сожалению, не все читатели улавливают политический подтекст в исторических сюжетах Самойлова. В стихотворении "Пестель, поэт и Анна" можно увидеть не только противопоставление сверхсерьезных разговоров о политике живой жизни, чарующей песне молдаванки Анны ("Стоял апрель. И жизнь была желанна. / Он вновь услышал — распевает Анна. / И задохнулся: "Анна! Боже мой!"), но и радикализм Пестеля ("…если трон / Находится в стране в руках деспота, / Тогда дворянства первая забота / Сменить основы власти и закон"). Но, видимо, главное в подтексте стихотворения — это то, как автор с явным негативным оттенком воспроизводит мысль Пестеля о том, что талант Пушкина расцветет "при должном направленье" (ох, сколько лет нам твердили о "руководящей роли"!), а Пушкин с язвительным укором говорит декабристскому вожаку о том, что им, Постелем, любовь "тоже в рамки введена". Похожий подтекст улавливается и в самойловском стихотворении "Шуберт Франц": Шуберт Франц не сочиняет — Как поется, так поет. Он себя не подчиняет, Он себя не продает. Уж не отсюда ли финальные строки "Книжного бума" Андрея Вознесенского: Ахматова не продается, Не продается Пастернак. Да не о Шуберте написал Самойлов, а о поэтах наших времен… В стихотворении "На смерть Ивана" гулким гулом переливается колокольная песня свободы: А на колокольне, уставленной в зарю, Весело, весело молодому звонарю. Он по сизой заре Распугал сизарей. И далее следуют строки, изымавшиеся цензурой в течение многих лет: — А, может, и вовсе не надо царей? — Может, так проживем, безо всяких царей? Что хошь — твори! Что хошь — говори! Сами себе — цари, Сами — государи… А один из фактов пушкинской биографии (невозможность выехать в течение трех осенних месяцев 1830 года из Болдина ввиду эпидемии холеры) стал для Самойлова предлогом, чтобы в начале стихотворения "Болдинская осень": Везде холера, всюду карантины, И отпущенья вскорости не жди… — и в конце его: Благодаренье богу — ты свободен, В России, в Болдине, в карантине… — дать не только характерные приметы 1961 года ("хрущевская оттепель" уже сменилась "заморозками"), но и утвердить мысль о несгибаемой воле поэтов в условиях политической несвободы. Такой Самойлов вряд ли всем известен… И вот в жизни поэта настала пора, о которой он скажет так: "Я уже за третьим перевалом…" После 8-летнего проживания в подмосковной деревне Опалиха (подальше от литературных игрищ и сборищ!) Самойлов в 1975 году поселился в небольшом эстонском городке Пярну, и это был вызов системе официальных координат: Я сделал свой выбор. Я выбрал залив, Тревоги и беды от нас отдалив, А воды и небо приблизив. Я сделал свой выбор и вызов. Очевидно, прибалтийский пейзаж — даже в непогоду — приносил поэту ощущение легкости и жизненной свободы: Что за радость! Непогоды! Жизнь на грани дня и тьмы, Где-то около природа, Где-то около судьбы. Здесь, в Пярну, поэта не оставляли элегические мысли о конечности земного бытия: Рассвет, рассвет. Начало дня. Но это будет без меня. 23 февраля 1990 года в Таллинне, на юбилейном вечере Пастернака, едва завершив речь, Самойлов скончался. "Третий перевал" закончился. Что умел Давид Самойлов? Умел воевать, писать стихи, переводить Тувима, Межелайтиса, Десанку Максимович и десятки других поэтов, он сумел написать блистательную "Книгу о русской рифме", десятки добротных статей о поэзии. Ожидает своего исследователя поэтическое мастерство Самойлова — приверженца строгих классических форм и "скрытых", не бьющих в глаза поэтических открытий: Люблю обычные слова, Как неизведанные страны, Они понятны лишь сперва, Потом значенья их туманны. Их протирают, как стекло, И в этом наше ремесло. Еще напишут о высоком искусстве Самойлова как поэта-живописца: Внезапно в зелень вкрался красный лист, Как будто сердце леса обнажилось, Готовое на муку и на риск. Внезапно в чаще вспыхнул красный куст, Как будто бы на нем расположилось Две тысячи полураскрытых уст. Эти строки надо увидеть: форма красного листа, вертикального по отношению к поверхности земли, напоминает форму человеческого сердца, а красные листики куста, находящиеся в горизонтальном положении, схожи по форме с полураскрытыми устами. …Да мало ли что еще хорошего и доброго можно написать о Давиде Самойлове. Известном и неизвестном. notes Примечания 1 В 1985 году Владимир Спиваков обратился к Д.Самойлову с просьбой перевести на русский язык для цикла “Времена года” Антонио Вивальди стихи (в форме сонета), предпосланные каждому из четырех концертов под названием “Весна”, “Лето”, “Осень”, “Зима”. Имя автора в итальянских изданиях “Времен года” не значится. Есть предположение, что сонеты написал сам композитор. Переведенные Д.Самойловым тексты прилагались к филармонической программе, в рамках которой оркестр, руководимый В.Спиваковым, исполнял “Времена года”, но никогда не печатались отдельно. Галина МЕДВЕДЕВА 2 Текст предоставлен другом Д. Самойлова профессором Виктором Борисовичем Малкиным. 3 Илья Львович Сельвинский. 4 Публикация Александра Давыдова 5 Самойлов считался неплодовитым поэтом. Он сам этого не оспаривал, даже иногда каялся, что пишет “редко и мало” (“Мой стих”). Оказалось, что вовсе не мало. Целую эпоху своего раннего творчества Самойлов попросту перечеркнул, из стихов 40-х — начала 50-х годов, среди которых есть блестящие, опубликовав крохи. Только теперь, через полтора десятилетия после смерти Самойлова, когда уже исследован весь его обширный архив[61 - Здесь должен поблагодарить самого добросовестного и знающего «самойловеда» Виктора Тумаркина (А.Д.).], стало очевидным, сколь он был строг в отборе собственных стихов для печати. Обнаружились многие десятки неопубликованных, — и цензурные соображения тут, как правило, ни при чем. К своему раннему творчеству Самойлов был явно несправедлив, — и не только он сам, а эпоха. Но и позже, всегда ли безусловен его отбор? Не думаю. Среди отринутых (но ведь не уничтоженных) стихов немало действительно слабоватых для Самойлова, но много и настоящих, полновесных. Видимо, все сомнения он решал не в пользу публикации. А может быть, специально отсекал наметки других путей своего творчества, отличных от магистрального. Впрочем, мнение автора Самойлов не полагал принудительным для потомков. Известно его рассуждение в воспоминаниях о Заболоцком: “Я думаю, что живые не должны полностью считаться с поэтом. Когда он умер, нужно издавать все, что осталось… а потомки из оставшегося материала пусть построят еще один дом или пристройку. И поэт в целом есть эти два дома”. Сейчас мы начали обживать его второй дом. 6 Вступление и публикация Александра Давыдова 7 “Былым защитникам державы, нам не хватало Окуджавы”, — сетовал Самойлов в поэме “Юлий Кломпус”. Приходилось обходиться самим. В преддверии эпохи бардов он сочинил несколько песен для своей дружеской компании. Однако некоторые из них ушли в народ. Я и сам в юности распевал с друзьями “Ванюшеньку-душеньку”, не имея понятия, что шуточную песенку сочинил мой отец. А “Привели в отделение милиции…” мне вдруг спел под гитару приятель, немало удивившийся, узнав, что автор этого популярного в их дворе жестокого романса Давид Самойлов. Из его “народных” песен конца 40-х — начала 50-х через много лет опубликован только “Ванюшенька”. Да еще свою “Солдатскую песню” (мелодия Анатолия Аграновского), анонимно кочевавшую по московским кухням, а позже исполнявшуюся на различных бардовских фестивалях, немного изменив, Самойлов использовал в драматической поэме “Сухое пламя” (“Вот поле, поле, поле…”). Остальные лишь сохранились в памяти друзей автора, тех совсем немногих, кто еще остался. Было бы обидно, если б эти романсы так и затерялись в городском фольклоре. Песню “Из самой из Германии…”, которую Самойлов цитирует в поэме “Чайная”, мне продиктовала по памяти дружившая с ним художница Агда Шор. Другие две я хорошо запомнил с детства. Их любила петь моя мама О.Л. Фогельсон, первая жена Самойлова. Если честно, мы и дуэтом их исполняли много раз, не имея оба ни голоса, ни слуха, зато с чувством, что наверняка важней для данного жанра. 8 Вступление и публикация Александра Давыдова 9 Детская телевизионная передача. 10 Публикация Г.И. Медведевой 11 Александр Межиров (А.Д.) 12 Вступление и публикация Александра Давыдова 13 Публикация П. Горелика 14 Из стихотворения П. Горелика «Пираты». 15 См. «Плач Ярославны» в переводе И. Козлова. 16 Из стихотворения Слуцкого «Генерал Миаха переодетый наблюдает интернирование испанских республиканских войск через франко-испанскую границу». 17 По буквам: «Циля, Арон, Рувим с мягким концом». 18 Слово «Раб» — сокращенное РАБИС. 19 Публикация и послесловие Г. Медведевой 20 Переводы на английский язык Александра Вейцмана 21 Переводы на английский язык Александра Вейцмана 22 (Публикация Александра Давыдова) 23 Публикация Галины Медведевой 24 Давид Самойлов. Памятные записки. М., «Международные отношения», 1995. 25 Ефремов Георгий Исаакович (род. в 1952 г.) — поэт, переводчик с литовского. 26 Илья Сельвинский. Избранные произведения. Библиотека поэта. Л., «Советский писатель», 1972. 27 Гидаш Антал (1899–1980) — венгерский поэт и прозаик. 28 Кун Агнесса (1915–1990) — переводчица, редактор, жена Гидаша. 29 Урин Виктор Аркадьевич (род. 1924) — поэт. 30 Фейгин Эммануил Абрамович (1913–1985) — тбилисский знакомый автора, прозаик, переводчик. 31 Кузнецов Юрий Поликарпович (1941–2004) — поэт. 32 Цит. по антологии «Оттепель». 1953–1956. Страницы русской советской литературы». Составитель С.И. Чупринин. М.: Московский рабочий, 1989, с. 21. 33 Давид Самойлов. Памятные записки. М.: Международные отношения, 1995. 34 Давид Самойлов. Памятные записки, с. 172. 35 Там же, с. 170–171. 36 Имеется в виду речь М. Шолохова с выпадами против К. Симонова и Э. Эренбурга, которую Ф. Гладков назвал «непартийной по духу и … мелкотравчатой». 37 Роман С. Бабаевского, удостоенный Сталинской премии. 38 Пьеса «Крылья» Александра Корнейчука, где критиковались партийные чиновники обкомовского звена, была поддержана Н.С. Хрущевым. 39 Очевидно, автор имеет в виду таких писателей, как В. Закруткин, А. Калинин, М. Соколов, выступавших в защиту М. Шолохова. 40 В секретариат на съезде избраны: В. Ажаев, Н. Бажан, Л. Леонов, Б. Полевой, Д. Поликарпов, К. Симонов, В. Смирнов, А. Сурков, Н. Тихонов, А. Фадеев, К. Федин. 41 Варенька — дочь Д.С. Самойлова (р. 1965). 42 Здесь и далее звездочкой отмечены письма, которые датируются по почтовому штемпелю. 43 Анатолий Александрович Якобсон (1935–1978), критик, переводчик, педагог. 44 Люша — домашнее имя Елены Цезаревны, дочери Л.К. 45 Галя — Галина Ивановна Медведева, жена Д. Самойлова. 46 Датируется по содержанию. 47 Речь идет о рукописи воспоминаний Лидии Чуковской об отце, впоследствии опубликованных под названием «Памяти детства». 48 Сарра — Сарра Эммануиловна Бабенышева (р. 1910), преподавательница в Литинституте, критик. 49 Речь идет о новой книге Д. Самойлова «Равноденствие» (М.: Худож. лит., 1973). Книге предпослано предисловие Е. Осетрова. 50 Ника Николаевна Глен (р. 1928), переводчица, редактор в Гослитиздате, помощница Анны Ахматовой. 51 С.Я. — Самуил Яковлевич Маршак (1887–1964), поэт, переводчик. 52 Евгения Самойловна Ласкина (1914–1991), с 1957 по 1969-й редактор отдела поэзии в журнале «Москва», первая жена К. Симонова. 53 В результате автомобильной аварии Люша попала в больницу с сотрясением мозга. 54 Речь идет об А.А. Якобсоне, который был накануне эмиграции. 55 Семья писателя Всеволода Вячеславовича Иванова. 56 Мария Сергеевна Петровых (1908–1979), поэт, переводчик. 57 Речь идет о стихотворении Д. Самойлова «Выйти из дому при ветре…», где есть строка «льется рассветное брашно» (См.: Давид Самойлов. Избранное. М.: Худож. лит., 1989, с. 210). 58 Строка из стихотворения «Кругом семенящейся ватой…». 59 Подготовка текста, публикация и примечания Г.И. Медведевой-Самойловой, Е.Ц. Чуковской и Ж.О. Хавкиной 60 Вступление, подготовка к печати и публикация Г. Медведевой 61 Здесь должен поблагодарить самого добросовестного и знающего «самойловеда» Виктора Тумаркина (А.Д.).